bannerbannerbanner
Диалоги с Евгением Евтушенко

Соломон Волков
Диалоги с Евгением Евтушенко

Полная версия

Белла

Евтушенко: Белла была необычайно обаятельной. На нее оборачивались на улице, даже когда не знали, кто она такая. В ней была поразительная притягательная сила. Ну, и талант, конечно, большой. Очень, очень большой!

Вот вы знаете Беллу… Она же была похожа на какую-то экзотическую птицу. Правда же? Совсем как будто не отсюда. Она же писала сама про себя: «И всюду замечая удивление прохожих, наблюдающих меня…»

Помните у нее такие строки? Это правда. В ней что-то было необыкновенное. Сочетание кровей: татарской, итальянской… Ее некоторые упрекали в манерности, но это была манерность совершенно естественная. Она была добрейшим человеком и, между прочим, смелейшим. Если ей и не по характеру ее художественного дарования было писать так называемые гражданские стихи, то ее хрупкая ручка подписала вообще все письма, которые только можно было подписать, чтоб заступиться за кого-то. Ведь она же была единственной, кто не побоялся приехать к Сахарову туда[21], в ссылку! Мало того! Как она это сделала! Она приехала в огромной парижской шляпе, которая даже не помещалась в такси, с огромным букетом хризантем – и раздвинула топтунов, которые сидели в прихожей. Они же никого не пропускали к Сахарову. Мне Андрей Дмитриевич рассказывал, как это было. Она просто их вежливо раздвинула хризантемами, этих людей, и они ничего не могли сделать! Вот у нее это было. Она была совершенно удивительная.

Я сделал очень большую ошибку, просто огромную ошибку в своей жизни. Мы ждали ребенка – а сами еще были детьми. Знаете, я даже как-то не понял. И не то чтобы я заставлял ее, чтоб у нас не было ребенка, нет… А потом мне стало страшно, когда врач сказал, что у нее наверняка не будет больше детей. Это было Божье наказание мне. После я узнал, что она взяла приемную дочку. Но когда у нее получился свой кровный ребенок… Вы знаете, хоть я не ритуальный верующий, но я так благодарил, так благодарил Бога за то, что он снял с моей души такой грех! Потому что ничего нет лучше ребенка любви. Они совсем другие бывают, эти дети. А я эгоистичный был. Я уезжал от нее…

Волков: В ваших воспоминаниях о Белле вы всегда подчеркиваете, что, когда вы были мужем и женой, она практически не пила.

Евтушенко: Она любила две вообще не совмещающиеся, не совпадающие вещи. Она любила пиво и пирожные. Она в то время немножко была полненькая, и у нас проходили на эту тему споры. У нее были хоронушки всегда где-то за шкафчиком, и, когда мы ссорились с ней, она вытаскивала пирожные и бутылку пива, ела эти пирожные и так на меня смотрела… О, какая это прелесть была!

Волков: Кто ж ее научил пить по-серьезному?

Евтушенко: А потому что я уехал тогда. Она хотела со мной поехать в Сибирь, а я ее не взял. Это эгоизм был мальчишеский, но вообще-то трудная была поездка, Белла как-то не монтировалась с Сибирью. Я и на Камчатке тогда побывал, и на Дальнем Востоке… Долгая была поездка.

Волков: Это какой год был?

Евтушенко: Пятьдесят седьмой, по-моему. И, когда я приехал домой, она вдруг поставила коньяк на стол и закурила. Она никогда не курила! И я почувствовал, что она какая-то другая. Она попала во вгиковскую компанию, там были разные люди. Может быть, талантливые в своей профессии, но совсем-совсем другие.

Сейчас это трудно представить, но когда Белла появилась в Литературном институте, она стала моментально старостой курса.

Волков: Ну, у нее же семья высокоидейная была.

Евтушенко: Да дело не в семье! Ее мама была просто запуганный человек, она и в КГБ-то попала[22], потому что боялась отказаться, боялась, что посадят, если не согласится. И никогда она ни о каких высоких идеях с нами не разговаривала. Просто боялась за дочку, всего боялась на свете просто! А в Белле этого не было. Белла была такая идейная…

Волков: …сама по себе.

