Подняв глаза, она почувствовала, что растворяется в его взгляде.
Фердинанд ту же смутился.
– Извините, – говорит он другим голосом, мягким, робким, так удивительно контрастирующим с только что звучавшим, твердым и вызывающим, – извините, я все о себе да о себе, понимаю, это невежливо. Но я, наверное, за целый месяц так много не разговаривал, сколько с вами.
Кристина смотрит на чуть дрожащий огонек свечи. От порыва холодного ветра синяя сердцевина пламени вдруг вытянулась кверху.
– Я тоже, – отвечает она после паузы.
Некоторое время они молчат, мучительно напряженный разговор утомил обоих. Рядом в "ложах" уже погашены свечи, в окнах домов темно, граммофон умолк. Официант демонстративно убирает с соседних столиков. Кристина спохватывается.
– Мне кажется, пора идти, в десять двадцать последний поезд, сколько сейчас времени?
Он смотрит на нее сердито – но лишь мгновение – и улыбается.
– Вот видите, я уже исправляюсь, – говорит он почти весело, – если б вы спросили меня об этом час назад, я бы огрызнулся, но теперь могу вам признаться по-товарищески, как Францу: свои часы я заложил. Не столько ради денег – часы очень красивые, золотые с бриллиантами. Отец получил их однажды на охоте, в которой участвовал эрцгерцог, причем мой родитель, к их высочайшему ублаготворению, обеспечил всю жратву и даже сам руководил кухней… Сверкать такими часами на стройке – все равно что негру щеголять во фраке. Вы меня поймете, вы все понимаете… Вдобавок там, где я живу, не очень безопасно держать при себе золото с бриллиантами. Но продавать я их не стал, это мой, так сказать, неприкосновенный запас. Короче, заложил.
Он улыбнулся с видом человека, довольного совершенной работой.
– Вот видите, я делаю успехи, рассказал вам об этом с полным спокойствием.
Напряжение прошло, наступили ясность и успокоение. Они больше не смотрят друг на друга настороженно, с опаской, между ними возникло доверие и даже нечто вроде нежной дружбы. Они направляют к вокзалу. Сейчас хорошо идти, темнота скрывает от любопытных взоров глазниц-окон; нагревшиеся днем камни вновь дышат прохладой. Но по мере того как они приближаются к цели, шаг их становится резче и торопливее: над только что сплетенными душевными узами навис сверкающий меч разлуки.
Она купила билет и, обернувшись, посмотрела ему в лицо. Оно опять переменилось, брови нахмурены, глаза, излучавшие благодарность, погасли; не замечая ее пристального взгляда, он зябким движением стягивает на груди плащ. Кристину охватывает жалость.
– Я скоро опять приеду, – говорит она, – наверное, в следующее воскресенье. И если у вас будет время…
– У меня всегда есть время. Это, пожалуй, единственное, чем я располагаю, притом в избытке. Но мне не хотелось бы… – Он запнулся.
– Что не хотелось?
– Что… чтобы вы из-за меня беспокоились… Вы были так добры ко мне… понимаю, общаться со мной – невелика радость… и, возможно, сегодня в поезде или завтра вы спросите себя: к чему мне еще чужие горести… По себе знаю, когда человек рассказывает мне о своей беде, я сочувствую, переживаю, но потом, когда он уйдет, я говорю себе: да черт с ним, чего он взваливает на меня свои заботы, каждому собственных хватает… Так что не принуждайте себя, не думайте: мол, ему надо помочь… Уж я сам справлюсь…
Кристина отвернулась. Ей мучительно смотреть, когда он терзает самого себя. Но Фердинанд превратно истолковал ее движение, решив, что она обиделась. И сразу сердитый голос сменился тихим голоском робкого мальчика:
– Нет, разумеется… мне будет очень приятно… я только подумал, что если…
Он бормочет, запинается, смотрит на нее как провинившийся ребенок, словно моля о прощении. И она понимает его лепет, понимает, что этот суровый, страстный человек хочет, чтобы она приехала, но стесняется, не смеет просить ее об этом.
Ею овладевает чувство материнской теплоты и жалости, потребность утешить каким-нибудь словом, жестом, не оскорбив его гордости. Ей хочется погладить его по голове и сказать: "Глупенький!" – но она боится обидеть его, ведь он такой ранимый. И в замешательстве она говорит:
– Как ни жаль, а мне пора на поезд.
– Вам… вам действительно жаль? – спрашивает он, в ожидании глядя на нее.
Но во всем его облике уже чувствуется беспомощность, отчаяние покинутого, она уже видит, как он будет стоять на перроне один, с тоской смотря вслед поезду, увозящему ее, один-одинешенек в этом городе, на всем свете, и она чувствует, что он всей душой привязался к ней. Кристина в смятении. Чутье безошибочно подсказывает ей, что она нужна ему, нужна как женщина и как человек, что она опять желана, и притом гораздо сильнее, чем когда-либо прежде, жизнь снова обрела для нее смыл, наконец-то. До чего же чудесно, когда тебя любят!
Внезапно в ней вспыхнуло ответное чувство. Этот порыв возник молниеносно, опередив мысль. Вдруг, разом. Она подошла к нему и сказала как бы в раздумье ( хотя подсознательно все уже было решено):
– Собственно… я могу еще побыть с вами и уехать утренним поездом, в пять тридцать, я успею на свою ненаглядную почту.
Она даже не подозревала, что глаза могут так мгновенно загореться.
Словно в темной комнате вспыхнула спичка, так засветилось и ожило его лицо.
Он понял, все понял прозорливым чувством. Осмелев, он берет ее под руку.
– Да, – говорит он, сияя, – останьтесь, останьтесь…
Кристина не против, что он взял ее под руку и уводит. Рука у него теплая, сильная, она дрожит от радости, и эта дрожь передается Кристине. Она не спрашивает, куда они идут, зачем спрашивать, ей теперь все равно, она решилась. Она отдала свою волю, сама, и наслаждалась ощущением радостной покорности. В ней все расслаблено, будто выключено – воля, мысли, она не рассуждает, любит ли этого человека, с которым едва познакомилась, хочет ли его как мужчину, она лишь наслаждается полным отрешением от собственной воли и неосознанностью чувства.
Ее не заботит, что будет впереди, она только ощущает рук, которая ее ведет, отдается этой руке бездумно, словно несомая потоком щепка, которая на бурных перекатах испытывает головокружительную радость падения. Порой Кристина зажмуривается, чтобы полнее проникнуться этим чувством, когда ты безвольна и желанна.
Но вот еще один напряженный момент. Остановившись, Фердинанд смущенно говорит:
– Я с большим удовольствием пригласил бы вас к себе, но… это невозможно… я живу не один… там проходная комната… может, пойдем в какой-нибудь отель… не в тот, где вы вчера… в другой…
– Хорошо, – соглашается она не задумываясь.
Слово "отель" вызывает у нее не страх, а какое-то радужное видение.
Будто в тумане всплывает сверкающая комната, блестящая мебель, оглушительная тишина ночи и могучее дыхание Энгадина.
– Хорошо, – повторяет она мечтательно.
Они идут дальше. Улочки становятся все уже, Фердинанд не очень уверенно вглядывается в дома. Наконец он останавливается у какого-то задремавшего в полумрак здания со светящейся вывеской. Кристина послушно входит вместе с ним в подъезд, словно в темное ущелье.
Они вступают в коридор, освещенный – вероятно, с умыслом – одной-единственной тусклой лампочкой. Навстречу из-за стеклянной двери выходит портье, неопрятного вида, без пиджака. Он перешептывается с Фердинандом, будто договаривается о какой-то запретной сделке. Что-то тихо звякает – деньги или ключ. Кристина тем временем ждет в полутемном коридоре, уставившись в облезлую стену, невыразимо разочарованная этой убогой дырой. И невольно – она об этом и не думает – ей вспоминается холл того, другого отеля, зеркальные стекла, потоки света, богатство и комфорт.
– Девятый номер, – трубно объявил портье и столь же громогласно, будто хотел, чтобы его слышали во всем доме, добавил:
– На втором этаже.
Фердинанд подходит к Кристине, та умоляюще смотрит на него.
– А нельзя… – Она не знает, что сказать еще.
Но он видит в ее глазах отвращение и желание убежать.
– Нет, они все такие… другого не знаю… не знаю.
Он поднимается с ней по ступенькам, крепко держа ее под руку. Кристина чувствует, что у нее подгибаются колени, она еле переставляет ноги.
Дверь в номер распахнута. Там стоит неряшливая служанка с заспанным лицом.
– Минутку, сейчас принесу свежие полотенца.
Они все-таки входят, спешно прикрывая за собой дверь. Узкая прямоугольная конура с одним окном, единственный стул, вешалка, умывальник и еще, как бы нахально демонстрируя, что она здесь единственно важный предмет меблировки, – широкая постеленная кровать. К невыразимым бесстыдством подчеркивая свою целесообразность, она заполняет почти все помещение. Ее нельзя не заметить, нельзя избежать, она неминуема. Воздух спертый, пахнет табачным дымом, скверным мылом и еще какой-то кислятиной. Кристина невольно сжимает губы, чтобы не вдыхать эту затхлость. Боясь, что от омерзения упадет в обморок, она делает шаг к окну, распахивает створки и с жадностью, словно отравленная газом, глотает свежую ночную прохладу.
Тихий стук в дверь. Кристина вздрагивает. Входит служанка и кладет чистые полотенца на умывальник. Заметив, что окно в освещенной комнате открыто, она с некоторой опаской предупреждает:
– Прошу тогда опустить шторы. – И вежливо выходит.
Кристина по-прежнему смотрит в окно. Слово "тогда" задело ее – так вот для чего заходят сюда, в эти вонючие трущобы, вот для чего. И у нее мелькает страшная мысль: а вдруг он подумал, что она тоже пришла ради этого, только ради этого.
Хотя ему и не видно ее лица, вся ее сжавшаяся фигура, вздрагивающие плечи говорят о том, что она сейчас переживает. Он подходит к ней и молча, боясь каким-нибудь словом обидеть, нежно проводит ладонью по ее руке от плеча до холодных дрожащих пальцев. Кристина чувствует, что он хочет ее успокоить.
– Извините, – говорит она, не оборачиваясь, – у меня вдруг закружилась голова. Сейчас пройдет. Только отдышусь немного… это оттого, что…
Она чуть было не сказала: оттого, что я впервые в таком доме, в такой комнате, но прикусила язык – зачем ему это знать. Закрыв окно, она оборачивается и приказывает:
– Погасите свет.
Он поворачивает выключатель, наступает ночь, стирая очертания всех предметов. Самое страшное исчезло, постель уже не бросается так нагло в глаза, а лишь смутно белее в пространстве. Но страх остается. Тишина неожиданно наполняется звуками: смех, вздохи, скрип, шорохи, чуть слышный топот босых ног и журчание воды. Кристина чувствует, что вокруг вершится распутство, что дом предназначен исключительно для спаривания. Страх легким ознобом постепенно пронизал все ее тело; сначала дрожь пробежала по коже, потом захватила суставы и обездвижила их и вот сейчас, должно быть, уже подбирается к мозгу, к сердцу, ибо она ощущает, что ни о чем не в силах больше думать, ничего больше не чувствует, все ей безразлично, бессмысленно и чуждо, даже человек, который дышит рядом с ней, и тот кажется чужим. К счастью, он деликатен и не торопит ее, он только бережно усаживает ее на край постели и садится сам. Оба сидят молча, не раздеваясь, он лишь нежно поглаживает край ее рукава и пальцы. Он терпеливо ждут, пока у нее не пройдет страх, не растает сковавший ее лед отчуждения. Его смирение и покорность трогают Кристину. И когда он наконец обнимает ее, она не сопротивляется.
Но его горячее, страстное объятие не сумело полностью вытеснить ее брезгливый ужас. Слишком глубоко он засел. Что-то в ней не оттаивает, что-то не подается опьянению, сопротивляется, даже когда он снял с нее одежду, она ощутила не только его обнаженное, сильное, жаркое тело, но и прикосновение влажной гостиничной простыни, словно мокрой губки. Даже отдаваясь его ласкам, она не может забыть жалкого, убогого пристанища, которое оскверняет их. Нервы ее натянуты, и, когда он привлекает ее к себе, она испытывает желание убежать – не от него, не от пылающего страстью мужчины, а из этого дома, где люди за деньги спариваются, как животные, – скорее, скорее, следующий, следующий, – где бедные продают себя как почтовые марки, как газеты, которые потом выбрасываются. Она задыхается в этом спертом, влажном воздухе, пропитанном запахами кожи, дыхания и похоти множества людей. И ей стыдно, но не потому, что она отдается, а потому, что это торжество происходит здесь, где все противно и позорно. Она больше не выдерживает нервного напряжения. Горечь и разочарование разряжаются внезапным стоном, заглушенным плачем. Всхлипывая, она прижимается к лежащему рядом Фердинанду.
Он чувствует себя виноватым и, чтоб успокоить ее, гладит по плечу, не осмеливаясь произнести ни слова. Кристина видит его растерянность.
– Не обращай на меня внимания, – говорит она, – просто я немного расклеилась, сейчас пройдет, это потому… что… – и, помолчав, добавляет: – Не упрекай себя, ты тут дни при чем.
Он молчит, он понимает все. Понимает ее разочарование, понимает отчаяние, сковавшее ее душу и тело. Но ему стыдно признаться, что он не искал отеля получше и не взял лучшего номера потому, что у него было с собой не более восьми шиллингов, и он даже думал отдать портье в залог свое кольцо, если бы комната стоила дороже. Но он не может и не хочет говорить о деньгах и потому предпочитает молчать; он ждет, ждет терпеливо и смиренно, пока она успокоится.
До обостренного слуха Кристины все время доносятся всевозможные звуки – слева и справа, сверху и снизу, из коридора – шаги, смех, кашель, стоны.
Рядом, за стеной, вероятно, подвыпивший клиент, он то и дело горланит, слышатся шлепки по голому телу и грубовато-игривый женский голос. Это невыносимо, и оттого что единственно близкий ей человек продолжает молчать, эти звуки становятся громче.
Не выдержав, она толкает его:
– Пожалуйста, говори! Расскажи что-нибудь. Не могу больше слушать этого за стеной, господи, как здесь омерзительно. Какой ужасный дом, просто жуть берет, ну, пожалуйста, говори что-нибудь, рассказывай, чтобы я этого не… чтобы слышала только тебя… Господи, какой ужас!
– Да, – он глубоко вздохнул, – ужас, мне стыдно, что я привел тебя сюда. Не надо было этого делать… но я сам не знал.
Он нежно гладит ее тело, ей становится теплее, уютнее, но дрожь не проходит. Кристина мучается, старается унять ее, побороть чувство брезгливости от сырой постели, от похотливой болтовни за стеной, от всего мерзкого дома, но ничего не получается. Озноб волнами пробегает по телу.
– Понимаю, как тебе должно быть противно, – говорит Фердинанд, – сам однажды пережил такое… когда в первый раз был с женщиной… это не забывается… До армии я еще не знал женщин, ну а на фронте сразу попал в плен… все потешались надо мной, твой зять тоже, называли девицей, не знаю – со злости или от отчаяния, – но мне все время об этом говорили. Да ни о чем другом они не могли разговаривать, день и ночь только о бабах, как это было с одной, как с другой, как с третьей, и каждый рассказывал про это сто раз, все уже наизусть знали. Картинки показывали, а то и рисовали всякую похабщину, как арестант в тюрьме на стенах малюют. Конечно, слушать было противно, но ведь мне исполнилось уже девятнадцать, ведь об этом думаешь, к этому тянет. Потом началась революция нас отвезли еще глубже в Сибирь, твой зять уже уехал, а нас гоняли туда-сюда как стадо баранов… И вот однажды вечером ко мне подсел солдат… Он, собственно, охранял нас, но куда там убежишь?.. Вообще-то Сергей – его так звали – хорошо к нам относился, заботливый был… как сейчас вижу его лицо: широкие скулы, нос картошкой, большой рот, добродушная улыбка… О чем я начал?.. Да, так вот однажды вечером он подсел ко мне и по-дружески спрашивает, давно ли у меня не было женщины… Я, конечно, постеснялся сказать: "Еще ни разу"… Любой мужчина стыдится в этом признаться (женщина тоже, подумала она), ну и ответил: "Года два". "Боже мой", – говорит он и даже рот разинул с испугу… Придвинулся ближе и потрепал меня по плечу: "Бедняга ты, бедняга… так и заболеть недолго…" Треплет меня по плечу, а сам думает, напряженно думает, даже лицом потемнел, видно, тяжкая для него работа – думать. Наконец говорит:
"Погоди, браток, я устрою, найду тебе бабу. В деревне их много, солдатки, вдовы, свожу тебя к одной вечерком. Знаю, сбежать ты не сбежишь". Я не сказал ему ни да, ни нет, особого желания не было… ну кого он мог найти, какую-нибудь простую грубую крестьянку… да вот только хотелось человеческого тепла, чтобы тебя кто-то приласкал… одиночество до того уже измучило… Понимаешь ли ты это?
– Да, – вздохнула она, – понимаю.
– И в самом деле, вечером он пришел к нашему бараку. Тихо свистнул, как мы условились, я вышел. В темноте рядом с ним стояла женщина, низенькая, плотная, на голове цветной платок, волосы сальные. "Вот он, – говорит ей Сергей, – нравится?" Женщина пристально посмотрела на меня чуть раскосыми глазами и сказала: "Да". Мы пошли втроем, Сергей немного проводил нас.
"Далеко же вы затащили его, беднягу, – сказала она Сергею. – И ни одной женщины, все время среди мужиков, ох, ох…" Голос у нее был теплый, грудной приятно было слушать. Я понимал, что она позвала меня к себе из жалости, а не по любви. "Мужа моего убили, – сказала она потом, – ростом был под потолок, сильный, как молодой медведь. Не пил, ни разу руки на меня не поднял, лучше его во всей деревне не было. Живу теперь одна с детишками да со свекровью, не пожалел нас господь бог". Подошли к ее дому… крытая соломой изба с крохотными окошками. Она взяла меня за руку, и мы вошли.
Глаза заслезились, духота, жара, как в котельной. Она потянула меня дальше, постель была на печке, туда мне предстояло залезть. Вдруг что-то шевельнулось, я вздрогнул. "Это дети", – успокоила она. Только теперь я услыхал, что здесь дышат несколько человек. Потом раздался кашель, и я опять вздрогнул. "Это бабушка, – объяснила она, – хворая, грудью чахнет". Не знаю, сколько человек тут было: пять или шесть, в общем, от их присутствия и от жуткой духоты я словно окаменел. я чувствовал, что не смогу обнять женщину, когда, когда тут же в комнате дети, старуха-мать – ее или мужа, ну просто не смогу. Она, не поняв, отчего я медлю, стала передо мной на коленки, стащила с меня башмаки, затем френч и все гладила меня как ребенка, так ласково… потом медленно, но со страстью притянула меня к себе. Груди у нее были мягкие, теплые и пышные, как свежие булки… губы очень нежные, она тихо целовала меня и так покорно прижималась… Очень трогательная женщина, мне было с ней хорошо, я был ей благодарен, но все время прислушивался, был настороже – то ребенок повернулся во сне, то старуха застонала… когда едва начало светать, я ушел… Я страшно боялся увидеть глаза больной старухи, детей… для нее было вполне естественно, что мужчина лежал рядом с женщиной, а я… я больше не мог и ушел. Она проводила меня к воротам, смирная как овечка, милыми движениями изобразила, что отныне она моя, завела еще в хлев, надоила молока, дала хлеба и курительную трубку, возможно оставшуюся от мужа, а потом спросила, нет, вернее, покорно и почтительно попросила: "Придешь сегодня вечером, а?.." Но я больше не пришел, не мог себя превозмочь, перед глазами все время была душная изба, дети, старуха, тараканы, бегающие по полу… А ведь я был благодарен ей, даже теперь думаю о ней с каким-то нежным чувством… вспоминаю, как она доила корову, как дала мне хлеба, как отдала свое тело… Сознаю, я обидел ее тем, что не пришел… А другие… другие этого не поняли… Все мне завидовали, такие они были несчастные, заброшенные, что даже в этом завидовали. Каждый день я собирался пойти к ней, и всякий раз…
– Господи, ну что там еще! – воскликнула Кристина, рывком села и прислушалась.
"Ничего", – хотел было сказать он, но тоже насторожился. Где-то за стеной вдруг раздались громкие голоса, шум, началась суматоха, кто-то кричал, кто-то смеялся, кто-то приказывал. Что-то случилось.
– Подожди. – Фердинанд спрыгнул с кровати. Мгновенно одевшись, подошел к двери и прислушался. – Сейчас узнаю, что там.
Что-то случилось. Подобно тому, как человек со стоном и криком просыпается в испуге от кошмарного сна, так и в тихо урчавшем пока что гостиничном притоне вдруг раздались глухие раскаты и началось непонятное клокотание. Шум, беготня по лестнице, дребезжание окон, телефонные звонки, топот в коридорах. Громкие разговоры, крики, требовательный стук в дверь и резкие голоса, явно не принадлежавшие клиентам этого дома, твердые шаги, не похожие на шлепанье босых ног. Что-то случилось. Взвизгнула женщина, шумно засорили мужчины, что-то опрокинулось, наверное стул, на улице тарахтела автомашина. Весь дом взбудоражен. Наверху кто-то пробежал по комнате, за стеной подвыпивший клиент что-то испуганно говорит своей приятельнице, справа и слева двигают стулья, скребут ключом в замке, весь дом гудит от подвала до чердака, каждая ячейка этого человеческого улья.
Фердинанд возвращается от двери. Он побледнел, нервничает, у рта обозначились две глубокие складки.
– Ну что? – спрашивает Кристина, все еще сидя в кровати.
Когда он включает свет, она испуганно прикрывается одеялом.
– Ничего, – цедит он сквозь зубы. – Патруль, очередная проверка отеля.
– Кто?
– Полиция!
– К нам тоже зайдут?
– Вероятно. Ты не бойся.
– Нам что-нибудь будет за это?.. За то, что я с тобой?..
– Нет, не бойся. Документы у меня при себе, у портье я записал свою фамилию, не волнуйся, я все улажу. В мужском общежитии в Фаворитене, где я жил, такие проверки бывали, обычная формальность… Правда… – лицо его помрачнело, – эти формальности всегда касаются только нас. Только нашего брата они поднимают среди ночи, только за нами гоняются как собаки… Но ты не бойся, я все улажу… а сейчас оденься, пожалуй…
– Потуши свет.
Она все еще стесняется его. Руки у не будто свинцовые, ей стоит немалых усилий натянуть на себя белье и платье. В изнеможении она опять садится на постель. С первой же секунды в этом ужасном доме чувство страха не покидало ее, и вот теперь оно стало паническим.
На первом этаже продолжают стучаться в двери. Слышно, как там ходят от комнаты к комнате. И каждый стук отдается ударом в перепуганном сердце Кристины. Фердинанд подсаживается к ней, гладит ее руки.
– Я виноват, прости. Я должен был предвидеть, но… я не знал ничего другого, а мне хотелось… мне так хотелось побыть с тобой. Прости.
Он гладит ее руки, по-прежнему холодные и дрожащие.
– Не бойся, – успокаивает он, – тебе ничего не сделают. А если… хоть один из проклятых псов обнаглеет, я им покажу. Со мной у них не выйдет, не для того я четыре года валялся в грязи, чтобы позволить каким-то ночным сторожам в мундирах измываться над собой, нет уж, они у мня попляшут.
– Не надо! – испугалась Кристина, увидев, как он нащупывает в кармане револьвер. – Умоляю тебя, не горячись! Если ты хоть немножко любишь меня, веди себя спокойно, лучше я… – Она не договаривает.
Теперь слышно, как шаги поднимаются по лестнице. Кажется, будто совсем рядом. Их комната третья, в первую уже стучат. Оба затаили дыхание, сквозь тонкую дверь слышен каждый звук. С первой комнатой разделались быстро, вот и вторая. Тук-тук-тук, трижды по дереву, потом распахивается дверь, и чей-то пьяный голос кричит:
– Вам больше делать, как приставать к порядочным людям по ночам? Ловили бы лучше бандитов!
– Ваши документы! – звучит в ответ строгий бас. Затем, чуть тише, что-то добавляет.
– Моя невеста, да-да, невеста, – громко и с вызовом говорит пьяный голос, – могу доказать. Мы уже два года встречаемся.
По-видимому, этого достаточно, дверь с шумом захлопывается.
Сейчас их черед. От соседнего порога четыре-пять шагов. Вот они: топ, топ, топ… У Кристины замерло сердце. Стучат. Фердинанд спокойно идет навстречу полицейскому инспектору, который тактично стоит в дверях. У него круглое, вполне добродушное лицо с кокетливыми усиками, только вот воротник мундира, наверное, ему давит, и приятное в общем-то лицо побагровело.
Нетрудно представить себе, как он выглядит в штатском костюме или без пиджака, как приглашает на танец, качнув чуть захмелевшей головой… Но сейчас он, нахмурив брови, спрашивает:
– Документы при вас?
Фердинанд останавливается перед ним.
– Вот. Если угодно, могу предъявить и военные, они всегда при мне, мы, фронтовики, привыкли, что к нам из-за всякой чепухи придираются.
Инспектор, не обращая внимания на резкий тон, сличает удостоверение с регистрационным бланком, потом мельком оглядывает Кристину, которая, отвернувшись, сидит на стуле, будто на скамье подсудимых. Еще раз взглянув на Кристину, уже мягче инспектор спрашивает:
– Вы знаете даму лично… то есть… давно знакомы с ней? – Он явно хочет проявить снисходительность.
– Да, – отвечает Фердинанд.
Козырнув, инспектор поворачивается к двери. Взглянув на Кристину, униженную, вырученную лишь его словом, Фердинанд в ярости делает шаг к полицейскому.
– Позвольте спросить… вот такие ночные налеты устраивают также в отеле "Бристоль" и других отелях на Ринге или только здесь?
Инспектор, с подчеркнуто служебной миной, пренебрежительно отвечает:
– Я не обязан девать вам справки, я лишь исполняю приказ. Скажите спасибо, что я не очень придираюсь, ведь может оказаться, что данные о вашей даме в регистрационном бланке не столь уж, – он подчеркнул это слово, – основательны.
Фердинанд сжимает кулаки, его душит злоба, он прячет руки за спиной, чтобы не ударить по физиономии посланца государства; однако инспектор, судя по всему, привык к подобным вспышкам и, не удостоив его взглядом, спокойно закрывает за собой дверь. Разъяренный Фердинанд даже не сразу вспоминает о Кристине, которая не сидит, а скорее лежит бездыханным трупом на стуле. Он ласково гладит ее по плечу.
– Видишь, он даже не спросил твоей фамилии… Обычная формальность… вот только этими формальностями они отравляют жизнь и доводят людей до отчаяния. Неделю назад я читал, что… да, вспомнил… одна девушка выбросилась из окна, испугалась, что ее отведут в полицию, будут проверять на венерические заболевания… сообщат матери… И она предпочла броситься с третьего этажа… Я прочитал об этом в газет, две строчки, всего две строчки… Действительно, мелкое происшествие, мы ведь люди неизбалованные… по крайней мере похоронят в отдельной могиле, а не в общей, как прежде… да, дело привычное… в день умирает десяток тысяч, чего уж там один человек, тем более такой, как мы, с которыми все дозволено.
Да, в хороших отелях государство щелкает каблуками и держит детективов, только чтобы у дам не украли драгоценности, там никто не выслеживает ночью так называемого гражданина… А меня стесняться нечего.
Кристина еще ниже опускает голову. Ей вдруг вспомнились слова немочки из Мангейма: "… ночью тут только и ходят из номера в номер". И еще вспомнилось: белоснежные широкие постели и утренний свет, двери, которые закрываются легко и бесшумно, будто резиновые, мягкие ковры ваза с цветами у кровати. Конечно, там все могло быть красиво, хорошо и легко, а здесь…
Ее передергивает от омерзения. Фердинанд, не зная, чем помочь, бессмысленно повторяет:
– Ну успокойся, успокойся. Все прошло.
Но застывшее тело не перестает вздрагивать под его ладонью. Что-то в ней оборвалась, нервы не выдержали чрезмерного напряжения и трепещут, как телеграфные провода на ветру. Она не слушает его, она только прислушивается к стуку, который продолжается от дверей к дверям, от человека к человеку.
Теперь они на верхнем этаже. Стук внезапно усиливается. Все громче и громче повторяется: "Откройте! Именем закона!" Наступает короткая пауза, Кристина и Фердинанд напряженно слушают. Опять барабанят в дверь, но уже не костяшками пальцев, а кулаками. "Откройте! Откройте!" – повелительно рявкает голос. Судя по всему, там отказываются подчиняться. Раздается свисток, топот множества ног вверх по лестнице, и – четыре, шесть, восемь кулаков начинают молотить по двери: "Немедленно откройте!" Затем следуют оглушительные удары, треск дерева и – женский крик, панический, душераздирающий, пронзивший весь дом насквозь. Грохочут упавшие стулья, кто-то кем-то борется, шмякаются на пол тела, будто мешки с камнями, женский крик переходит в глухой вой.
Кристина и Фердинанд переживают все так, словно это происходит с ними самими. Рассвирепевший мужчина борется там с полицейскими, полуодетую женщину схватили за руку заученным приемом, и она, извиваясь, кричит: "Не пойду, не пойду!" – кричит, как затравленный зверек. Звенит разбитое стекло, наверное, выдавили окно в схватке. А теперь вдвоем или втроем тащат ее, волокут по полу… через все стены слышно, как она барахтается и как они пыхтят. И вот – ее тащат по коридору, по лестнице, все тише, все подавленнее звучат вопли перепуганной жертвы: "Не пойду, не пойду! Пустите! На помощь!"
– пока совсем не замирают внизу. Заводится мотор автомашины. Все. Птичка в клетке.
Стало тихо, гораздо тише, чем раньше. Страх тучей окутал весь дом.
Фердинанд, подняв Кристину со стула, целует ее в холодный лоб. Она лежит в его объятиях вялая, неподвижная, словно утопленница. Он целует ее в губы, но они сухие, бесчувственные. Он сажает ее на постель, она валится навзничь, бессильная, опустошенная. Он гладит ее по голове. Наконец она открывает глаза.
– Пойдем! – шепчет она. – Уведи меня отсюда, больше не могу, я не выдержу здесь больше ни секунды. – И внезапно, в приступе отчаяния, бросается перед ним на колени. Уйдем, прошу тебя, уйдем из этого проклятого дома.
– Деточка, но куда… только начало четвертого, до поезда еще два с половиной часа. Куда мы пойдем, лучше отдохни немного.
– Нет, нет. – Она бросает безумный, полный отвращения взгляд на смятую постель. – Прочь, прочь отсюда! И больше никогда… вот так… никогда!
Внизу, у конторки портье, полицейский делал какие-то пометки на регистрационных бланках. Подняв глаза, он кольнул быстрым зорким взглядом спустившуюся по лестнице парочку. Кристина покачнулась, Фердинанд поддержал ее, но полицейский опять склонился над бумагами. И в тот миг, когда Кристина, выйдя на улицу, почуяла свободу, она вздохнула с таким наслаждением, будто ей еще раз подарили жизнь.
До утра еще долго. Но фонари, кажется, уже устали гореть. Все, кажется, устало: переулки – от своей пустоты, дома – от погруженности во мрак, магазины – от запертости, а несколько блуждающих фигур устали нести самих себя. Тяжелой рысью, опустив головы, лошади везут к рынку длинные крестьянские повозки с овощами; встречного прохожего они обдают на миг влажным терпким запахом; потом по брусчатке громыхают молочные фургоны, дребезжа оцинкованными бидонами, и снова все тихо, серо и мрачно. У редких прохожих – подручных пекарей, уборщиков каналов и еще каких-то рабочих – невыспавшиеся, сердитые лица, похожие на серые маски; глядя на них, Кристина и Фердинанд остро ощущают это предрассветное настроение – взаимную неприязнь сонного города и спешащих на работу людей. Молча шагают они в темноте к вокзалу. Там, в приюте для бесприютных, можно посидеть и отдохнуть.