Дело было в Гамбурге. Александр Пише, антифашистский писатель и добрый малый, уезжал в Америку. Его провожал приятель, маленький щеголеватый американец с грустным незначительным лицом. До отхода «Мавритании» оставалось часа два. Друзья зашли в бар выпить по кружке.
Это были первые дни весны 1933 года. Портрет Леснера, районного фюрера, висел на стене – лысина, тонкая скважина рта, борцовские плечи – помесь монаха и вышибалы. «Вилли ест лангусты, – играл оркестр, – Вилли знает жизнь». Кругом сидел мелкий портовый люд, грузчики, стивидоры. Фашисты, несильные в Гамбурге, на территорию порта тогда заходили редко. За одним из столов расположилась компания грузчиков в ротфронтовских рубашках, но без значков. Шпик в пуховой шляпе читал «Hamburger Beobachter», громко называя его драным листком и поглядывая по сторонам. Приятель Пише впал в обычную молчаливость. Гудели пароходы, сырость сообщала гудкам особую пронзительность, пахло дымом и морем, желтый чемодан стоял у ног.
Легко возбудимая натура Пише испытала страстную потребность говорить. Мысль об океане волновала его.
Это был необычного типа писатель – с фотоаппаратом, маленьким ундервудом в чемодане и узким – размера газетной гранки – блокнотом, листки которого он покрывал небрежными быстрыми строками, заботясь только о не слишком большой длине фраз. Не выправив, он отправлял эти листки в набор – плечистый, долговязый малый, хороший наездник, при случае шофер, в сущности почти репортер, однако добившийся славы стилиста благодаря страсти и остроумию, которые он вкладывал в свои книги. Он говорил громко:
– Я выведу вашу Америку на чистую воду. Получится не совсем обыкновенная книга. Не могу еще сказать какая. Могу сказать, какой она не будет. Не как «Американа» Менкена – здорово, но бесстрастно. Не как «Король-Уголь» или «Нефть» великого морковника Уптона. И не из этих толстых рацей типа «Дженни Герхардт» – честно, но es lüsst sich nicht lesen [1]. И не как длинный Джон, у которого есть привязанности, но нет мировоззрения. Нет, я не собираюсь чернить ваш материк. Но я согласен с русскими. У русских образовалось собственное представление об Америке. Им нравится ваш национальный характер и не нравятся ваши установления. Знаешь, как будет называться моя книга?
Пише вскочил, сделал широкий аффектированный жест и произнес:
– «Новый Христофор Колумб, или Мы открываем перед вами ворота в американский рай».
Тут Пише заподозрил, что приятель его не слушает. Чтобы удостовериться в этом, близорукий Пише прибег к приему, который до известной степени заменял ему очки: он натянул веко правого глаза, и таким образом выпуклость глазного яблока увеличилась. Сделав так, он легко обнаружил, что приятель уставился на девушку за соседним столиком.
Лет девятнадцать. А может быть, двадцать девять. Тот странный момент возраста, когда с равной легкостью можно вообразить ее и девушкой и старухой. Бедна. Но одета с распространенным в больших городах изяществом. Отвратительный пуританизм фашистов тогда еще не коснулся немецких женщин. Воловий взгляд исподлобья и тяжелые щиколотки еще не считались истинно германскими добродетелями. Девушка была хороша. Что-то тонкое в ней было. Это могла быть тонкость от недоедания.
– Ну что ж, – сказал Пише, – пригласи ее к нашему столику. Вы оба будете мне махать платочками с берега. Мне будет казаться, что меня провожает семья. Это респектабельно. Ты жаловался на гамбургскую скуку. Вот тебе вечер устроен.
– Видишь ли, я не умею заговаривать с незнакомыми дамами, – сказал приятель.
– Тебе довольно назвать себя. Она упадет к твоим ногам.
– Я не хотел бы сразу открыться.
– Ну, так покажи ей сто марок. В Германии это заменяет визитную карточку.
– Нет, мне не хотелось бы замешивать в это дело деньги. Видишь ли… – маленький щеголь замялся, – она мне нравится.
Пише засмеялся. Потом он встал – красивый малый – и подошел к девушке. Он никогда не затруднялся в выборе слов, когда ему нужно было завести знакомство. Банальность первых фраз он искупал обаянием улыбки…
Она рассказала свою жизнь. Она оказалась разговорчивой. Правда, она была слегка возбуждена от голода. Она родилась в Целле, где ее отец был мелким акцизным чиновником. Внезапно она начинала врать. Следовали таинственные намеки на аристократическое происхождение. Упоминалось в неопределенных, но значительных выражениях о шашнях с представителем бывшего императорского дома. Дано было понять, что если она не пошла далеко и вынуждена сейчас сидеть и есть простые – хотя и довольно вкусные – сосиски в обществе двух в сущности малознакомых, хотя (нельзя этого отрицать) и очень милых (вгляд на Пише) мужчин, – то все это только потому, что всю свою жизнь грубым выгодам мира она предпочитала порывы своего слишком доброго и нестойкого перед красотой сердца.