– Вот этого вот я до себя больше не допущу – разве только если он на мне женится!
И тут мою юность иссмеяли в пух и прах… Времена лечения наложением рук подошли к концу… Мне нужно было найти новый способ по-прежнему оставаться желанным гостем этих баб, у которых всегда находилась воронова голова, которую они совали будущему естествоиспытателю…
ЛУНОЦВЕТ; lunaria. Одна из самых мощных трав разрешения: класть подле шеи или потайных дверей женского тела, когда женщине приходит пора разрешиться от бремени, и убирать тотчас по рождении ребёнка, чтоб за ним вслед не вышли внутренности или ещё что-либо больше, чем положено. Если нанести её на себя, она служит средством против хандры, а жизнерадостность усиливает. Некоторые считают, что это разрыв-трава, позволяющая отпирать замки. Растёт она часто близ старых оград на хуторах или же в старинных руинах, но никогда на влажноземье, высота же её – со средний палец. В старые времена она лучше всего сгодилась мне для лечения, когда я слёг с нестерпимым взрывным кашлем. Я тщательно разжёвывал её и потреблял вместе с бреннивином[11] и тимьяном, не более маленькой ложки за раз – такая она сильная. После этого у меня пять лет не было ни насморка, ни кашля. И всё же она больше и чаще других нутряных трав применяется для исцеления внутренностей, чем для плоти или кожи. У луноцвета порой двенадцать или тринадцать листьев, по числу полных лун в году, на одной из ветвей, с той стороны, где земля хорошо прогрета, а на другой ветви зёрна – по числу недель, которые мать вынашивает плод. С травами следует обращаться внимательно.
В доме дедушки Хаукона было так устроено: из добиравшихся дотуда книг он выписывал то, что считал самым примечательным и неустаревающим… Он завёл при этом такой порядок: собирал в одно место премудрости и песни, или правдивые и вымышленные истории, которые все касались определённой темы, но в разных книгах, что ему случалось одолжить, были рассыпаны то тут, то там… У дедушки было целое обзаведение: мастерская, состоящая из читателя, писца и чернильщика: последний варил чернила, а также очинивал перья… Я был особым помощником чернильщика – Хельги Свейнсона Косоглаза – нашего полуродича, боящегося работы, которого однажды занесло на хутор к бабушке с дедушкой вместе с толпой нищих побродяг… Но даже в их обществе он не прижился, так что побирушки оставили его нам, когда выяснилось, что его родословие частично совпадает с родословием хозяина хутора… Дедушка заставлял всех неимущих, находящихся у него на иждивении, самим как-нибудь заслуживать свой прокорм… Многие из этих несчастных были никуда не годны и мало что умели, но в большом хозяйстве всё пойдёт на пользу: уж казалось бы, кот только вылизываться горазд, а если повесить его за бесполезность, то всё заполонят мыши… По причине слабого характера этого полуродича, наши с ним роли распределились противоположно тому, чего можно было бы ожидать от взрослого и ребёнка… Я был мастером, а он подмастерьем, но мы следили, чтоб было незаметно, кто из нас главенствует при изготовлении чернил, – и истинное положение вещей всплыло лишь, когда меня перевели в нашем скриптории на ступень выше и усадили на второй стул писца… Это был новый – и зловещий – шаг навстречу той жестокой судьбе, что в конечном итоге обрекла меня на изгнание в родной стране… Что же это за изгнание такое? Я приговорён оставить страну, никому нельзя протянуть мне руку помощи, где бы меня ни увидели, всякий обязан арестовать меня, и мне нельзя ни минуты оставаться ни в одном месте, не нарушая приговора, – и таким образом негодяям даётся возможность усугубить моё наказание, и в конце концов это будет означать, что я с криком отправлюсь на пылающий адский костёр… «Йоунас Паульмасон, прозываемый иными „Йоунасом Учёным“ – вот я кто; благослови Господь этот день для вас, господин капитан… Мне говорили, вы в Англию плывёте, везёте груз сукна от сислюманна из Эгюра, да; а на вашем замечательном судне случайно не найдётся местечко для такого бесприютного бродяги как я?» – Нет и ещё раз нет… Никто не хочет вывозить Йоунаса из страны… Даже при том, что он так красиво воспевает эти утлые лодчонки, на которых плавать опасно для жизни, и на которых он так страстно желает уехать подальше от берегов этой Исландии… Вот как поэт может описать судно, которое не разваливается только потому, что его скрепляет оболочка из смолы – да и та уже пошла трещинами:
Лев морей, медведь волны
парус развевает,
вольный ветер в снасти подувает…
Затонуть на такой посудине в открытом океане, кишащем чудищами, всё-таки лучше, чем быть пленником в собственном доме… А больше всего мне хочется за границу… Я часто переносился в заморские страны в своих снах и мечтах, бодрствуя над книжными иллюстрациями или засыпая в своей постели, – и вот я уже в самом городе, как правило, собираюсь на встречу с местными мудрецами… А в руке у меня длинный свёрток: немалый подарок, вполне подходящий для помещений, вмещающих величайшие сокровища страны… И тут раздаётся крик, по-исландски: «Гляньте-ка на Йоунаса!» И в тот же миг внешнее одеяние местных меняется… Они становятся подобны серым личинкам и ползут ко мне, нелепо шипя: «Гляньте-ка на Йоунаса!»… И у каждого из ползущих – три человеческих лица, одно зовут Наухтульв, другое Ари, третье Орм (Змей)… А ещё были довольно сносные перемещения наяву, заглядывания в окна книг, которые у меня когда-то были, – хотя неистовое желание попасть туда во плоти никогда не сбудется, я лишь разражусь горьким стоном: ах, зачем я Йоунас Учёный! А может, в прикованности к этим хладным берегам и состоит моя сущность… Да, и если бы все сислюманны и побирушки страны, все судьи и воры, епископы и гулящие бабёнки, хёвдинги и батраки все вместе навалились, схватили этого мужика и вывезли в море, – то их корабль недалеко отплыл бы от берега с этим своим несносным грузом, – как им уже пришлось бы спускать шлюпку и везти Йоунаса обратно на сушу… Ведь у него так разыгралась бы неудержимая тоска по дому… Ах, ты думаешь, я забыл тебя, Многолад, и то, как моя сущность связана с твоей, – ты, Йоунас птичьего царства? Нет, ты ведь не успеваешь и вылететь к морю, как скорее поворачиваешь обратно… Ты только что так поступил – и вот я вижу, как ты снова проделываешь то же самое… И тут я вспоминаю, что просидел здесь уже слишком долго… Тебя в Англии зовут «пескодудочник»[12], а меня там как бы звали? Jonah Palmson the Learned? «Туда лететь хочу я…»[13] Мне описывали Англию, где на троне сидит царь-девица, столь благонравная, что подданным кажется – они обрели новую мать, когда у них отняли добрую Марию… Так рассказывал мне человек, избороздивший много морей, который встречал в Лондоне старца – актёра Беньямина Йоунссона[14], на четверть исландских кровей, столь же осведомленного о жизни в дворцовых палатах, сколь и на столичных улицах… Он красиво живописал мне королеву, сказал, что высокородная Елизавета на своём троне ведёт жизнь святой девицы, ибо плоть её никогда не бывала запятнана мужчиной, и её нутро чисто от всех мужских выделений… И ни один из власть предержащих не смеет тронуть её, чтоб не настроить против себя народ… Ибо хотя её миниатюрные девические груди совсем не похожи на божественные перси матери младенца Христа и лишены того белого бальзама, что врачует самые глубокие раны, от её груди исходит такая сестринская нежность, что даже самые упорные её противники, бывало, разражались слезами и падали на колени, раскрыв объятья… Они возносили ей благодарности, когда их головы отсекали от туловища… Но всего суровее она была настроена против папистов – и ей это вовек не простится – и хотя отдельная епископская церковь в её английском королевстве не покрыта таким же дьявольским гнилым мраком, какой царит здесь у нас, – но отбирать у простонародья святых везде было одинаково скверным деянием… А к кому же обращаться, когда власти ущемляют безвинных, не заботясь ни о собственной чести, ни о итоговом счёте на последнем суде? В таком случае полезно было обратиться к пречистой Марии, апостолу Иоанну, или святой Варваре, или же Луке, который всё сделает для художника, или благочестивым девам – Агафье с фатой и клещами или Лусии, опоясанной кинжалом, несущей свои глаза на серебряном блюде… Кто сейчас выйдет на середину тронного зала с облачным полом в небесных чертогах и поведает о жалобах малых сих, попираемых ногами? Ведь чаще всего мы ищем разрешения не каких-нибудь масштабных вопросов, порой речь идёт всего лишь о волдыре под мышкой, который никак не хочет проходить, но чаще всего мы измордованы и измучены душевно и физически из-за наших ближних. Тот, кого избивали, морили голодом и вновь избивали, если он по мере своих слабых сил, пытался как-нибудь прокормиться, и снова били, ещё пуще и дольше, когда с его уст, окровавленных рваным языком, срывалось имя святого Дисмаса, защитника узников, – такой человек служит живым доказательством тому, что жестоко избитый в беззащитности своей нуждается в помощи небесного ходатая… А всего прискорбнее то, что в темницу он угодил как раз по причине своей веры в ту помощь, которую у него отняли… Но хотя её удалили с глаз, из сердца она не исчезла… Святой Торлаук[15] по-прежнему ходит среди своих неимущих земляков, и они взывают к нему и просят назвать их имя, когда он будет стоять под потоками света, струящимися из четырёх ран Христовых от гвоздей и пореза на боку, и искалеченной головы, на которой тернии изъязвили кожу до самых костей… Но как звучит имя человека на языке света, ведомо лишь тем, кто изучал наречия ангелов… Поэтому для смертного бесполезно тянуть шею к небесам, вплетая своё имя в молитвы, это молитвенное щебетание – всё равно что клёкот бездушных коршунов, если никто там наверху не прочтёт, как наречён молящий, и не переведёт его имя на язык небес… Нам необходимо, чтоб наши замечательные Торлаук святой и Гвюдмюнд добрый перевели имена нас, горемычных, для блистательных обитателей выси… Меня зовут по-исландски Йоунас Паульмасон, по-датски Йонас Пальмесен, по-немецки Яан Пальмзон, по-английски Джон Полмсон, а по-латыни, наверно, будет Йонус Палменсис, а как меня звать на потустороннем языке, я впервые услышу на загробном суде… Я надеюсь, что меня окликнут именно сверху, ибо так же говорится, что у каждого есть имя и в преисподней… А чтоб мне когда-нибудь захотелось узнать, как меня зовут в том скверном мире – да ни за что на свете! А тебе, песочник, бояться нечего, у тебя нет других имён кроме тех, которым тебя называют, а они все земные… На небесах место только для хороших людей… Наверняка я буду скучать по тебе, попав туда… Да, точно так же, как духовидцы ощущают, что в ландшафте живёт скрытница[16], хотя не видели её своими глазами, так правдоносцы ощущают присутствие святых, даже если в церкви не осталось ни одного их образа…
БОЖИЙ ЛОСОСЬ – длиной в девять локтей, всех рыб прекраснее, имеет опоясывающий плавник, почти как у палтуса. Он сладок на вкус и сам по себе, даже если его всю ночь держать на холоде, даёт прекрасное доброе масло, вырастающее горами на тарелке. На побережье Скардсстрёнд он заплыл к форели в устье, и никто не решался съесть его, пока не пришёл я, хорошо его знавший.
Моя бабушка как-то раз сказала своему мужу: «Разреши Любопытному Носу сегодня вечером сходить с нами поглядеть на Петрова ягнёнка…» Ведь они всё ещё придерживались обычая приносить первого ягнёнка лета в дар святому Петру… Это было в тот день, когда покойная Дева Мария слетела с нашей земли, словно аромат с цветущей лилии, и на пути к небесам повстречала Господа нашего Иисуса Христа, он же от любви к матери сошёл со своего трона и проделал полпути от высшего бытия в направлении плотского, и сына сопровождал сонм поющих ангелов для пущей торжественности, и с тех пор он не приближался к смертному миру, – а тут он заключил в объятья дух святой девы и проводил её в небесную благодать, – и у стариков была давняя привычка в честь этого события проведывать ягнёнка… На самом деле они делали это при каждом удобном случае, но обычно после того, как я уже ложился спать, и я никогда не удивлялся, какой добротой они окружают этого сироту, хотя, разумеется, они относились к другим беспомощным созданиям с той же теплотою, что и ко мне… После ужина бабушка отвела меня в комнату и наказала одеться как можно наряднее… Я поступил, как она велела. То же самое сделала и она… Она перекрестила меня и прочитала «Стих про Марию», который пятилетним детям интереснее, чем иное слово Божие:
Как Мария в церковь шла,
крест святой встречала,
райские ворота
отмыкала разом…
Там по книге пели
Господь со Петром:
Соберёмся летом
святыням поклониться…
Дай Бог светить солнцу
над горой прекрасной,
где Мария корову подоила…
А потом она взяла меня за руку, и мы направились повидать Петрова ягнёнка… А когда зашли за хуторские постройки, чтоб увидеться с дедушкой, глазам моим предстало зрелище весьма удивительное… Там сошлись работники со всего хутора, и мужчины, и женщины, так же чисто и нарядно одетые, как и мы с бабушкой… Они ждали нас… Хаукон Саломонссон вывел вперёд трясущегося старика, согбенного, в клобуке, капюшон которого закрывал нос, и с высоким посохом в руке… Он направился в сторону горы, и мы последовали за ним… Возглавлял шествие дедушка Хаукон, а мужчины шли вплотную за ним и несли факелы, только не зажжённые, а покрашенные на кончиках красной краской:
– Чтоб не было видать по всем селениям…
Так выразился один из работников. Замыкали шествие женщины с нами, детьми… Старик с посохом еле тащился по лугам, но никому не казалось, что он идёт медленно – кроме меня… Мне так не терпелось увидеть ягнёнка… Бабушка крепко стискивала мою руку, а я отвечал на это тем, что тянул её вперёд изо всех сил, от натуги чуть не ложась пластом, словно плохо обученный цепной пёс, но она была непреклонна… Наверно, там речь шла о каком-то необычном создании – ведь сколько усилий было затрачено, чтоб сделать визит к нему и торжественным, и тайным… Да, торжественным, ведь люди пели над факелами, и тайным, ведь эти факелы нельзя было зажигать, а само пение казалось таким приглушённым, что вне процессии было не слышно… Это происходило в седьмой день августа месяца, и летние ночи всё ещё были белы… Но всё же тень от горы по вечерам становилась синей, и на возвышении, где стоял хутор, травы в росе по утрам благоухали сильнее… Но в мире больше возвышенностей, чем поросший травой склон у хутора… Когда я увидел, куда направляется наша процессия, то сразу перестал так сильно тянуть бабушку вперёд, а напротив, тесно прижался к ней… Впереди у нас был холм под названием Мариин угор, а нас, детей, всегда настрого предупреждали, чтоб мы не буянили рядом с ним… Нам говорили, что там обитают скрытые существа и охраняют своё жилище с помощью чар… Такие описания сопровождались рассказами об отчаянных подростках, которые пытались что-то корчить из себя и с громкими воплями совершали набеги на этот угор… Все они потом сходили с ума и оканчивали свои дни, привязанные в хлеву, где ревели вместе с коровами… Некоторые из старших детей слыхали такой человеческий рёв в своих странствиях по миру, в дальних краях, например, через два хутора в долине, или даже ещё дальше – через три хутора, – и меня прошибал холодный пот, когда они изображали вопли этих недолюдей… И сейчас я снова принял горизонтальное положение и стал отбрыкиваться ногами, ведь я ясно видел: наша процессия движется к тому жуткому месту – к Мариину угору, где люди теряют рассудок и превращаются в животных… Но почему же Петрова ягнёнка держат именно там? Почему вообще бедную маленькую зверушку подвергают такой опасности? И во что превратится ягнёнок, если к несчастью своему пощиплет травку с угора и падёт жертвой колдовства мстительных скрытых сил? В моём сознании возникло изображение чуда-юда величиной с сам страшный холм… Это был косматый мешок, который безостановочно катился вперёд, утаскивая с собой всё, что попадалось на его пути… В сырых прядях шерсти запутывались люди и звери и приматывались всё ближе к мертвенно-бледной коже, усеянной жёлтыми овечьими глазами, в каждом из которых копошился могильный червь… Такое зрелище стало бы для меня последним, прежде чем страшилище перевернётся во второй раз вокруг себя, и меня размозжит о камень… Материалом для этого кошмарного видения послужил раздутый труп барана-утопленника, который показали мне большие ребята в Лавовой заводи в начале лета… Я завопил:
– Не хочу ягнёнка смотреть!
Я повалился в траву… Бабушка рывком подняла меня на ноги и подтащила поближе к себе, не сбиваясь с такта в шаге и пении… Да, спасения больше не было… Остаток пути я помалкивал, а у меня в голове катилось, вертелось и переваливалось страшилище… Когда шествие приблизилось к Мариину угору, все собрались возле него с такой стороны, откуда нас было не видать с других хуторов… Я ожидал, что Петров ягнёнок встретит нас голодным блеянием, как те ягнята, которых выкармливали дома, но там был только этот холм… Все люди встали на колени и сложили руки – все, кроме дедушки Хаукона и старика в клобуке, и двух работников с ними, – а я, естественно, повторил все движения бабушки… Я зыркал глазами из-за сложенных рук в поисках ягнёнка… Но вместо этого увидел, как работники вынули из-под одежд лопаты и начали под руководством дедушки разрывать холм… Они воткнули лопаты там, где в травяном покрове проглядывали промежутки, взрезали дёрн поперёк сверху и снизу, а потом вниз по склону от середины верхнего надреза до середины нижнего… Больше всего это напоминало, будто в холме проделали двухстворчатую дверь, как в церкви, такой величины, чтоб пройти человеку… Вот работники воткнули лопаты глубоко каждый под свою часть травяных дверей и так отделили дёрн от почвы… После этого они распахнули «двери», и они легли на склон каждый по свою сторону, подобно крыльям алтаря, а дверной проём был полон чёрной землёй… Я подивился бесшабашности моего дедушки, я не мог понять, отчего этот добрый человек играючи решил потревожить покой беспощадных сил, населяющих Мариин угор, – как тут началось кое-что ещё почище… Дедушка извлёк из загашников густую щётку из свиной щетины и давай водить ею по земле на высоте головы… Я зажмурил глаза и прижался лбом к сложенным рукам: тем существам это ох как не понравится… В тот же миг я услышал другой звук: ласковый стук деревянных бусин… То были чётки, которые выпали из рукавов у людей, и те начали тотчас перебирать их со вздохами и стонами, вызывавшими у меня и смех, и грусть, – я до того не знал, что они могут обитать в одном и том же месте… Щётка ходила в руках дедушки Хаукона… Клобуконосец сдёрнул капюшон, и я наконец увидел часть его лица: нос и глаза… На носу кустились волоски, голубые глаза были незрячи… Он воткнул посох в рыхлую землю, опёрся на него, держа левой рукой, а другой извлёк из поясного мешка маленькую книжицу… Щётка смела последние крохи земли, и под тонким земляным слоем оказался пёстрый морской песок… Дедушка с тем же проворством принялся за песок, и чем дальше, тем быстрее орудовал щёткой… Неожиданным голосом – мальчишеским, исполненным утешения, тот лохматоносый и слепоглазый обладатель посоха начал читать из книжицы, которая лежала открытой в его руке, но при этом ни разу не взглянул на неё:
– Transite Marie… В этот день, когда преставилась царица небесная и земная, блаженная Мария, там находились все апостолы Божии… И как говорят мудрые отцы-учители, каждый из апостолов, где бы он ни был, был взят оттуда ангельским сонмищем и поставлен там, где преставилась блаженная Мария… Ибо ангел Божий был послан Богом и восхитил каждого апостола и пронёс по воздуху на расстояние многих дней пути за малый миг, и перенёс в то место…
Я совсем оставил попытки понять, что происходит со взрослыми… Разумеется, коль скоро посещение Петрова ягнёнка сопровождалось такими хлопотами, то мне это казалось скучным, и я решил, если меня будут ещё приглашать в такие места, отказываться… Я разнял переплетённые руки и почувствовал, как в пальцы заструилась кровь, и расправил их и поиграл ими в воздухе… Тут бабушка крепко ухватила меня за тощее предплечье и негромко прикрикнула… Я тотчас разозлился на неё: мне казалось, я ничем не заслужил такой суровости и собрался отмахнуться от руки, так сильно стискивавшей меня… Но тут и другие люди в толпе начали издавать такие же сдавленные жалобные крики… Да, наверно, уже началось: в людей вселились чудища, и вскоре, не успеешь глазом моргнуть, они набросятся друг на друга с рёвом, с боем, давя друг друга, отрывая пальцы, носы, уши… Я завопил и вскочил на ноги… Опыт подсказывал мне, что вернее всего – бежать к дедушке Хаукону, но ведь коль скоро здесь всё обращается в свою противоположность, то, наверно, он станет самым страшным чудищем, – так что я навострился бежать вдаль один…
– Иные мудрецы утверждают, что Господь ещё раньше поведал своим апостолам в откровении, что в день, когда преставилась блаженная и достославная Мария, они должны прийти в ту долину, что зовётся Валлис Иосафат…
Старик пел… Но я так и не убежал… Мы с бабушкой стояли посредине толпы… И тут я услыхал, как заговорил дедушка Хаукон, когда чтец гомилий замолк:
– Приди с радостью, дева Мария, блаженная матерь Божия, взрастившая Господа нашего Иисуса Христа!
Мне такая речь показалась не очень страшилищной, так что я набрался мужества и взглянул на него… Как и прежде, в его руке порхала щётка, но там, где раньше был песок, проглядывал красивой формы нос из крашеного дерева, румяные щёки, а со следующим взмахом появились небесно-голубые, обращённые к небосводу глаза Божьей матери… Третий взмах смёл с её лика весь песок, а от четвёртого тот хлынул к её ногам, как водопад, и открыл взорам тело, облачённое в платье… И тут бабушка заплакала… Ибо, как я понял потом, она уже давно не имела возможности видеть святую деву – даму, поддерживавшую её в рождении детей, воспитании, ведении хозяйства… Свою наперсницу во всём, что есть женского и малого, во всём том, что не сопутствует участи быть не подобием творения, а подобием подобия, ибо она сделана из материала мужчины, который в свою очередь сам слеплен из глины этого мира, ставшей видимой, когда уста верховного мастера изронили слово… После этого Творец смог взять этот материал в ладонь и сотворить из него миры, которые становились всё меньше и меньше, пока он наконец не сделал женщину и всё, что бывает в ней… Пресвятая дева знала женское нутро лучше, ибо и сама была дщерью Евы – самой совершенной из её потомков, и при том всё-таки смертной женщиной… Но вот апостолы увидели, как она поднимается из могилы, подобно серебряному облаку, воспаряющему всё выше и выше, вот Спаситель подлетел навстречу, просунул руку в ее кудри и восхитил оттуда мать в горние выси… И сейчас она сидит, увенчанная, подле него и ходатайствует за земных женщин… Внутри зачарованного холма была не только богоматерь, но и другие статуи… Именно в нём укрыли образа святых из нашей местности и других округов: рисованные, резные и литые, – когда над страной завьюжил сумрак, словно пепел из адской горы Геклы, изрыгающей лаву; а где он выпадает, там погибает вся скотина, если её не укрыли… А мы разве не стадо твоё, Господи? Нам угрожает та же опасность, что и тем коровам, овцам и домашним гусям, что щиплют кисло-чёрную траву бедствия… Оттого-то паства твоя сокрыла то, что дарует ей душеспасение, в подземелье, и оттуда будет черпать силу свою, держа свои действия в тайне, а в сердце нося празднество, пока не падёт царство самозванцев, и вседозвольщики не будут лежать с разорвавшимися внутренностями, подобно крысёнку, который заполз в бочку с салом, объелся и лопнул… От этой красивой встречи с пречистой девой на Мариином угоре в детский ум Любопытного Носа впечаталась мысль, что в каждом холме, каждой возвышенности и под каждой складкой местности таятся небесные святыни… А когда мне минуло двадцать три года от роду, дедушка Хаукон, незадолго до кончины, вверил мне на хранение указатель, в котором было написано, где истинные христиане зарыли изображения своих святых… Впоследствии он стал моим пропуском в обитель учёности в Хоулар… Там я попросил в обмен на этот указатель проживание при школе и священническое воспитание для преподобного Паульми Гвюдмюнда Йоунассона, а этот Паульми Гвюдмюнд – мой сын… Ему было мало счастья от того, что он происходит от Йоунаса Учёного, но там бедняга обрёл прибежище, поскольку я знал, где скрываются те, кто спасся от темнотварей – и всё же мне пришлось дать за него ещё кое-что: фрагмент «Отпадения от Господа» Ари из Эгюра…
РАКУШЕЧНИК, или ЧЕРНОКИТ, – у него почти по всей голове ракушки или короста. Он трётся о коростовые скалы, возле которых глубоко. Из всех несъедобных китов он хуже всех для кораблей и людей: он налетает на суда и разбивает их своими плавниками, ластами или хвостом. Иногда перегораживает людям путь, так что им ничего не остаётся, кроме как плыть прямо на него. Затем он подбрасывает корабль вверх, если может, и губит всё, что на нём есть, если люди не могут оплыть его или он не пронесётся мимо них. Но слышать, как пилят железо о железо, для него невыносимо, от этого он впадает в ярость или убивает себя. Если тонкий кусок железа, например, большую пилу, пилить у борта грубым напильником, а он услышит это, то звук покажется ему противным, и он уплывёт прочь или порешит себя, если поблизости есть мели. Однако он жирен, и усы у него короткие, под стать пасти. Он достигает в длину шестидесяти локтей.
Да, песочник, вышагивающий по приливной полосе, твои следы на песке – твои письмена, так ты пишешь свои бренные рассказы и описания того, что видел в путешествиях, которые совершал на своих коротких крылышках… Я выучился выводить буквы и навинчивать виньетки у дедушки в скриптории… Там мне поручали переписывать и составлять книги… Сначала они были невелики и не требовали многих часов работы, ни по содержанию, ни по размеру… Отдельные римы[17] и циклы стихов для развлечения в пути, полезные практические руководства по приготовлению изысканных кушаний, молитвенники, рабочие книжки, в которых сохранялись росписи из заёмных книжек, но после переделки не использовались по той причине, что в них не оставалось места, или они вышли из моды и противоречили новым церковным уложениям… Также я перерисовывал изображения тела из врачебных книг, показывающие человека как он есть: каков он сложением, где плоть сидит на кости тонким слоем, а где толстым, согласно тому, как рука Творца придала нашей плоти форму, как любой глине… А поскольку бабы на кухне больше не желали позволять мне щупать их тело, я постепенно свёл в одну книгу всё, что нашёл о врачевании основных недугов, которые мучили их… В азбучном порядке шли различные хвори, болезни крови, приступы жара и холода, опухоль внутри поясницы и вверху живота… Между ними я записывал старинные молитвы к деве Марии и те обращения к святым, которым лучше всего удавалось взбодрить исландское тело, а также заклинания и тому подобные белые чары – призывы о помощи в борьбе с происками бесов и зловредных духов… Большая часть книги была скопирована с лечебника доброго человека – епископа Йоуна Халльдоурссона, и пациенты считали за честь услышать, как наставления его высокопреосвященства звучат вкупе с бурлением воды, тягой в дымоходе, потрескиванием огня, скрипом земляного пола, – и они говорили мне, что он как будто сам приходил к ним на закопчённую кухню, чтоб окружить их заботой… В общем, я продолжал врачевать женщин и собирать вороновы головы… Зато моей врачебной книге было суждено ввергнуть меня в то неизмеримое бедствие, которое состоит в том, что мне теперь заказан путь назад к людям, а придётся сидеть здесь и болтать с птицей… Они сожгли одного – и после этого возжелали жечь ещё… Меня они называли главой школы чернокнижия, когда я помог некоторым юношам переписать её и научиться произносить имена святых женщин, упоминающихся в заклинаниях… Сожгли бы меня эти лицемерные шакалы, если бы бабёнки, коих я пользовал с помощью покойного епископа, проболтались бы… Нет, они так не поступали – из благодарности за заботу… Но хоть волосы на моём теле и не были опалены пламенем их костра, я ощущал жар ненависти, которую они испытывают ко мне, злобную натуру, сподвигающую одного человека истреблять другого в пламени, словно он – запретная книжица… Ибо какая разница? В каждой книге – человеческий дух… Это знали те закопчённые хранительницы кухонных очагов, когда им чудился голос епископа в словах, описывающих болезнь, и они падали на колени, но вскакивали с громким «фи!», когда слышали, что текст составил я… Это было в шутку… И всё-таки… Я не позволю себе ставить меня на одну доску с епископом Йоуном, – точно так же, как тебе не придёт в голову называть трепетание твоих куцых крылышек взмахом орлиных крыл… Смотреть, как горит книга… У меня в глазах резь… В тлеющих языках пламени мне слышится дыхание того, кто сочинил текст, и дыхание того, кто вывел слова, за буквой букву, и дыхание читающего… Я слышу, как эта троица дышит, словно единое существо: одновременно вдох, одновременно выдох, пока огонь не выпьет всё дыхание из лёгких, и тогда погибнет совместное бытие тех, кто взрастил эту книгу подобно плодородной земле, поднимающей стебли разных цветов… И много таких содружеств духа сгорело на горе Хельгафетль, когда старинную библиотеку тамошнего монастыря предали огню вместе с немногочисленными святынями и статуями, которые ещё не успели изничтожить… Ах, я там был… Я был мал по сравнению гигантскими кострами, пылавшими как три жерла огнедышащих гор, ибо при таком дьявольском деянии жар силён… И кто же был царём всесожжения у первого костра, мастером сжигания у второго и поджигателем у третьего? Не кто иной, как тот, кто должен был более всего печься о духовном воспитании агнцев божиих в той местности – преподобный Сигюрд Пьетюрссон, молодой человек, недавно вступивший там в должность пастора… Светел и пригож ликом, худощав, проворен в движениях, ласков с женой и чадом, что она носила под сердцем… Они прожили в том месте всего четыре месяца, как он впал в бешенство… Это было за семнадцать дней до того, как он устроил сожжение… В тот день преподобный Сигюрд проснулся раньше всех – и уже был неистов… Он вбежал в одной ночной сорочке в книгохранилище, заперся там и принялся швырять книги как попало на пол… Когда домочадцы обнаружили его, они увидели через окно, как он сорвал с себя сорочку, упал на спину и стал кататься по книгам, как приблудная собака, укушенная блохой, по двору… Он с воем хватал какие попало тома, прикладывал к своей нагой плоти и тёрся об них вверх и вниз, греховным образом… Но когда он взялся вырывать из книг страницы и плотно набивать их в отверстия в своём теле, люди решили, что он хочет задохнуться, и выломали двери… Пастора поймали и привязали к его кровати… Причиной его помешательства сочли статуэтку величиной с большой палец руки, вырезанную из китовой кости, представлявшую святую Варвару с башенкой; супруга пастора нашла её в старых вещах монахов и думала пугать ей в будущем своего ребёнка, чтоб он скорее засыпал… Эту вещицу, очевидно, вырезанную новообращённым в Гренландии, молодая пасторша держала у изголовья кровати в комнате супругов и случайно засунула мужу под подушку… Так что в ту ночь, когда преподобный Сигюрд помешался, он спал на ней… А когда его освободили от пут на кровати, эти семнадцать дней спустя, разум пастора стал яснее и острее, чем когда-либо раньше… Он велел своим подручным выгрести всё из книгохранилища, вынести эту ересь на поле и соорудить из книг три костра, а потом сам зажёг… В тот день провидение направило меня к Хельгафетль… Мне было суждено стать очевидцем трагедии… Я направлялся на хутор Стадарстад, чтоб нанести краску на алтарную доску, которую сам вырезал прошлой зимой… Когда я увидел облако дыма над Хельгафетль – казалось, в самой горе пылал огонь, – я дал волю своему любопытству и свернул к пасторской усадьбе… Был бы я птицей крылатой, я бы, может, удовольствовался тем, что поднялся бы над горой и посмотрел, что скрывается за дымом… Нет, я прошёл это расстояние пешком, и когда добрался до места, огонь уже разгорелся во всю мощь, и я пал на колени перед ним и заплакал… В тот день люди сочли, что Йоунас «учёный» достиг новых пределов своей никчёмности… Они не видели того же, что я… А если и видели, то не понимали, что у них перед глазами… Когда костёр в середине, самый большой, сделал последний вздох, и воздушные материи вошли в тлеющие угли, словно тысяча бесов, которые все вереницей свистят в одну дудку, в пламени раздался сильный гром… Люди вздрогнули… Вроде бы туда не клали ничего взрывчатого… Но пока все переглядывались и дивились этому, я не спускал глаз с огня… И тут я увидел, как из костра поднялась открытая книга и воспарила над тлеющей кучей… Она казалась совершенно целой, корешок смотрел вниз, страницы расправились, словно раскинутые крылья… Вмиг она раскалилась добела… Младшая дочка дьякона вскричала тоненьким голоском: