bannerbannerbanner
Пушкин, Гоголь и Мицкевич

Станислав Венгловский
Пушкин, Гоголь и Мицкевич

Полная версия

– Казак Мамай! Он здесь везде…

Василий Афанасьевич очертил рукой круг, как бы желая слить в одно целое все окружающие изображения, и застыл в ожидании дальнейших расспросов. Однако ничего подобного никак не последовало. Слово «казак» выступало для маленьких барчуков отнюдь не новым. Казацкие подворья были густо посеяны вокруг Васильевки-Яновщины и других господских усадеб. О местонахождении их говорили высокие тополя на возвышенных крепко местах, видневшихся на расстоянии многих верст. Под защитою тополей кудрявились щедро разросшиеся сады, из гущи которых высовывались частые крыши, усыпанные ослепительным солнечным светом. Торчали гонкие журавли с развешанными на них тележными колесами.

Казаки же, как правило, ездили на возах, запряженных изрядно раскормленными лошадьми. Возы их, славясь своей добротной исправностью, никогда не скрипели. Казацкая одежда всегда поражала своей безупречной пригодностью.

Самих казаков, уж точно, полагалось принимать за людей особой породы. Выглядели они стройнее, ростом казались повыше всех прочих человеческих особей, отличались обритыми, кроме усов, веселыми лицами. Все казаки обожали скакать верхом, напевая при этом песни. Только и слышалось:

 
Їхав, їхав козак мiстом,
Пiд копитом камiнь трiснув…
 

Увидев затруднения сына, Василий Афанасьевич еще раз дополнил все уже сказанное:

– Запорожский казак… Теперь их… не существует… Почти нет… совсем…

Но и после этого Никоша не стал ни о чем расспрашивать. Ему выпадала возможность задуматься, что означает выражение «казак-запорожец».

Получается, он живет за порогом…

За каким именно?

Никоша так основательно погрузился в этот вопрос, что не отделался от него до того момента, когда нянька уложила братца в кроватку в чересчур удаленной от входа комнате, из которой предварительно попыталась изгнать рушниками всех мух. Насекомые затихли лишь после того, как была задута ярко вспыхнувшая свечка. Пустующее пространство мигом заполнилось черной тьмою. Ивасик тотчас же засопел в подушку. А Никоше вдруг примерещилось, будто казак Мамай, отделившись от красочной поверхности, переместился из корчмы сюда и грохнулся рядом на мягкость его постели. Казацкая голова, с пучком торчащих волос, даже примяла Никоше щеку.

– Цур тебе, пек тебе![8]– отодвинулся мальчик, не ощущая в себе ни малейшей боязни. – Твое место… за нашим порогом! Уходи! Да немедленно!

Удивительно: постороннего удалось обнаружить далеко не сразу. Никоша тоже приготовился было уснуть, но запорожский казак возник перед ним повторно. Видение оказалось настолько зримым, что Никоше пришлось окликнуть старуху няньку.

– Что с тобой, серденько? – пропела она, вплывая в комнату вслед за свечою.

– Он там, за порогом…

– Кто? – так и ахнула.

– Казак! Запорожец!

Нянька принялась гладить Никоше рыжую головенку, пребывая, однако, в полной уверенности, что это нисколько не повредит уже прерванной было молитве.

– Спи, мое серденько, спи… Никого там нету…

Однако видение казака не освободило пространство комнаты даже после ее заверений. Было явственно слышно, как пришелец уселся на корточки, дожидаясь, наверное, когда уберется прочь сама старушка-нянька.

– За порогом, бабушка! За порогом!

Нянька не задавала больше вопросов. Однако и не отпускала его мигом взопревших ручонок…

Очевидно, ночное происшествие не ускользнуло от внимания отца, Василия Афанасьевича. Призвав утром сына в свой крохотный кабинетик, он сразу же усадил его к себе на колени.

– Запорожские казаки, Никоша, – начал весомо отец, – жили за днепровскими порогами… Защищали нас от татар и турок. Не было силы, способной устоять перед ними. Если и удавалось кому-либо схватить запорожца, даже связать его самыми крепкими веревками, то пользы в том не было ни малейшей. Стоило запорожцу освободить один хоть палец, изобразить при помощи слюны лодку – и он уже весь на воле! Многие запорожцы прослыли подлинными волшебниками. Знали страшные заклинания…

– Так они – чародеи?

– Всё могли…

– И где они… сейчас?

Василий Афанасьевич отвечал со вздохом:

– Царица Екатерина велела либо войти в ее войско, либо стать хлеборобами…

– Стали хлеборобами?

– Далеко не все. Многие распевают на шляхах-дорогах. Сделались… бандуристами.

– А где живут?

Василий Афанасьевич неопределенно махнул рукою:

– Где уж придется…

И все же Никоша увидел живого запорожского казака. Уже после смерти братца Ивасика, почившего от мало кому и понятной болезни…

Запорожца привезли бродячие лицедеи. Явились с собственной скрыней на скрипучем возу, запряженном рябыми кобылами. Остановились на зеленой лужайке при каменной воловне. Туда, как один, сбежались все дворовые люди. Оставив свои неотложные занятия, пришел и Василий Афанасьевич. Явившихся лицедеев, оказалось, он знает даже по именам. По именам окликали их также дворовые.

– С Богом! – повелел Василий Афанасьевич, опускаясь на поднесенный лакеем стул. – Начинайте…

Что это было за зрелище! Меж деревянными приспособлениями, скрытыми в скрыне, о существовании которых зрители тут же успели забыть, возник непонятный доселе мир. Всё, что было рассыпано в сотнях, в тысячах молодиц, снующих на барском подворье, бредущих вдоль пыльных шляхов, работавших в поле, – всё было собрано здесь, в одном-единственном существе! Собственно, то было крохотное изваяние, почти как кукла. Однако оно оказалось настолько ярким, глазастым, неудержимо ворчливым человеческим естеством, что ни у кого среди зрителей не возникало даже малейшего подозрения, будто перед ними не сама настоящая молодица, по имени Явдоха. Подобие сельчанки было способно на такие разные выкрутасы в танцах и на такие бесподобные «жарты», которых не выдумать больше никому из присутствующих!

А какими живыми, настоящими выступали в деревянной рамке все ее собеседники! В первую очередь – недотепа-муж, мечтающий лишь о том, как бы наполнить себя оковитой[9], утаив всевозможную выручку от собственных нехитрых занятий.

А какой красиво-стыдливой выступала Явдохина дочь Парася! В веночке из полевых цветов, в белоснежной сорочке, красной корсетке, «картатой»[10]юбке и маленьких ярких сапожках! Как задушевно пропела она свои нежные песни…

Диву давался Никоша, сидя рядом с отцом и с восхищенным без края лакеем Якимом. Обычно неповоротливый и ленивый, Яким превратился вдруг в непоседливого кота. Откуда всё это, искренно восхищался он, могло появиться в обыкновенном панском подворье, перечеркнутом желтыми тугими тропинками, бегущими во всех направлениях?

Однако всё это было…

Было!

И всё же сильнее всего поразил запорожец, настоящий казак Мамай. Появление его предрекла довольно простенькая мелодия, которую выдобыл из своей нескладной скрипчонки маленький человечек со сморщенным личиком и густыми щетинистыми усами. Он срывался с места, усмиряя смычок своего нехитрого инструмента, как если бы весь пребывал в опасении, что смычок унесет его прочь отсюда.

Появление казака Мамая уловили хвастливый польский вояка в ловкой шапчонке с длинными перьями и порывистый узкоглазый татарин в мохнатом кожухе. А также медлительный турок в изумрудно-зеленой чалме. Угадав приближение запорожца, все трое сочли за благо как можно скорее исчезнуть.

Казак ворвался неудержимо и яростно, танцуя настолько быстро, что поначалу было не различить, где обрываются носки его юрких сапог, а где начинается оселедец. Все превратилось в одно сплошное мелькание.

 
Ой, гоп, метелиця,
Чого старий не жениться!
 

Казаку не потребовалось никакого отдохновения от танца. Он тут же, едва остановив собственное коловращение, начал произносить такие вычурные мудрствования, что среди зрителей стало твориться что-то воистину невообразимое. Первым свалился от хохота юный на ту пору лакей Яким. За ним – счастливчики, которые собрались у волшебного сквозного отверстия.

Трудно было, впрочем, определить, насколько все они оказались счастливчиками. Стоило казаку заговорить – и в деревянной рамке-отверстии обрисовалась круглая его голова, черный оселедец и вся вышитая красным цветом рубаха…

Да, это был казак Мамай! Его речи Никоша впитывал до последнего придыхания, стараясь наперед разгадать всю казацкую тайну…

* * *

Позволительно предположить, что вскоре после прибытия в Санкт-Петербург у Гоголя-Яновского появилось немало мотивов приступить к написанию какого-то нарочитого произведения о запорожских казаках.

Первое побуждение к этому могло быть связано с должностью учителя в так называемом Патриотическом институте.

Это заведение, здание которого доныне высится в 10-й линии Васильевского острова, основано было совсем недавно, в 1827 году. Оно предназначалось для воспитания и обучения девочек чисто дворянского происхождения, чьи отцы или родственники оказались причастными к непосредственной армейской службе. Преподавателем, даже инспектором в названном заведении, подвизался Петр Александрович Плетнев. Познакомившись с Гоголем-Яновским, Плетнев всячески стал ему покровительствовать. Что касается чисто литературных опытов молодого провинциала, Плетнев не только представил юношу явившемуся из Москвы поэту Пушкину, но и подсказал своевременно, что сборник «Вечеров на хуторе близ Диканьки» лучше всего связать с именем какого-нибудь деревенского балагура. Собеседники сошлись на мнении, что им стопроцентно может выступить старик-пчеловод, род занятий которого позволяет вести беседы среди неугомонных пчелиных ульев, в тени кудрявых яблонь, в окружении зелени и под пение беззаботных птиц. Происходит же этот пчеловод с Украины, из тех как раз мест, которые связаны с голосистой Диканькой, с Полтавой, воспетой недавно самим Пушкиным.

 

А еще старик обладает многозначащим прозванием – пасичник Рудой Панько! Этому имени суждено было красоваться на обложке всего издания. Придуманный автором псевдоним таил в себе очень многое. Панько, как известно, распространенная в Украине форма имени Афанасий, Опанас. Награждая им своего героя-рассказчика, настоящий автор сборника, без сомнения, думал о собственном деде, Афанасии Демьяновиче. Кстати, также большом любителе пчел. Внук увековечил деда не только по имени, но и по цвету его прически. Рудой, в украинском языке, означает «рыжий». Этот цвет волос считался наследственным у всех Яновских-Гоголей. Точнее – просто Яновских.

Не в меньшей степени заботили Плетнева и бытовые стороны жизни своего протеже. Он и рекомендовал молодого знакомца в учителя «патриоток». К мнению инспектора не могли не прислушаться. Императрица, шефствующая над василеостровскими воспитанницами, наложила потребную резолюцию. 9 марта 1831 года Гоголь-Яновский уволился из Департамента уделов, где служил под общей ферулой министра внутренних дел Арсения Андреевича Закревского. На следующий день он был поспешно зачислен в Патриотический институт младшим учителем истории с чином уже титулярного советника (IX класс по табели о рангах, равный армейскому капитану или кавалерийскому ротмистру).

Конечно, новоиспеченный педагог был вполне доволен. В Яновщину-Васильевку тотчас же полетело письмо, в котором говорилось, что сама государыня «приказала» ему «читать лекции». Каково? А еще в письме сообщалось, что к нему должны «отойти» Екатерининский институт и два каких-то других учебных заведения.

Правда, ничего подобного с Екатерининским институтом и другими учебными заведениями отнюдь не случилось. Зато последовали частные уроки в великосветских домах Балабиных, Лонгиновых, князей Васильчиковых. О своих занятиях в этих богатых домах, правда, Яновский-Гоголь не стал распространяться в письмах. Впоследствии вообще утверждал, будто ничего подобного совершенно не помнит.

Однако главное заключалось не в этом, в ином: Никоша Яновский почувствовал силу собственных слов. Ощутил в себе дар заинтересовывать учениц, которые, пожалуй, взаправду сидели перед ним с широко раскрытыми ртами, что чрезвычайно усилилось после выхода в свет «Вечеров на хуторе близ Диканьки», всемерно расхваленных Пушкиным и Жуковским[11].

Это придавало провинциалу неведомых сил. Рождало надежды, что устными рассказами можно заинтересовывать и взрослых людей, даже студентов, а не только девчонок, получающих какое-то странное воспитание.

В столичных гостиных вовсю потешались, будто содержат их в исключительно строгих рамках. Будто при встрече с существами мужского пола эти василеостровские воспитанницы закрывают лицо руками. Будто им не дозволено произносить слово «бык». Вместо этого положено говорить «говядина»…

Читатель, наверняка, заметил, что для молодого Гоголя-Яновского воочию стала вырисовываться та же ситуация, которая некогда возникала в жизни родного деда его, Афанасия Демьяновича, также одно время вступавшего на соблазнительное учительское поприще. Более того, дед писателя даже выкрал у своего невольного тестя его любимую дочь Татьяну, ставшую впоследствии прообразом Пульхерии Ивановны в повести «Старосветские помещики».

Но нет, ничего такого в этот раз не случилось. Не затесалась пока что в толпу учениц невеста Николая Васильевича. Хотя, забегая далеко вперед и выходя уже за пределы данной книги, отметим, что значительно позже она действительно появилась. Причем также входила в число его слушательниц. Звали ее Анолиной, Анной, Нози́. И была она дочерью графа Михаила Юрьевича Виельгорского, опять же, как и в дедовском случае, выходца из старинного польского рода. Писатель Гоголь, вроде бы, возымеет к тому времени твердое намерение непременно жениться. По свидетельствам современников, он сделает даже предложение, но получит отказ от так и не состоявшейся его великосветской тещи[12]. В предполагаемой партии графиня усмотрит недопустимый для графской семьи mésalliance[13]

Однако пока что, в 1831 году, Анолине Михайловне исполнялось всего только девять лет.

Зато четко вырисовывалось уже нечто иное, не менее значимое. Надо сказать, что автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки», возможно, настолько убедил себя в собственных педагогических способностях, что и сам в них уверовал. Через год, оказавшись в Москве, проездом в Малороссию, сумел так внушительно изложить свое понимание истории и методику ее преподавания, что москвич Погодин, – писатель, историк, ученый, – развесил уши и попросил петербуржца Плетнева, в отсутствие Николая Васильевича, прислать ему тетрадки первых попавшихся василеостровских затворниц.

Плетнев, конечно, прекрасно понимал, как в действительности обстоят в институте дела. Он убеждал Погодина, что среди институтских наставников Гоголь-Яновский выделяется только силой воображения. По большей части заботят его детали в рассказах, а вовсе не системы взглядов, не связная картина мира, не изложение каких бы то ни было научных доктрин.

Погодин не унимался никак. С просьбами о конспектах обратился он уже к самому Яновскому-Гоголю, возвратившемуся в Петербург после четырехмесячного там отсутствия, весьма удивившего педанта Плетнева, привыкшего к беспрекословному исполнению своих служебных обязанностей.

С присущей ему изворотливостью Гоголь отвечал Погодину, что ученицы его портят конспекты своими прибавлениями из сомнительных источников. Лучше он сам познакомит своего московского приятеля с собственной методикой, издав соответствующую книгу под заглавием «Земля и люди».

Нетрудно догадаться, что если в затребованных конспектах и содержались какие-то прибавки, то ученицы слышали их от самого же лектора. А все это использовалось им в качестве «оживляжа», почерпнутого из действительно легковесных бульварных изданий, к которым обучаемые девочки не имели решительно никакого доступа.

Государственная служба все настырней подталкивала молодого провинциала как можно скорее освободиться от нежелательной приставки к его фамилии, над которой он уже начал было одерживать внушительную победу. Решительное наступление на слово «Яновский» было предпринято осенью 1830 года, когда события в Польше, в частности в Варшаве, обрели уже просто угрожающий характер…

Первого сентября того года он в последний раз подписался содружеством слов Яновский и Гоголь. В том же письме к своей матери была сделана приписка и для его родной сестры Маши, после которой, (приписки), осталась обрубленная подпись «Г Яновский». Очевидно, автору очень хотелось выстроить эти слова в каком-то чуть ли не обратном порядке, но, обмишурившись, он не стал вымарывать уже начертанное. Зато в письме, адресованном только матери и датированном 29-м числом того же месяца, после слова «Гоголь» черкнул лишь привычную букву «Я», а в дальнейшем подписывался исключительно словом «Гоголь». Отныне он всячески настаивал на том, что именно таким образом должна выглядеть его фамилия на всей направляемой ему лично корреспонденции.

Это желание, скажем, заметно по адресу, который писатель указывает в 1831 году, намереваясь провести лето в доме князей Васильчиковых, куда, по протекции Плетнева, определился он в качестве домашнего учителя. «Его высокоблагородию Александру Сергеевичу Пушкину. А вас прошу отдать Н. В. Гоголю» – вот что полагалось проставлять на конвертах, направляемых ему в селение Павловск.

Все продвигалось, пожалуй, вроде великолепно. Да вот осенью 1831 года Мария Ивановна допускает некоторую оплошность. Позабыв о сыновнем требовании, мать прибавляет привычную для нее приставку «Яновский». И это – на пике польских событий, когда главнокомандующий царскими войсками генерал-фельдмаршал Иван Федорович Паскевич, также уроженец Украины, добился решительного перелома в чересчур затянувшемся военном противостоянии!

Матери, конечно, было странно осознавать, что фамилия ее сына, на звучание которой откликался он в продолжение всей лицейской учебы, вдруг превратилась в неприятную для него приставку! Но это было именно так. Никоше не терпелось получить подтверждение, что давно отосланный им петербургский мешочек с подарками в девяносто рублей, уже распотрошен в родовой Васильевке-Яновщине. По всей вероятности, получив подтверждение, но, увидев фамилию «Гоголь-Яновский», рассердился он не на шутку. Ах, так! Помедлив, в январе 1832 года, отправляет матери письмо, в котором причиной якобы запоздалого подтверждения выставляется то, что души не чаявшая матушка употребила эту приставку «Яновский»! Чтобы подобного впредь никогда не могло повториться, категорически требует адресовать корреспонденцию ему исключительно как Гоголю, поскольку «кончик» его фамилии, то есть слово «Яновский», неведомо «где делся». Быть может, «кто-нибудь поднял его на большой дороге и носит, как свою собственность», – следует попытка свести подобное мнение к незатейливой шутке. А дальше в письме стояло: он «нигде не известен здесь (в Петербурге) под именем Яновского». Оттого-то и почтальоны допускают столь досадные промашки!

Подобные претензии высказывались в это время также к другим знакомым, даже к детям, которых он наставлял. Скажем, в доме Лонгиновых, когда эти несмышленыши-малыши обращались к нему как к Гоголю-Яновскому, а то и – ужас! – просто как «к господину Яновскому»!

«Что вы! Что вы! – одергивал их. – Я просто – Гоголь. А Яновский… Это поляки зачем-то придумали!»

Конечно, на деле все было совершенно не так. В Петербурге, в силу прежних личных стараний, знали его как Гоголя-Яновского. Именно под такой фамилией рекомендовал новичка в письме к Пушкину Петр Александрович Плетнев, о чем сам начинающий автор, естественно, нисколько не ведал.

Справедливости ради надо заметить, что в ответном письме Плетневу, знавший его всемерную природную доброту поэт осторожно откликнулся на восторги по адресу юного автора. Пушкин в ответ написал, что произведений Гоголя (!) он пока не читал из-за свадебного недосуга. В том же ответе, относящемся к апрелю 1831 года, Пушкин, которому, конечно, не был известен вес польской половинки в фамилии автора, тем не менее, не желает ее употреблять. Еще бы! Это был пик тревожной польской кампании. Как раз в это самое время, через жандармского генерала Бенкендорфа, Пушкин ратует о переводе «на Вислу» своего младшего брата Льва Сергеевича.

Под этой же фамилией, то есть Яновский, скорее – Гоголь-Яновский, писатель был рекомендован поэту Пушкину при личном знакомстве уже непосредственно в доме Плетнева. Именно эту фамилию зафиксировал в своем дневнике цензор А. В. Никитенко (1832) после встречи с автором «Вечеров…». Как Гоголя-Яновского знали его Михаил Погодин, Орест Сомов и многие другие московские и петербургские литераторы. А Евгений Баратынский – даже просто как господина Яновского.

 

Впрочем, всё это – новые петербургские знакомцы. А что говорить о давних, хотя бы нежинских приятелях…

Как Гоголь-Яновский фигурирует писатель в официальных бумагах вплоть до 1836 года, до представления на сцене его комедии «Ревизор», несмотря на то, что сборники «Миргород» и «Арабески» (тоже 1835 год) выходят уже под фамилией Н. Гоголь. Впрочем, написание это вполне могло восприниматься как псевдоним. Особенно – посторонними. И только в предписании Конторе императорских театров появляется, наконец, «господин Гоголь»!

Это была вполне весомая победа. Но комедией «Ревизор» завершается весь петербургский период жизни Николая Васильевича. Окончательным триумфатором над своей родовой фамилией, ставшей таким ненавистным привеском, драматург ощутил себя лишь на палубе парохода «Николай I», увозящего его за границу. Свою прежнюю фамилию, можно смело сказать, писатель Гоголь утопил лишь в балтийских глубинах…

* * *

Поездка на родину в 1832 году, ко всему прочему, ознаменовалась исключительно важным знакомством с Михаилом Александровичем Максимовичем. Это произошло в Москве, где Максимович служил преподавателем тамошнего университета.

Надо тотчас заметить, что он, питомец Новгород-Северской гимназии, став московским профессором, не забывал о своей приднепровской родине. Интерес молодого ученого к народному творчеству вылился в изданном им собрании украинских народных песен (1827), заинтересовавшем многих людей, в том числе и Гоголя-Яновского, не признававшего украинского языка самодостаточным явлением.

Поговорив о песнях, собеседники вдруг почувствовали такое взаимное притяжение, такое родство вдохновенных душ, что уже никак не могли так просто расстаться. Более того, разговоры коснулись университета в Киеве. Это сблизило их окончательно.

Основание подобного заведения на берегах Днепра стало насущной проблемой сразу же после усмирения строптивых поляков. Николай I распорядился закрыть все учебные заведения на территории Царства Польского, эти-де рассадники чересчур опасного вольнодумства. Помимо варшавских высших школ, подобной же участи подвергся также Виленский университет, где в свое время обучался Адам Мицкевич, очутившийся теперь за границей, как бы в бессрочном изгнании.

Закрытым оказался также знаменитый Кременецкий лицей на западных украинских землях, созданный страстным поборником народного просвещения Тадеушем Чацким при всемерной поддержке его польских друзей.

Царство Польское, в отместку за восстание и детронизацию императора, лишалось дарованного Александром I сейма, а также своей конституции, собственного войска и прочего, прочего. Входившие в него земли подвергались нещадной русификации. Польская молодежь устремлялась кто за рубеж, главным образом в Париж, в Сорбонну, а кто и в высшие учебные заведения ставшего отныне своим российского Санкт-Петербурга.

Основание университета в Киеве преследовало довольно благородную цель – создание научно-образовательного центра на славянских землях в противовес закрытым и упраздненным польско-литовским. Правительство намеревалось крепко держать это дело в своих руках. Кадры для нового учебного заведения подбирал попечитель Киевского учебного округа Егор Федорович Брадке, сам непосредственный и довольно активный участник подавления польского вооруженного восстания.

1833 год прошел для Гоголя-Яновского под знаком явного творческого кризиса, по крайней мере – заметного спада его созидательных способностей. Принимаясь за многое, он мало что доводил до результативного конца. Забрезжил было замысел книги по всеобщей истории и географии, навеянный успехами учениц в Патриотическом институте, – да она никак у него не «вытанцовывалась». Погодин напрасно дожидался ее взамен конспективных записей василеостровских «патриоток». Зароились в мыслях персонажи петербургских повестей – не воплотил пока что и этого. Появились замыслы романов из казацкой истории, даже отдельные главы их были опубликованы в солидных столичных журналах, но дальше опять ничего не пошло. Комедия «Владимир третьей степени», продуманная до последних мелочных деталей в одежде, сменилась вдруг опасением, что произведение это никак не будет пропущено цензурой, – отказался от ее продолжения. Еще одна комедия, «Женихи», при неудаче с первой, тоже продвигалась вперед ни шатко, ни валко. Рисовались отчетливо лишь отдельные акты.

И тут в голове у автора «Вечеров» возникает мысль, что виною спада, наверняка же, следует считать петербургскую погоду. То ли дело в Малороссии… О родной стороне напоминали песни, которые и сблизили его с Максимовичем.

Зато университет на Днепре с каждым днем становился все большей и большей реальностью. Попечитель Брадке, подбирая нужные кадры, не преминул наведаться и на берега Невы. Первым делом он посетил здесь кабинет министра народного просвещения Сергея Уварова. Вакансии в Киеве замещались частично профессорами Кременецкого лицея, многие – специалистами из Харьковского университета, а также из высших школ остальной университетской России. Избрание профессора словесности в Киеве определенно клонилось в пользу гоголевского знакомца Михаила Максимовича. Пока что он прочно сидел на кафедре ботаники в Москве, однако успел заявить о себе и на ниве языкознания. Гоголь-Яновский, со своей стороны, при поддержке официальных лиц, как мог, уговаривал приятеля в письмах. Конечно, того манили родные места, однако смущала резкая перемена научного амплуа: была ботаника, и вдруг, да так неожиданно, – словесность.

Более того, у самого Гоголя-Яновского как-то нежданно взыграла фантазия. Он увидел себя обладателем домика в Киеве, с крыльца которого открывался блеск сверкающего водной гладью седого Днепра. А писательство… Что писательство! Оно никак не прокормит. Он все больше и больше доверялся словам покойного отца, чувствуя себя уже твердо сидящим на университетской кафедре, скажем, по всеобщей истории. В паре с Максимовичем можно будет скопить массу народных преданий, песен, в которых, как в капле воды, отражается прошлое родного края и его удивительного народа!..

* * *

Кстати, с летом 1833 года связано было не совсем и понятное, а все же очень памятное событие…

Шаги у Пушкина, как начал уже примечать Николай Васильевич, были всегда удивительно тихими. Будто он постоянно ходил босиком и непременно по мягкой, шелковистой, слегка лишь упругой зеленой траве…

Пушкин, по мнению Гоголь-Яновского, растерял былую привычку бесконечно долго валяться утром в жаркой пуховой постели. По мере того, как одеяло сильней и сильней согревало его вечно зябнущие, жаждущие плотного тепла ноги – «африканские» – смеялся! – тем удачнее работала у него возбужденная голова.

А он, Николай Васильевич, неоднократно заставал поэта лежащим еще в постели. Листы бумаги, в такие часы, освященные вдохновением и исписанные летучими буквами, ничуть не измятые, просто стекали с высокой постели на давно уж остывший пол. Случалось, они даже пачкали белизну простыней, так и не успевшими просохнуть своими чернилами. В конечном же результате пол превращался в некое подобие укрытой первым снегом плодоносной земли…

Так вот, в июле этого года к Пушкину неожиданно заглянул возвращавшийся из Парижа приятель-москвич – Сергей Александрович Соболевский, с которым поэт сдружился благодаря своему младшему брату Льву: молодые люди оба обучались в Благородном пансионе при Главном педагогическом институте в самом Петербурге.

Соболевский также застал поэта за писанием стихов.

Едва переступив порог пушкинской дачи на берегу Черной речки, где как раз присутствовал и Николай Васильевич, Соболевский тотчас воскликнул:

– Ба, как бы мне не запамятовать! Привез я тебе, Александр Сергеевич, подарок от Адама Мицкевича! Четыре тома его произведений, отпечатанных недавно в Париже…

Не говоря ни слова, Пушкин тут же снял с полки уже привезенный кем-то прежде трехтомник.

– Как? У тебя уже есть… это парижское издание? Знал бы – не вез все четыре…

Ничего иного не оставалось прибывшему Соболевскому, как на титульном листе только что доставленной, четвертой, книги сделать дарственную надпись: «А. С. Пушкину за прилежание, успехи и благонравие. С. Соболевский».

А Пушкин, между тем, уже жадно впивался глазами в доставленный приятелем четвертый том. Когда глаза его добрались до середины страницы, щеки поэта покрылись вдруг выразительной бледностью. Показалось, он даже проскрежетал зубами…

Николаю Васильевичу оставалось только сильней еще подивиться отчаянной смелости самого Сергея Александровича: тот нисколько не побоялся явиться в Санкт-Петербург с недавно отпущенной окладистой бородою. Значит, снова придется прятаться в подворотнях при встрече с нынешним государем императором!

Ни с того, ни с сего Николай Васильевич вдруг заметил:

– Да, что касается поляка Мицкевича… Я вдруг вспомнил… Оказывается, мы какое-то время жили в одном и том же с ним доме… В доме каретника Иохима! Вот так да…

– Возможно, возможно, – кивал головою Пушкин, не отрываясь от чтения стихотворного текста.

Еще больше бы удивился Николай Васильевич, если б узнал, что в тот же день обожаемый им кумир направил в III отделение письмо, адресованное лично А. Х. Бенкендорфу. В письме содержалась просьба отпустить его, Пушкина, сначала в Дерпт, чтобы навестить там вдову историка Карамзина, Екатерину Андреевну, а затем – на целых четыре месяца в деревню Болдино для присмотра за своим наследственным имением.

Однако не это выставлялось самой главной причиной. Пушкин был занят написанием книги о пугачевском бунте. Поэтому, в письме заместителю Бенкендорфа А. Н. Мордвинову от 30 июля, он вынужден был дополнить написанное: «В продолжение двух последних лет занимался я одними историческими изысканиями, не написав ни одной строчки чисто литературной. Мне необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую, и которая доставит мне деньги, в коих имею нужду… Может, государю угодно знать, какую именно книгу хочу я дописать в деревне? Это роман, коего большая часть действия происходят в Оренбурге и Казани, и вот почему хотелось бы мне посетить обе сии губернии». Потому и намеревался он наведаться вначале в Казань, затем – отправиться вглубь оренбургских степей. Именно там в свое время «гулял» еще памятный всем старожилам Емельян Пугачев…

8Заклинание против нечистой силы (укр.).
9Горилка. От латинских слов aqua vitae – «вода жизни».
10Покрытой узорами в виде рельефных квадратов.
11Для этого, полагаем, стоило лишь придумать ему побасенку о смешливом наборщике, который умирал от веселого настроения, читая на самом деле сплошь озорные «Вечера на хуторе близ Диканьки». Для Николая Васильевича, при его брызжущей весельем фантазии, такая придумка – была в порядке вещей.
12Не отсюда ль возникло у Николая Васильевича предположение, что польские девушки обладают какой-то необыкновенной, умопомрачительной красотой?
13Неравный брак (франц.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru