Георгий принялся за картошку.
Екатерина Борисовна взяла со стола пакетик из-под нормы, скомкала, кинула в мусоропровод.
Чайник закипел, вода побежала из-под крышки.
Екатерина Борисовна выключила его.
– Тёть Кать, а тётя Наташа с вами до последнего жила? – не поднимая головы, спросил Георгий.
– До самой больницы. Потом-то три месяца в больнице, и всё. Быстро у неё. Рак – он быстрый.
Она вздохнула, вытерла руки о фартук и села напротив.
Георгий налил стопку:
– Я вот одного понять не мог – как это она снайпером, на фронте… Маленькая такая.
– Да. А тогда она вообше крохотной была, тонюсенькая. В сорок втором провожали её, прям как девочка. Две косички и шинель до пят. Ревела я тогда белугой…
– И она девяносто два фрица ухлопала?
– Да. Девяносто два. Офицеров штук двадцать. Одного, говорит, не то майора, не то подполковника. С крестом, старого такого. Грузного. В грудь ему пустила, а он будто пьяный – улыбнулся и сел. Сидит и улыбается. А потом повалился.
– А вернулась в сорок пятом?
– Да.
Георгий выпил, закусил опятами.
– Я вот, тёть Кать, до сих пор жалею, что не видел, как вот она там с наградами в кителе. Ну она ведь на День Победы надевала?
– Надевала. А ты правда не видел?
– Ни разу!
– И наград не видел?
– Только на похоронах. Несли когда. А так – нет.
Екатерина Борисовна встала, пошла в комнату:
– Идём покажу.
Георгий проглотил опёнок, двинулся за ней.
Екатерина Борисовна открыла старый платяной шкаф, сдвинула в сторону висящие на плечиках платья и пальто, вынула обёрнутый марлей китель:
– Держи.
Георгий принял вешалку, Екатерина Борисовна сняла марлю.
Китель был увешан медалями. На правой стороне лепились два ордена.
Георгий присвистнул:
– Здорово.
Екатерина Борисовна поправила завернувшийся борт и отошла, сложив руки на животе:
– Вот, Жора. Китель Наташин.
Георгий рассматривал медали. Пахнущий нафталином китель качался у него в руках:
– За Победу… За Берлин… а это… Варшава… а ордена. Ух ты!.. Красной Звезды и Красного Знамени. Здорово.
Он потрогал китель:
– И что, она капитаном вернулась?
– Капитаном. Чуть майора не дали.
– А ушла?
– Лейтенантом, кажется. Сразу после училища.
Екатерина Борисовна взяла у него китель, поднесла к окну.
Георгий провёл ладонью по линялой спине и задержал руку.
– А это что?.. Внутри там что-то…
– Аааа… – она улыбнулась, сунула руку за отворот, – это норма Серёжина…
Она осторожно вынула из внутреннего кармана кителя грубый бумажный пакет, передала Георгию.
На пакете было оттиснуто красным:
НОРМА
Пакет был надорван. Георгий заглянул внутрь:
– Норма… надо же…
Екатерина Борисовна вздохнула:
– Да. Это в сорок третьем. Когда убили его под Сталинградом, то есть не убили, ну, ранили тяжело, а в госпитале он и умер. А друг его, Иванютин, и передал Наташе. Они ведь с ней перед самой войной расписались. А норму он Наташе передал, Иванютин. Ещё карточки остались, письма. И норма. Вот…
Она положила китель на диван и стала укутывать марлей.
– А можно норму посмотреть, тёть Кать? – Георгий вертел в руках пакет.
– Смотри, чего там…
Он вытряхнул норму на ладонь. Она была чёрная и твёрдая.
– Да… во какая…
– Не то что теперь, правда?
– Конечно.
Теперь и пакетик аккуратненький, жаль выкидывать, и сама-то свежая, как масло.
Георгий разглядывал норму:
– Тёть Кать, а интересно, кто им нормы поставлял тогда? В войну?
Екатерина Борисовна понесла спелёнутый китель к шкафу:
– Да по-разному. Детдома эвакуированные, детсады. А иногда и просто – тыловики.
– Понятно.
Георгий постоял, потом качнул плечами:
– Тёть Кать, а вот если… ну… А вот нельзя немного попробовать? Всё-таки ж интересно… какая она была…
Екатерина Борисовна повернулась, подумала и кивнула:
– Да попробуй. Чего уж там. Ножом отщипни маленько да попробуй… А вообще-то погоди, она ведь засохла вся. Её над паром надо или в кипяток.
– Точно! Я кусочек отломлю – и в кипяток!
Минут через сорок Георгий осторожно подвёл ложку под разбухший кусочек нормы и вынул его из помутневшей воды.
Екатерина Борисовна мыла тарелки.
Георгий понюхал кусочек, лизнул:
– Что-то запаха никакого, тёть Кать…
– Милый мой, так сколько времени прошло. Ещё бы.
Георгий отправил содержимое ложки в рот, пожевал и проглотил.
Екатерина Борисовна, вытирая сковороду, смотрела на него:
– Ну как?
Георгий пожал плечами:
– Не знаю… что-то непонятное. Пересохла, конечно, странный вкус…
Екатерина Борисовна усмехнулась:
– Какой странный? Такая же норма.
– Не совсем. Привкус какой-то. Не похожий…
– Ну так мы и жили не похоже, что ж удивляться. Вы ж над модами нашими смеётесь, а они-то как раз и возвращаются. Вот как.
– А я никогда не смеялся. Просто привкус странный.
– Бог с ним, с привкусом. Главное – норма.
– Открой хоть окно, что ли! – Денисов зло посмотрел на жену. – Вонища, чёрт знает…
Светлана Павловна отодвинула тюлевую занавеску, стала открывать окно. Денисов склонился над нормой, понюхал:
– Господи… мерзость какая… откуда они такую вонючую берут?..
– Это из интерната Первомайского, откуда ещё.
– Гадость какая… чёрные комки какие-то…
– Ты нос зажми да проглоти. В первый раз, что ль, ешь?..
Из окна потянуло гарью.
Светлана Павловна села на диван, взяла вязание.
Денисов зажал нос, быстро запихнул норму в рот и стал натуженно жевать.
Норма не помещалась во рту, лезла из губ. Денисов вдавил её ладонью назад, глухо икнул, вскочил и наклонился над столом. Его вырвало нормой и только что съеденным обедом.
– Боже мой! Женя! – Светлана Павловна бросила спицы. – Ну что ты!
Денисов сплюнул, тяжело выдохнул, отходя из залитого рвотой стола:
– Фуууу… сука… гадина…
– Иди воды попей! Куда ты торопился-то?! Зачем всю?!
– Да отстань ты!
– Пополам бы разрезал да съел.
– Отстань.
Он скрылся на кухне.
Светлана Павловна подошла к столу подняла край скатерти, с которой текло на пол, загнула и положила на лужу.
Тарелка, ложка, роговые очки Денисова и свежая «Вечёрка» были залиты розоватой, остро пахнущей жижей. Куски нормы торчали из неё.
– Борщ такой… курятина… всё пропадом…
Она осторожно подняла очки, стряхнула.
Денисов вышел из кухни, вытирая рот полотенцем.
– Что ж теперь делать? – спросила жена, уходя мыть очки.
– Сухари сушить, – огрызнулся Денисов и тяжело опустился на диван.
Задетый им клубок покатился по полу.
Жена вернулась, положила очки на тумбочку. Денисов угрюмо посмотрел и отвернулся.
– Ну что, не выкидывать ведь, Жень?
– Давай выкидывай.
– Ну чего ты злишься? Что, я виновата?
– Я виноват! Накормила обедом, тоже мне…
– Так ты ж сам просил!
– Просил, просил… ничего я не просил. Суёшь вечно…
– Просил, не ври!
– Ладно, отстань.
– Ну что отстань? Что с нормой делать?
– Что хочешь, то и делай.
Помолчали.
Потом Светлана Павловна вздохнула, сходила за чистой тарелкой, выбрала на неё куски нормы и унесла на кухню.
Денисов сидел, играя вторым клубком.
Светлана Павловна вымыла под краном разваливающиеся куски, сложила в тарелку и, вернувшись, поставила на диван рядом с Денисовым:
– Вот и делай что хочешь.
Денисов равнодушно посмотрел на норму.
Светлана Павловна принесла таз и тряпкой стала сливать в него рвоту:
– Целый день с двенадцати готовила, старалась… на тебе… чего, спрашивается, торопился?
Денисов тронул пальцем лежащую на тарелке норму, брезгливо поморщился:
– Слушай, унеси её к чёрту.
– А есть?
– Пушкин съест.
– Женя, ну хватит тебе.
Убрав рвоту, она подняла клубок, забрала другой у Денисова и села вязать.
Он встал, включил телевизор.
Шла программа «Время». Диктор рассказывал о ливанских сепаратистах.
Денисов повернул ручку. По четвёртой программе шёл спектакль «Лес». Карп выносил Несчастливцеву рюмку водки. Играющий Несчастливцева Ильинский потопал ногами, что-то станцевал и выпил рюмку.
Денисов усмехнулся и снова переключил на «Время».
Женщина-диктор, чуть склонив завитую голову, говорила о новом премьер-министре Индии.
Денисов сел на диван.
Жена вязала, изредка поглядывая в телевизор.
Международные события кончились, и оба диктора, чуть улыбаясь, заговорили о новом театральном сезоне в Москве.
– Надо бы Сотсковой позвонить, – не поднимая головы, проговорила Светлана Павловна.
– Насчёт билетов?
– Ага. Сто лет в театре не были.
– Позвони.
Денисов выбрал из тарелки небольшой кусочек и сунул в рот.
На экране появилось лицо Ефремова.
Светлана Павловна улыбнулась:
– Слушай, а он на Лёвку всё-таки здорово похож.
– Скорее, Лёвка на него, – отозвался Денисов, нашаривая новый кусочек.
Новицкий засмеялся, открыл заварной чайник и помешал в нём ложечкой:
– Да нет, Саша, это разные величины. И разрабатывали они противоположные идеи.
Аккуратов подвинул ему свой стакан:
– Вот уж идеи-то совсем рядом лежат.
– Совсем не рядом. Пикассо всю жизнь утверждал кисть художника в качестве волшебной палочки. Достаточно коснуться чего угодно – холста, железа, глины, бронзы – и всё сразу приобретает статус абсолюта, а Дюшан в своих реди-мейд показал, что нас уже окружают в повседневной жизни произведения искусства. Унитаз, колесо, фотографии семейные. Всё это достойно выставки.
Новицкий налил в стакан чаю и поставил чайник на стол.
Аккуратов принял стакан, подул и отхлебнул:
– Но это же очень близко, рядом почти. Пикассо было достаточно кисти, а Дюшану – выбора. Художественного вкуса.
– Абсолютно неверно! Дюшан, выставляя унитаз, пыль или фотографии, показал, что такое искусство в целом. О каком художественном вкусе может идти речь? Наоборот, он всячески доказывал, что художественный вкус тут неуместен. Произведение искусства – это то, что может быть рассмотрено. Не важно, кем, и когда, и с какой целью изготовлен предмет. Он переводится в область эстетического и становится экспонатом. Гениальная формула. Почти за пятьдесят лет до концептуализма. А Пикассо выводил другую: всё, к чему прикоснулся художник, – произведение искусства.
– Но есть ли следы прикосновения? А? Ах, нет! В том-то и отличие Дюшана от Пикассо. Для Дюшана принцип художественной избирательности был упразднён, а для Пикассо он оставался в силе.
Новицкий распечатал пакетик с нормой и, не вынимая её, стал отковыривать чайной ложечкой и есть.
Аккуратов пил чай с баранками:
– Но всё-таки вначале был Пикассо, потом Дюшан. И влиял-то первый на второго, а не наоборот.
– Я этого не оспариваю. Пикассо на всех повлиял. Весь русский авангард – отзвук его разработок. Малевич сам признаёт это. Да и остальные тоже. Самое удивительное, что он-то себя считал вполне традиционным классиком! То есть полагал, что делает в принципе то же самое, что Леонардо и Рафаэль. Но они-то сами были творцами, жизнедателями, а не полагались только на волшебную палочку.
– Ты хочешь сказать, что за Пикассо трудился его метод?
– Несомненно. Это тот показательный случай, когда видно, насколько изобретатель ничто по сравнению со своим открытием.
– Да ну, что ты говоришь! Пикассо блестяще рисовал, поразительно чувствовал цветовое равновесие. Так о Дюшане можно сказать, а не о Пикассо. Пикассо доказал, что он гений, что он может всё. Всё. Абсолютно. Не было техники, не было направления, которого он бы не освоил. Он был и дадаистом, и фовистом, и сюрреалистом, и кубистом, наконец…
– И ни в одном из этих направлений не приблизился к уровню отцов-основателей. Ты посмотри – Брак и Пикассо. Кто работал добросовестней, чище? Брак! Матисс и Пикассо? Матисс! Ну, Пикассо-сюрреалист – вообще жалкий случай. Пикассо-скульптор – тоже! Пикассо комплексный художник, его работы надо рассматривать в целом, в целом! И картины, и скульптуры, и графику, и куклы, и изделия все свезти в один музей, специально для них устроенный, чтобы рассматривать в целом. Только тогда он потрясает. И вовсе не знанием пластики и цветового равновесия, а ме-то-дом. Метод открыт, заклинание найдено, и нет преград никаких. Сегодня кубист, завтра абстракционист…
– Но это же надо уметь.
– Не более того, что умеет хороший художник. Ты думаешь, Матисс хуже Пикассо рисовал? Лучше! Посмотри его академические работы, графику. Но он как червяк полз в одном направлении и был, в сущности, блестящим старым мастером.
– А Пикассо, значит, мастером не был?!
– Не был.
– Глупости. Был он мастером, и ещё каким!
– Пикассо сделал гораздо больше, чем рядовой мастер. Он изменил принципиально сложившийся в девятнадцатом веке эстетизм, научил художников свободе, подлинной свободе. Подобного действительно никто не сделал… это, дорогой мой, и есть подлинное, не на что не по… фу, чёрт, что это?
Новицкий пугливо отстранился от ложечки, провёл рукой по губам и, открыв рот, вытянул из него длинный волос с приставшими крошками нормы.
Аккуратов допил чай, смахнул капли с бороды, усмехнулся:
– Сюрприз.
– Ниточка Ариадны. Длинный, чёрт…
Двумя пальцами Новицкий снял с волоса крошки, отправил в рот. Потом скатал волос в чёрный комочек и кинул прочь.
Комочек неслышно упал на пол.
– А может, тогда ко мне на хазу? – Васька достал горсть мелочи, стал искать двушку.
– А что, у меня хуёвей, что ль? – улыбнулся Милок. – Такая же двухкомнатная.
– Ну, у тебя сосед…
– Да какие соседи, ты что? Это ты с Гришкой путаешь. У меня отдельная давно.
– Аааа… Что-то я… действительно… во, две двушки… звони… или, может, мне?
– Давай я. Я ж её лучше знаю.
– Вон автомат освободился.
Подошли к крайнему автомату, из которого выбежал худощавый парень.
– Чо, не работает, пацан? – окликнул его Милок.
– Работает.
Зашли в будку, Васька притворил дверь.
Милок достал записную книжку, раскрыл:
– Так… Лэ… Лена.
Васька вставил монету, передал Милку трубку.
Милок набрал номер, откашлялся.
Монета провалилась. Милок прикрыл трубку ладонью:
– Але! Это кто? Лена? Леночка, привет! Это Толя говорит. Как дела-то? Да? Обидно… А чего ж ты в четверг не сказала? Не знала… ну, ничего. Завтра так завтра. Да. Ага. Серьёзно? Ясно. Слушай, а как её зовут? Рая? Хорошее имя. Ну, ладно. Значит, завтра в семь? В семь. Да… конечно, о чём ты говоришь… Ладно… От Василия привет. Ага. Ну, будь…
Он повесил трубку.
Васька мял в губах незажжённую папиросу:
– Динамо?
– Ага. Подружка не может сегодня.
– Ёпт… так и думал. А послезавтра мне к семи на работу.
– Ну, что ж поделаешь. Они тоже не привязанные…
Вышли из будки, закурили.
Милок сплюнул:
– Ничего. Слаще ебать будет. Никуда не денутся.
– Да это понятно. Просто сегодня я б на завтра не суетился. А завтра хуже…
Сошли с платформы, двинулись вдоль полотна.
Васька достал из авоськи две нормы:
– Бери, сжуём по дороге.
Распечатали, стали жевать, перемежая с курением.
Милок усмехнулся:
– А Райку эту я знаю, наверно.
– Знаешь?
– Ну, видать не видел, но знаю. Ленка давно рассказывала, я щас вспомнил. Она с ней одно время в столовой вместе работала. Райка в ГУМе в сортире фарцевала помадой да колготками. Вот. И мусор замёл её однажды. Такси подогнал и в отделение повёз. А ночь уже. Они на заднее сиденье сели. Едут, а Райка хуяк руку ему на колено. Едут, ничего. Она дальше. Он сидит как ни в чём не бывало. Она ему ширинку расстегнула, головой на колени легла и давай хуй насасывать.
– Ёпт!
– Отделение где-то рядом было, а он шофёру говорит – по Садовому. Ну и пока они кругаля давали, она уж молофьи наглоталась вдоволь. Раза два кончил.
– Вафлистка, бля…
– Ага. A потом он адрес её узнал и на своей на казённой с приятелем подваливал. Ебли её по-разному и катались так же вот. Вообще культурно отдыхали.
– Сообразительные, бля. Только так и врезаться можно.
– Да нет. Один ведёт, а другой сзади с ней. А ей хоть бы хуй. Стакан ебанула, и море по колено.
– Отчаянная баба. Люблю таких. С ними хоть сопли на кулак мотать не надо… А как внешне, ничего?
– Ленка говорит – ничего…
Милок дожевал норму, выбросил пакетик.
Васька остатки своей швырнул в канаву:
– Один песок, бля. На зубах так и скрипит…
– А у меня ничего вроде…
– Так ты из интерната получаешь, ещё бы…
Спускаясь по лестнице, Соня взяла Василия под руку:
– Вообще, говорят, это у них лучший спектакль.
– Что, лучше «Гамлета»?
– Лучше, конечно! Сашка говорит – они там все почти заняты и выкладываются будь здоров!
Василий придержал дверь подъезда, Аня прошла.
Он вышел следом.
Аня огляделась, сунула руки в карманы пальто:
– Уже темно…
– А долго спектакль идёт?
– Не знаю. Кажется, три отделения.
– Долго.
– Там, Сашка говорил, время мгновенно летит.
– Высоцкий играет?
– Нет, кажется. Там Смехов, Славина, ну и все остальные.
– Демидовой нет?
– Не знаю.
Перешли через улицу.
Аня махнула рукой в сторону парка:
– Давай тут пройдём? Короче ведь.
– А куда спешить? У нас час в запасе.
– Там лучше.
– Пошли.
Обогнули угловой дом, вышли к парку.
Возле светящегося пивного киоска толпились несколько человек.
Аня подняла липовую ветку с четырьмя жёлтыми листьями, помахивая ею, пошла чуть впереди Василия:
– Вообще у них с «Мастером» сложности были. Им денег не выделили, и они весь реквизит из разных спектаклей взяли. Из «Часа пик» – маятник, из «Гамлета» – занавес, из «Зорь» – машину.
Василий улыбнулся, вытащил из кармана норму и стал распечатывать:
– Так это окрошка получается.
– Вась! Ну ты же не видел ещё, а критикуешь.
– Я ещё не критикую… А кто Маргариту играет?
– Шацкая. Она там голая на балу сидит.
Василий вынул часть нормы из пакетика, откусил, усмехнувшись.
– Да… ради этого стоит пойти.
– Дурачок ты. – Аня бросила ветку. – Люди новое делают, а ты издеваешься.
– Этому новому, Анечка, уже почти полвека. «Таганка» для нас новой кажется потому, что мы больше ничего не видим. Только наше полное невежество позволяет нам называть их авангардом.
– Чьё это наше?
– Наше. «Таганка» мимикрирует под авангард, в сущности оставаясь вполне обычным культурно-просветительным заведением. Все их формальные приёмы затасканы и не новы. То, что разрабатывал Мейерхольд полвека назад, они берут на вооружение. А сегодняшний авангард, милая моя, авангард в полном смысле слова, это прежде всего вопрос содержания. И это новое содержание сразу диктует новую форму. Тут обратная связь. А у них содержание советское.
– Ну это ты слишком…
– По-моему «Таганка» из всех наших театров самый рутинный. Она научилась готовить соус, под которым всё пойдёт на «ура». Даже «Малая Земля».
Аня взяла его под руку:
– Ты, Васенька, у меня сегодня шибко злой и шибко умный.
Василий умехнулся, скомкал пакетик из-под нормы:
– Я, Аня, злым бываю, только когда не поем вовремя…
– А умным?
– Когда ты мне в попку даёшь.
– Хам…
– Здесь, что ли? – Таксист сбавил скорость.
– Ага, тут. – Заяц поспешно докурил сигарету, приоткрыл треугольное окошко и выбросил. – Щас свернём, тут недалеко. Километра два.
– А что там, посёлок?
– Не посёлок, а городок.
Свернули с шоссе, поехали медленней.
Дождь по-прежнему шёл, «дворники» монотонно размазывали капли по стеклу. Узкая, плохо заасфальтированная дорога стелилась под фары. Мелькавшие справа кусты кончились, из темноты выплыли два кургузых стога.
– Что тут, поля, что ли?
– Ага. Совхоз, ясное дело. – Заяц расстегнул молнию куртки и усмехнулся. – Еле убрали в этом году.
– Что, дождь мешал?
– А им всегда что-то мешает.
– Точно. Я вон как к тётке ни поеду, всё у них или картошка помёрзнет, или телята подохнут.
– Далеко тётка живёт?
– Под Курском.
– Порядочно…
– Ага. A то однажды ферма сгорела. Двое мужиков напились и сожгли. И сами сгорели… слушай, ну где твой городок-то?
– Да вот щас поворот… Ну-ка притормози, не проехать бы…
Шофёр затормозил, Заяц быстро сунул руку за отворот куртки, повернулся к нему и ударил кастетом в висок.
Голова шофёра стукнулась о стекло.
Заяц ударил снова. Шофёр ткнулся лицом в руль.
Неловко размахнувшись, Заяц ударил его торцом кастета по затылку и потянул к себе.
Голова таксиста бессильно болталась. Заяц потянул сильнее. Обмякшее тело повалилось ему на колени. Содрав с руки кастет, он перевалил таксиста к себе. А сам, перебравшись через него, сел за руль, выправил сползшую с дороги машину и погнал дальше.
Метров через триста чернотой встал по бокам дороги высокий еловый лес, показался поворот.
Заяц свернул, выключил фары и тихо поехал по грунтовой дороге.
Шофёр неподвижно лежал рядом – ногами и задом на сиденье, головой на полу.
Проехал немного, Заяц свернул на поляну, провёл машину меж двумя елями и остановился за кустами.
Помедлив минуту, вышел, осмотрелся и, обойдя «Волгу», выволок шофёра. Достав фонарик, посветил. Остекленевшие глаза таксиста были полуприкрыты, в волосах поблёскивала кровь.
Заяц обшарил его карманы, вынул деньги, зажигалку, ключи. Деньги спрятал, зажигалку и ключи зашвырнул в лес.
Потом, подхватив труп под мышки, поволок.
Мелкий дождь продолжал моросить, с потревоженных кустов текла вода.
Ноги таксиста волочились по переросшей мокрой траве.
Заяц ткнулся задом в ствол ели, выругался и, подтянув таксиста под раскидистый куст, бросил. Руки трупа раскинулись в траве. Заяц выпрямился и несколько раз ударил его ногой в голову. Потом расстегнул ширинку и помочился.
С ели слетела какая-то птица, захлопала тяжёлыми крыльями. Сторонясь кустов, Заяц вернулся к «Волге», включил свет в салоне. Он достал из кармана кастет, повертел перед глазами. Кастет оказался чистым.
Заяц открыл бардачок, вытащил пачку документов, поднёс к глазам:
– Монюков… Виктор Иванович… так… девятый таксопарк…
Полистав документы, Заяц сунул их обратно, вытащил оттуда же грязную тряпку, плюя на неё, вытер кровь с сиденья, выбросил в окно.
Возле ручки скоростей на пластмассовой коробке с мелочью лежала смятая фуражка таксиста.
Заяц поднял её. Из фуражки с шуршанием выпал пакетик с недоеденной нормой. Заяц повертел в руках норму, понюхал:
– Вон что, бля…
Положил пакетик в фуражку и швырнул за окно. Потом завёл мотор, задом вырулил на просёлочную, проехал, оглядевшись, свернул на шоссе и погнал, включив фары.
Дождь перестал.
У поворота на Минское шоссе встретился грузовик. Пригнувшись к рулю, Заяц вырулил на Минское и понёсся к Москве.
В коробке с мелочью лежало круглое карманное зеркальце. Придерживая руль, Заяц поднял его, посмотрел на себя. Из зеркальца глянуло широкоскулое небритое лицо с небрежно зашитой заячьей губой.
– Так, может, убрать второй абзац? – спросил Куликов, снимая очки.
– Да нет, Алексей Михалыч. Тут убирай не убирай, ничего же не изменится, – поморщился Бондаренко. – Я же говорю, он прочёл когда главу, вообще, говорит, а нужна ли она?
– Ну, это не разговор.
– Тем не менее…
– Тогда всё менять, всю фабулу, что ли? Это же немыслимо.
– Мыслимо, немыслимо… – пробормотал Бондаренко, посмотрел на часы. – Ой-ей-ей… Засиделись мы с вами.
Часы показывали десять минут седьмого.
– Ну, а что ж делать?
– Не знаю. Я б на вашем месте всё-таки поработал над главой. Целиком.
– А смысл? Это же меняет содержание романа. Что ж, Борисова выкидывать, а Елецких из простых инженеров в зам. нач. цеха переводить?
– Ну, зачем такие крайности? Дело не в том, кем работает Елецких, а как он к завкому и парткому относится.
– Но он не может иначе, Виктор Юрьевич! У него ведь характер такой! Начальник литейного цеха делает приписки, а ОТК ему потворствует!
– Правильно, но почему Елецких не пойдёт сразу в партком и громко не расскажет обо всём?
– Да потому, что рыцарь-одиночка он! Молодой специалист, без малого год на заводе! У него за плечами десятилетка и СТАНКИН! Тем более он ведь ещё не член партии. Во второй части он вступает, но сейчас он совсем по-другому подходит к производственным проблемам. Я же сам таким был, когда на Кировском начинал…
– Но он и в бюро комсомола не сказал ничего. Сразу кинулся на Ерёмина. Я не говорю, что он не имеет право ударить очковтирателя, безусловно имеет, но ковбои нам ведь не нужны.
– Виктор Юрьич, но не всё сразу, пойдёт он в партком и в…
Дверь скрипнула, вошла Графт, улыбаясь, положила толстую папку на стол Бондаренко:
– Извините. Вот, это Баруздин. Еле доволокла. За недельку одолеешь?
– Побачимо. – Бондаренко ответно улыбнулся, кивнул на её шаль. – Что, мёрзнешь?
– А у нас весь конец мёрзнет.
– Так вроде не холодно ещё.
– Тем не менее.
Графт поправила шаль и вышла.
Куликов барабанил по столу.
Бондаренко вздохнул:
– Знаете что, Алексей Михалыч, давайте так договоримся. Вы всё менять не будете, но поработаете над сценой с Ерёминым и над разговором в раздевалке… Беркутову причешите, пожалуйста, что это, ей-богу, публичный дом в общежитии… это не надо… Договорились?
– Попробую.
– Дня за четыре успеете?
– За недельку.
– Ладно. Вот. А тогда уж мы по второму заходу к шефу…
Бондаренко выдвинул ящик стола, достал завёрнутую в бумагу норму и стал есть, держа перед собой. Отвислые щеки его ритмично задвигались.
Куликов убрал рукопись в портфель, встал:
– Тогда я в четверг звоню вам.
– Да можете сразу приезжать утречком. Я буду.
– Ладно. – Куликов подошёл к двери, обернулся: – Вы вот норму едите, а я вспомнил, как мы с Чеготаевым пришли в «Новый мир». К Твардовскому. Он при нас норму вытащил, тогда они ведь поменьше были, так вот, норму, значит, вытащил и бутылку с коньяком. Нам по стопке налил, а сам раз куснёт – стопку опрокинет, другой – и снова стопку. Так полбутыли выпил.
Бондаренко улыбнулся, закивал:
– Да я знаю. У нас ребята тоже видели не раз. Он ведь её всегда на работе ел.
– Домой не возил?
– Никогда. Да что Твардовский, Гамзатов вон вообще её на шампур, вперемешку с шашлыком. Жарит и ест, «Хванчкарой» запивает.
– Восточный человек. – Куликов засмеялся, взялся за ручку. – Ну так до четверга?
– До четверга. Всего доброго.
– До свидания, Виктор Юрьевич.
– Только не оправдывайся, ради бога. – Лещинский поднял две ладони и поморщился.
– Да я не оправдываюсь, Леонид Яковлевич, – устало улыбнулся Калманович. – Просто действительно я ведь первый раз с ним…
– Ради бога, Саша. Ты же знаешь, я этого не выношу.
– Ну, не буду, не буду.
– Что за женская черта такая? Если бы да кабы. Давай посмотрим лучше… а который час-то?
– Понятия не имею.
Лещинский заглянул под манжет:
– Восемь без пяти. Давай расставляй.
Калманович подошёл к своей кровати, вынул из-под подушки небольшую коробку с шахматами.
Лещинский снял пиджак, бросил на свою кровать и потянулся, потирая лоб:
– Уаааххаааа…
Калманович вытряхнул шахматы на стол, стал расставлять.
В дверь постучали.
– Милости просим, – негромко отозвался Лещинский.
Вошёл Зак с двумя бутылками «Байкала»:
– Ну, как у вас-то? Как отложили? Я даже не посмотрел.
– Без пешки герой.
– Серьёзно?
– Очень… Саш, где стаканы?
– У меня в тумбочке.
Лещинский достал два стакана.
– Только два.
– Да пейте, я после. – Зак отодвинул стул, сел рядом с Калмановичем. Тот уже расставил позицию и, почёсывая переносицу, смотрел на доску.
Лещинский открыл бутылку, налил два стакана, протянул один Калмановичу:
– Пей.
Зак надел очки.
Лешинский отпил из своего стакана.
Минуту молчали, глядя на доску. Лещинский махнул рукой:
– Труба.
Зак покачал головой:
– Знаешь, где-то ничья, по-моему… У чёрных король отстал.
– Да труба, чего тут.
– Труба, если на е7 взять, после шаха.
– А что, ты не брать предлагаешь?
– Но другого-то нет. Ничего нет. Так сразу он слонов разменяет – и пошла пехтура…
– А так что? Коня отдал, а он конем g6, потом через е5 на с6.
– Ну и что? А Саша на е6 уйдёт.
– Правильно. – Калманович быстро передвинул фигуры, убрав белого коня с доски. – Вот. А потом через d5 встану на е4 и всё!
Лещинский поставил свой стакан на стол:
– Слушайте, ну что вы дурака валяете! Зачем ему прыгать на с6, это же глупо! Коня изолировать и время терять. Он на е7 его оставит! А сам пешкой вперёд!
Он сильно стукнул пешкой по доске:
– Хотя постой… Но тогда ты полное право имеешь слоном ба-бах. – Он двинул слона.
– Конечно, – Зак двинул короля, – ушёл, ты королём на е6, он снова, ты снова, он снова. Так ничья, конечно. Но он может рискнуть вот как, друзья мои, – Зак двинул чёрного короля на b7, – а коня не тронет.
– А я тогда всё равно на е6… на е5 и пошёл к пешке.
– Да, пешка берётся.
– Берётся. Тогда ничья.
– Ничья. Смотри-ка. А я труба говорил. – Лещинский отпил из стакана.
– Погоди радоваться. Мамонт придумает что-нибудь.
– Вообще тут путаная игра. – Калманович снова восстановил первоначальную позицию.
– А кто напутал? Я, что ли? – усмехнулся Лещинский. – Сто раз тебе говорил – не играй разменный вариант с ним, он эндшпиль играет лучше, он этим и дорогу себе в первую лигу пробил!
– Но надо же отшлифовывать, Леонид Яковлевич…
Вон он тебя и отшлифовал! Белыми на ничью еле тянешь.
– Лёня, ну хватит, чего ты навалился на него, – Зак открыл вторую бутылку, налил ему в стакан и отпил сам из горлышка, – Агзамов опытный мастер. Я с ним на первенствах четырежды играл и только раз выиграл. Остальные все вничью. Ему б пораскованней играть, давно б гроссом стал.
Лещинский махнул рукой:
– Саша в сто раз талантливей, вот что обидно! Эти Агзамовы, Кременецкие, Платоновы, это же серятина-пресерятина! Их бить надо нещадно, ты же без пяти минут гроссмейстер! И попал в лигу. Не экспериментируй с дебютом и на эндшпиль не надейся, они же по тридцать лет за доской сидят, у них опыта больше. Но они в мительшпиле слабее тебя. Ты на голову выше их. Вспомни, как ты с Талем и Белявским в Риге разделался. У тебя остро-комбинационный дар, а они тактики. Вспомни, он ведь, несмотря на свои пешки сдвоенные, фигуры менять торопился, на эндшпиль работал! И с полным основанием. А ты, вместо того чтоб навязывать ему свою игру, всю партию под него свёл.
– Ну, что теперь говорить, Лёня. – Зак достал сигареты, закурил. – Конечно, ему разменный ещё рановато играть. Там и мительшпиля-то как такового нет – дебют и сразу эндшпиль. Тут надо всю партию сразу видеть. Фишер любил разменный играть, ну так он всё видел сразу… Но давай ничью поточней поищем.
Калманович снова поставил позицию.
Лещинский сел напротив, хрустнул пальцами:
– Так. Ну, давайте от печки. Коня не брать во всех случаях. Раз. Если он конём на g6, тогда понятно – король е6 и через е5 на е4 и ничья. Пешка не убежит.
– Не убежит.
– Если он коня оставит и пешкой вперёд, тогда шах, он ушёл, ты королём, он пешкой, слоном к пешке. Вроде всё в ажуре.
– По-моему, тоже. – Зак потёр подбородок, вздохнул. – Ладно, вот что. Давайте пару часов перекурим, а на сон грядущий ещё посмотрим. И утречком на свежую голову.
Он взял шахматы и, осторожно неся перед собой, поставил на шкаф. Лещинский вытянул из лежащей на столе пачки сигарету, закурил. Калманович допил остаток «Байкала».
Зак подошёл к окну, открыл, расстегнул ворот рубашки и снял галстук:
– Признаться, я сегодня не ел совсем. Утром позавтракал, и всё.
– Я тоже, – отозвался Лещинский и вдруг присвистнул: – Слушайте, деятели, а нормы?
Зак повернулся, присев, испуганно рассмеялся:
– Матерь Бозка! И я забыл совсем!