Евтушенко: Беллажила прямо рядом с ЦК. Маленький переулочек от Старой площади, старый дом. Там старые большевики, наверное, когда-то жили, в том числе и кто-то из семьи Стопани, наверное, Беллины предки. И вот мы были у нее. Там был первый курс, следующий после меня – пятьдесят третий уже год, я поступил в 1952-м, она – в 1953-м. И я никогда не забуду, как она гордо так вскинула свою головку и говорит: «Революция тяжело больна! Революции нужно помочь!» А Юнна Мориц, которая ее ревновала по разным причинам…

Волков: …по внешним и по внутренним…

Евтушенко: Юнна Мориц сказала: «Революция сдохла! И труп ее смердит!» От чего все мы замерли. Вот такие были у нас разговоры, вот такие перепады были. А Белла была еще идеалистка, идеалистка-социалистка. Это всё по-детски было, но совершенно искренне. И совершенно искренне она поехала на целину потом. Ее никто не заставлял.

Волков: И долго она там пробыла?

Евтушенко: Лето.

Волков: Давайте вернемся к началу ваших отношений с Ахмадулиной. Расскажите, как вы ездили первый раз с ней на море.

Евтушенко: Это было волшебно, смешно и волшебно. Я был счастлив, когда мы поехали с Беллой в Сухуми. Абхазский поэт Леша Ласурия – он привозил нам хорошую абхазскую «Изабеллу» – дал нам ключи от пустой квартиры. И мы улеглись спать. И ночью что-то такое по нам стало ползать. Мы включили свет – и увидели, что прозрачные от голода клопы надвигаются на нас со стен! Я облеплен! И Беллочка, чýдная совершенно, облеплена тоже! Но женщин в таких случаях спасает находчивость. И Белла – вот, понимаете, райская птица и всё такое – а сразу позвонила соседу Ласурии, достала какой-то керосин, тряпку, стала протирать всё. А я… я был в самом позорном виде. Сидел голый на столе и плакал. Просто плакал от унижения!

Волков: А она в это время единолично справлялась с клопами?

Евтушенко: Трудно представить такое?

Волков: Да вот пытаюсь! Она была в халатике? Или без?

Евтушенко: Ну я уж не помню. Не до этого было.

Потом мы поехали в Тбилиси. Это была, конечно, сказка. Мы переводили тогда вместе. Я перевел книжку Мухрана Мачавариани, часть стихов перевела Белла. Где, кто, что переводил, трудно сейчас разобраться.

Волков: Я как раз об этом хотел спросить. Ахмадулина как поэт в значительной степени сформировалась ведь под вашим влиянием?

Евтушенко: В какой-то степени да. Был такой период. Но мы любили друг друга… Ну, в общем, рифмы, конечно, ассонансные – никто их так не разрабатывал, я начал первый. Эту рифму до сих пор называют «евтушенковская», хотя она, конечно, мне не принадлежит, она уже была все-таки. Это всё от фольклора!

Волков: А скажите, Евгений Саныч, как вы начали разъединяться, как начали расходиться? Почему вообще это произошло?

Евтушенко: Я забыл закон один: с любимыми не расставайтесь! Особенно, когда они очень молоды. А я оставил ее тогда, когда нельзя было оставлять. И с ребенком… не выразил энтузиазма большого.

Волков: Но у вас ведь в это время уже были романы с другими женщинами?

Евтушенко: Ну и что? Но любви такой, как к Белле, у меня не было. Я был заворожен ею. Это была очень сильная любовь. Это правда.

Волков: А как она реагировала на то, что вы поздно возвращаетесь домой?

Евтушенко: Ну, как… Первый раз я точно помню, как это произошло. Она меня ждала, стол накрыла, тарелочки расставила… Потом я как-то пришел поздно, она спала, никакой тарелочки уже для меня не стояло. Потом мы столкнулись, вместе подъехали к дому – наши такси столкнулись. Вот так всё и случилось…

Я пытался однажды помириться. Я уже переселился, уехал – и не выдержал. Я приехал к ней ночью, и она мне не открыла дверь. Сказала: «Ты выпил, Женя. Не надо было приезжать». Она не оскорбила меня, ничем не обидела. Просто сказала: «Жень, не надо, ты сейчас выпивший…» Но я почувствовал, что у нее, наверное, кто-то был. А может быть, и не был. Да это не имеет значения. Поздно уже было. Вот и всё.

Конечно, это была очень большая любовь. Я обожал ее просто! Не просто любил – обожал! Это чувствуется по стихам. И я продолжал ее любить, понимаете? Я не умею разлюблять. Ну и что тут плохого? Я ни одной женщины не разлюбил, которых я любил по-настоящему.

Волков: А как вы прокомментируете саркастическую характеристику Ахмадулиной, которую дал один из ее мужей – Юрий Нагибин. Я вам прочту из дневников: «Ахмадулина недобра, коварна, мстительна и совсем не сентиментальна, хотя великолепно умеет играть беззащитную растроганность. <…> Белла холодна как лед, она никого не любит, кроме – не себя даже, а производимого ею впечатления». Что вы на это скажете?

Евтушенко: Вы знаете, у Юрия Марковича есть замечательный рассказ про лягушонка. Кажется, «Синеногий лягушонок». Вы никогда не читали, нет? Это очень хороший рассказ. Но Нагибин невероятно изломанный человек был. В дневниках он оболгал всех. Он самого себя даже оболгал. Он таким плохим никогда не был в жизни. Вот, например, он меня в одном месте называет проходимцем. Ладно, ну назвал и назвал. Потом через несколько страниц говорит: я не могу понять, как такой душевно щедрый человек, как Женя Евтушенко, может восхищаться таким пустым фанфароном, как Поженян… Вот поверьте мне, он очень дружил с Григорием Поженяном. Поженян был очень забавный, смешной иногда. И не бездарный человек.

 

Волков: «Есть такое дерево…»

Евтушенко: Он был талантливый человек. Сам по природе. И я видел, как Нагибин любовался им бесконечно! И то же самое я видел, когда понял, что он влюбился в Беллу. Он влюбился в нее как мальчишка – и это при определенной доле цинизма, которая у него существовала. Мы уже развелись с Беллой, но часто виделись с ней. Я у нее дома бывал, дружил с ее мужьями, на первых порах даже к ним с Борей Мессерером захаживал в гости. Это потом отдаление начало происходить. Ей просто не разрешали со мной видеться. Я не хочу во всё вдаваться, но когда я написал стихи и на ее панихиде хотел их прочесть, мне не дали этой возможности. Ну как это можно?

Волков: А скажите, вот есть стихотворение «Одной знакомой»: «А собственно, кто ты такая…» Оно к Ахмадулиной обращено?

Евтушенко: Нет, это стихи о России.

Волков: А некоторые воспринимают их как стихи, обращенные к Ахмадулиной.

Евтушенко: Да, может быть, был момент какой-то обиды, что-то переплелось. Может быть. Но все-таки это стихи о России. Даже больше, чем о России, – оно о личном.

Я никогда не забуду случай в Молдавии, в 1974 году, когда я приехал туда вместе со сборной командой ветеранов СССР по футболу, Хомич меня пригласил. Единственный раз мне дали поносить майку сборной СССР – так, немножко с Эдиком Стрельцовым на поле показаться. Это описано в моем романе «Не умирай раньше смерти», по-моему, хорошие очень куски. Мы сидели в гостях у каких-то болельщиков молдавских, простых людей, а я только-только написал это стихотворение, прочитал и спросил: «О чем эти стихи?» И одна женщина: «Ну о России конечно». Да, это были о России стихи.

Волков: Прочтете?

Евтушенко: Конечно. Это стихи о России!

 
А собственно, кто ты такая,
с какою такою судьбой,
Что падаешь, водку лакая,
а всё же гордишься собой?
 
 
А собственно, кто ты такая,
когда, как последняя мразь,
пластмассою клипсов сверкая,
играть в самородок взялась?
 
 
А собственно, кто ты такая,
сомнительной славы раба,
по трусости рты затыкая
последним, кто верит в тебя?
 
 
А собственно, кто ты такая
и, собственно, кто я такой,
что вою, тебя попрекая,
к тебе прикандален тоской?
 

Разве я мог бы назвать Беллу мразью когда-нибудь?

 
Мне открывает дверь она,
     но что такое с нею
и что за странный взгляд?
     «Уж около пяти.
Не мог бы ты прийти еще позднее?» —
 

вот, это, конечно, Белла. А в том стихотворении, о России, там, может быть, что-то подсознательно перемешано.

Волков: Проскользнуло.

Евтушенко: Проскользнуло что-то, да… Вот один довольно мне близкий человек, с которым я часто вижусь по профессии, обвиняет меня до сих пор: «Зачем вы испортили ваше стихотворение?…» Это стихотворение «Ты спрашивала шепотом…». Потому что я сам себя обвинил за это! Я понял, что там было что-то неправильное, какой-то нюанс. А дело было в слове «жалкая»!

 
И как себя поставишь ты,
и как считать заставишь ты,
что там другая женщина
лежала ЖАЛКО шепчуще
и спрашивала шепотом:
«А что потом?
     А что потом?»
 

Это неправда была! Потому что женщина, которая меня любит, не может быть жалкой. Это я был жалок, когда у нас с ней не случилось так, как мне хотелось. Это я был жалок! И я убрал это слово.

Волков: Я, кстати, хотел спросить, к кому обращено это стихотворение.

Евтушенко: Это Беллино. Это Белле. Хотя вдруг посвящения мне стали исчезать из ее собрания сочинений, но мы с ней не ссорились. Никогда не ссорились. Если даже кто-то и запрещал ей со мной видеться, она всегда через мою жену Машу передавала мне приветы. А на вторую мою свадьбу она вообще пришла с фартучком и помогала мне. И так всегда. Даже незадолго до смерти. Ее так хотели поссорить со мной, а она не позволила. Так что видите, я правильно почувствовал, когда убрал это слово. Да мне даже не важно, что это стало похуже поэтически. Я не мог просто это читать! Никогда она не была жалкой. Женщина, которая любит, никогда не бывает жалкой. Никогда!

Волков: У меня такое ощущение, что вы до сих пор влюблены в Ахмадулину.

Евтушенко: Я же говорил: я вообще не умею разлюблять.

Фестиваль молодежи и вербовка в КГБ

Волков: Я хотел спросить о Всемирном фестивале молодежи в Москве. Это было грандиозное событие. Я мечтал о том, чтобы из Риги каким-то образом добраться до Москвы. Но в Москву невозможно было въехать ниоткуда – всё было перекрыто. Никаких билетов ни на какой транспорт нельзя было купить. Продавались в киосках открытки с цветочком – эмблемой фестиваля, я купил тогда такую открытку, сохранил… А у вас приключилась, по-моему, любопытная история: вас попытались именно в связи с фестивалем завербовать в осведомители КГБ. Правда?

Евтушенко: Да, это было частично связано с фестивалем.

Был мой день рождения, мы праздновали, и у меня остался ночевать Миша Луконин, с которым я дружил. Очень хороший поэт. Фронтовик.

Волков: И муж вашей будущей жены Гали Сокол.

Евтушенко: И вдруг утром ко мне пришел человек, улыбающийся, показал мне книжечку красненькую из КГБ и сказал: «Не можете ли вы, Женечка, проехать в КГБ, где вас очень ждут, много там ваших читателей». Вот так и сказал! А я говорю: «Вы знаете, у меня вчера был день рождения…» – «Да мы знаем, знаем!» Это очень интересно, что они в правильный момент подъехали – человек с похмелья как-то чувствует себя…

Волков:…более податливым…

Евтушенко: Да-да-да, это был точно выбранный момент. Я сразу стал думать, в чем я провинился. Тысяча причин приходила мне в голову.

Волков: Испугались?

Евтушенко: Что ж веселого? Туда когда-то забрали двух моих дедушек, они не вернулись потом. Я с Мишей Лукониным посоветовался. «Ну, – говорит он, – не бойся! Тебя вербовать будут наверняка».

Волков: Он был человек опытный, тертый.

Евтушенко: «И меня вербовали тоже», – говорит. Я говорю: «Как? Уже после того, как ты стал лауреатом Сталинской премии?!» – «Да, после этого. Предлагали, чтоб квартиру я им предоставлял, когда уезжаю, – для их дел. В общем, не бойся, – говорит, – ты, главное, – и это важно, что он у меня в советчиках был, все-таки страшноватенько было, – ты слушай побольше и головой побольше кивай. Пусть они тебе рассказывают. Ты когда-нибудь потом про это напишешь». И как в воду глядел!

Меня встретила сначала какая-то женщина: «Женя, вы наш любимый поэт, у вас столько здесь читателей, какие у вас хорошие стихи о борьбе за советскую власть! Какие прекрасные строчки вы нашли: „Спешишь умереть за Гренаду? / А ты за Гренаду живи!“ Как вы ввернули эту тему светловскую!»

Волков: Специалистка по Евтушенко и Светлову…

Евтушенко: Потом меня провели к другому начальнику. Это был большой начальник уже, Филипп Денисович Бобков.

Волков: Который потом стал еще большим начальником.

Евтушенко: И он со мной проводил беседу. Протекала она довольно вежливо, разговор был дружеским, мне никто не угрожал, ни в чем не обвинял. Бобков мне просто говорил: «Женя, понимаете, нам нужно знать настроение молодой интеллигенции. Мы составляем сводки для нашего руководства. Это очень важно, ведь мы определяем в общем политику. Нам нужны честные люди, такие, как вы. Понимаете, старые кадры нам не годятся. Мы хотим, чтобы у нас были люди с чистыми руками, с чистым сердцем, которые любят свою Родину. Вот сейчас надвигается фестиваль молодежи. Вы включены в бригаду, которая будет выступать на фестивале, вы будете читать стихи, встречаться с творческими людьми… И нам нужно знать настроения и наших гостей-иностранцев. Мы не просим от вас ничего дурного, не просим доносить на кого-то – наоборот, просто рассказать, чем люди дышат, что надо сделать, чтобы помочь нашей стране обрести новое лицо, так сказать… Вот и всё. Ну а потом и мы вам поможем увидеть мир. У нас есть возможности и в поездки заграничные включать, скажем, на круизы там разные, или что-нибудь еще…» Потом сказал: «Мы знаем, вам, молодежи, сейчас трудно. Иногда, когда случается любовь, просто некуда деться. Ну, будем помогать вам и в этом…»

Волков: С квартирой? Или с местом, где можно встретиться с подругой?

Евтушенко: Да-да, с подругой. «Если что-то нужно, всегда обращайтесь». И такой ласковый был разговор… А я сказал: «Большое спасибо за доверие». И по совету Миши: «Во-первых, я горд, что вы мне поручаете такое ответственное дело. Но я должен сказать, что совершенно не умею хранить тайны. Ну не могу просто! Мне захочется всем рассказать, что мне оказывают такое доверие, я не удержусь и кому-нибудь обязательно расскажу… Ну как это можно? Я ж вас подведу тогда! И потом, вы знаете, если я встречу врага, да я сам к вам приду! Первый! Я это сделаю сам! Зачем же меня вознаграждать какими-то поездками? Я зарабатываю хорошо, печатаюсь, я и сам могу купить туристическую путевку – слава богу, у нас сейчас развиваться начал туризм. Хотя меня и не пустили пару раз уже…»

Волков: Напомнили-таки им…

Евтушенко: У него изменилось лицо. Он понял, что не на того напал.

Вот так я и ушел от них.

Волков: Как настоящий Маугли социалистических джунглей.

Евтушенко: Да просто не было тогда человека, которого б не вызывали. Беллу вызывали – несмотря даже на то, что мама ее там работала переводчиком, а папа был заместителем московской таможни.

Волков: И, по-моему, в чине заместителя министра даже. Во всяком случае, крупным чиновником – таможня ведь принадлежит к сфере государственной безопасности? То есть у Беллы как бы вся семья была ведомственная. И вдруг ее саму… И что, как она отреагировала?

Евтушенко: Ну как… Сказала спасибо за доверие, и всё. Я ей рассказал, что говорить. Примерно так же, как и я, отвертелась. А потом двое влюбленных в Беллу молодых поэтов – Ваня Харабаров и Юра Панкратов – пришли к ней и хвастались, что им клички дали, даже гордились этим… Наивные были люди.

Волков: Они были способные поэты, правда ведь?

Евтушенко: Панкратов был. Но они предали Пастернака, и это было ужасно. Мне Борис Леонидович рассказывал, что они приходили к нему просить разрешения… Спрашивали, как он отнесется к тому, если они подпишут письмо, чтоб его лишили гражданства советского. Вы подумайте только! И он им разрешил предать.

Волков: И они ушли успокоенные.

Евтушенко: Припрыгивая еще! Борис Леонидович сказал: «Знаете, Женя, не идеализируйте наше поколение. Мы тоже иногда трусили и поступали, может быть, не самым смелым образом. Но мы потом не припрыгивали, а мучились».

«Но какую подлость я сделал по отношению к ним! – еще он мне сказал. – Я же им разрешил не меня – себя предать, они теперь никогда не станут поэтами». И точно так и случилось. Один из них спился и умер где-то зимой на скамейке. А другой проворовался, служа в издательстве… что-то в этом роде. Исчезли просто, нет таких людей. Так что Пастернак был прав.

Евреи и дело врачей

Волков: 13 января 1953 года в печати появилось сообщение о кремлевских «врачах-убийцах»…

Евтушенко: …Я был потрясен просто! И я же написал стихотворение о врачах-убийцах. Но там не было ничего антисемитского… Как же все-таки у меня еще жило понимание того, что товарищ Сталин – это командующий Красной армией! А врачи! Его отравить хотели!.. Я тоже поверил в это! Помню, я ехал в трамвае до Литинститута – туда ходила прямая линия от Самотёки, от моей, от 4-й Мещанской, так люди все сидели съежившись. В институте у нас было, по-моему, двое только евреев тогда: Алла Киреева и Лёня Жуховицкий. Они стояли, когда я вошел, в курилке – а вокруг них вакуум. Никто к ним не подходил, никто их не оскорблял – просто смотрели, что с ними будет. Я пересек тогда эту невидимую границу и пригласил их в столовку. Ну, не в столовку – была рядом чайхана азербайджанская, там и выпить можно было. И Алла разрыдалась. С ней истерика была. А потом, через много лет…

Волков: Она не хотела вспоминать про тот день?

Евтушенко: Там посмешней еще было. Я ей говорю: «Ты помнишь, вас же только двое евреев тогда и было в Литинституте? Помнишь, как ты заплакала?» – «Я помню, как я заплакала, – говорит. – Конечно, было страшно тогда. Только с чего ты взял, что я еврейка?» Вы знаете, я чуть не умер со смеху. Потому что я и ее хорошо знал, и дядю ее, Арона Яковлевича Лихтентула, и ее маму, за которой я, между прочим, пытался безуспешно приударить в свое время… Ну бог с ней, подарим ей ее тайну.

 

Кстати, был еще эпизод со Светловым интересный. Я официально не занимался у Михал Аркадьича, но часто ходил к нему, хотя был на семинаре у Захарченко. И в тот день я вспомнил, что сейчас у него занятие, и пошел к нему. А после семинара мы с ребятами соединились – несколько ребят вокруг Светлова, – мы иногда уходили, куда хотели, проводили семинары в баре № 4 на Пушкинской… И мы пошли в Дом литераторов. Мы хотели быть со Светловым в тот день. Понятно, да?

Волков: Ну конечно.

Евтушенко: Вот и представьте себе: с одной стороны, у меня возникало понимание, в какое тяжелое положение попадают евреи, так? И в то же время меня это не остановило. Я написал это стихотворение!

Волков: О врачах-убийцах.

Евтушенко: Но там ничего не было антисемитского, там нигде слово «еврей» не употреблялось, ничего такого не было…

Волков: «Убили, кажется, эти же…»

Евтушенко: «Эти же», да. Видите, как всё перепутано! «Никто из убийц не будет забыт, / они не уйдут, не ответивши, / пусть Горький другими был убит, / убили, мне кажется, эти же…» Написал – и в этот же день пошел к Михал Аркадьичу. Мы понимали, что его нельзя оставлять одного. И я понял, что нельзя оставлять Аллу с Лёнькой.

Волков: А что было в семье Барласов? Вам посоветовали этих стихов не печатать, да?

Евтушенко: У меня был в Москве друг Володя Барлас. Бывший мой одноклассник. Его семья жила в Кривоколенном переулке, где на квартире у Веневитинова Пушкин читал «Бориса Годунова». Это был дом, где мне впервые прочли Пастернака. Барлас меня научил любить Пастернака, Пастернак для меня был сложен в свое время. Я часто бывал у Володи Барласа, он написал первую большую статью обо мне после Михаила Дудина. Володя, кстати, очень любил Дудина как поэта. И Дудин заслуживал хорошего отношения. Он заслуживал хорошего отношения еще и потому, что это он заставил партию – единственный раз – извиниться за Анну Ахматову.

Волков: Евгений Саныч, расскажите всё же, как получилось, что вы в семье Барласа прочли стихотворение о врачах-убийцах.

Евтушенко: Да потому что это была одна из самых моих доверительных, так сказать, семей. Которой я просто верил, куда я всегда приходил, где читал новые стихи. Чудесная была семья! Кстати, мама Володи работала в феррейновской аптеке и была уволена оттуда, потому что многих евреев начали увольнять. А потом и его папу тоже, по-моему, уволили, он был бухгалтером на Центральном почтамте, что на Кировской. И когда я прочел им стихи о врачах-убийцах, мама Володи встала передо мной на колени и сказала – это я помню очень хорошо, я повторил ее слова в фильме «Похороны Сталина»: «Боже, что они делают с нашими детьми!» – имея в виду и меня, и вообще новое поколение. Я говорю: «А что такое? В чем дело?» – «Ну Женечка, это же всё неправда! Эти врачи ни в чем не виновны! Может быть, сейчас их пытают!» – и тут ее муж тоже сказал несколько реплик, которые я потом использовал в своем фильме. И удивительное самое, что когда я узнал, что в одном доме с ними жил Валерий Гинзбург, оператор замечательного фильма Александра Аскольдова «Комиссар», то я его пригласил на роль отца Барласа. И он прекрасно сыграл эту роль. Он гениальный оператор. Помните, как косят в фильме «Комиссар»? По песку косят… Поразительно!

А когда я снимал фильм «Похороны Сталина», меня стали уговаривать на «Мосфильме», вся группа уговаривала: «Евгений Саныч, у вас столько врагов! Про вас уже говорили, что Евтушенко двуличный. Когда-то был сталинистом, писал про Сталина…»

Волков: При жизни Сталина – одно, а после смерти – другое?

Евтушенко: «Зачем вам это всё надо?» Я сказал: «Для меня это неважно. Я должен исповедаться перед будущим поколением. Мало ли какие сведения могут быть напечатаны в газетах будущего! Молодое поколение может поверить в неправду. А я предупреждаю об этом, я должен это сделать!»

Понимаете, вот я сейчас думаю, что было бы, если бы я напечатал это стихотворение о врачах-убийцах. Хотя – еще раз повторяю – там не было никакого антисемитизма, иначе я не пришел бы в еврейскую семью и не читал бы им стихи первым. И тем не менее это было бы ужасно. Но это не только я заблуждался, многие заблуждались. Очень тяжело было понять, где правда, где неправда. Всё было в людях перепутано! И во мне, и в моих товарищах.

Роберт Рождественский – еще до того, как появилось официальное сообщение об аресте врачей, пошли только нехорошие слухи и стали закрывать аптеки, – тоже написал поэму. И тоже о врачах-убийцах. И мы в Литинституте обсуждали на семинаре эту поэму. Ее даже набрали в «Комсомольской правде», она занимала большую полосу. А потом – вдруг замолчали, остановились.

Волков: Решили дать задний ход…

Евтушенко: А еще помню, как Симонов, один из лучших наших советских поэтов, но человек, сильно зависимый от Сталина и приближенный к нему…

Волков: Он, по-моему, автор лучшей книги о Сталине – «Глазами человека моего поколения». Это повременные записи высказываний Сталина о вопросах культуры. В этом смысле это уникальная книга.

Евтушенко: Уникальная книга, действительно. Потому что немногие были так близко допущены к телу вождя, что называется… Так вот он, Симонов, на дискуссии о Маяковском вдруг сказал такую вещь: если бы сейчас Маяковский был жив, то он бы, конечно, написал поэму о врачах-убийцах…

Так вот Роберта неожиданно вызвали в «Комсомольскую правду». Почему? Я никогда об этом с ним не разговаривал, он никогда не говорил об этом. Но все знали, что его поэма вот-вот выйдет. Даже стали уже говорить, что ему премию Сталинскую дадут. Он сразу взлетел у всех в цене. И вдруг – поэма не вышла! Хотя подряд уже выходили разоблачительные статьи в разных газетах, в том числе и в «Литературной газете» симоновской, которая, в общем, последняя подключилась. Она долго держалась.

Но после заявления Симонова мне стало просто страшно. Я уже знал то, что многие не понимали. Я слышал от людей, которым я не имел права морального не доверять, что все это – неправда, что этому нельзя верить. Я подумал: неужели Маяковский действительно мог бы… А ведь он действительно мог! Мог так запутаться, что в конце концов и написал бы, будь он жив. А потом я подумал: ну как же так можно! По сослагательному наклонению нельзя судить о человеке, который мог бы совершить такую страшную ошибку…

И вот Роберт вернулся из «Комсомолки» и почему-то вовсе не ходил гоголем, а наоборот – молчал, никому ничего не говорил. И, несмотря на наши близкие отношения, даже мне – ничего. Все его спрашивали: «Ну, когда поэма-то выйдет? Ну, Роба, все ждем же!» На моих глазах его поздравляли, жали руки… Он не отвечал на поздравления, он мрачный ходил. Совсем другой человек стал, молчал, ушел в себя. Так никто и не знает, что у него за разговоры были в «Комсомольской правде», почему поэма не вышла. А впереди было, наверное, еще месяца два, пока продолжалась вся эта кампания…

Я никогда с Робертом об этом сам не заговаривал, а он не заговаривал со мной. И никогда нигде не было напечатано, что такая поэма вообще у Рождественского существовала. Ни одним из его биографов. Ни в одной из его книжек. Я понимал, что ему было бы неприятно, если бы я начал разговор об этом. Ну, раз человек сам не заговаривает, у него, очевидно, есть основания. А потом я понял, долго анализируя. Я понял, что его наверняка вызвали туда только с одной целью: чтобы проверить снова, нет ли там каких-то поправочек, может. А он сам по какой-то причине отказался. Возможно, на него подействовала его семья. Почему нет? Все-таки у него не было никого ближе жены. Но то, что он сам принял решение, – в этом я убежден.

Волков: Но ведь Роберт Рождественский, несмотря на его вполне с церковным оттенком фамилию Рождественский, кажется, не был русским?

Евтушенко: Да, у него отец был, видимо, или поляк, или польский еврей, скорее всего. Мать его развелась с отцом в тридцать седьмом году. Это была фамилия его отчима – Рождественский. Роберт никогда об этом не заговаривал. Отчима своего он любил. Непонятно, что случилось с его родным отцом – то ли погиб на войне, то ли сначала был в лагере… Кстати, его отец работал в органах.

Волков: Запутанная история.

Евтушенко: Наверное, когда-нибудь всё это выяснится. Во всяком случае, биография Роберта – одна из сложных биографий, типичных для нашего поколения.

Волков: И это еще раз нам должно напомнить о том, что сейчас не очень понимают. Сейчас на прошлое наше глядят из сегодняшнего мира, с сегодняшних позиций и видят его в упрощенном очень виде: как нечто черное и белое. Либо полный злодей, либо рыцарь на белом коне. А реальная ситуация была неизмеримо более сложной, и люди в разных ситуациях проявляли себя по-разному. Тот же Симонов тому замечательный пример. И люди забывают еще о том, насколько тогда трудно было принимать важные жизненные решения. Это сейчас, задним умом, кажется всё чрезвычайно простым и очевидным. А если попытаться перенестись в то время – то послевоенное время в Советском Союзе, каким оно мне припоминается, было одним из самых страшных, самых тяжелых. Принято считать, что Большой террор был самым ужасным временем, да? Но там еще были какие-то отзвуки двадцатых годов, какие-то витали романтические идеалы. А вот в послевоенные годы, особенно где-то начиная с 1949 года, когда началась вся эта антикосмополитическая кампания, – все вокруг затянуло каким-то невероятно серым цветом. Это была такая серая пустыня…

21В город Горький – сейчас Нижний Новгород.
22Мать Беллы Ахмадулиной Надежда Макаровна Лазарева, племянница революционера Александра Стопани, работала переводчицей в органах госбезопасности.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru