Я смотрел из этих окошек… этих маленьких окошек, через которые сейчас до меня доходит так мало света… Я стоял возле них, когда мне было три или четыре года, и смотрел, как из переполненной тюрьмы на Ратушной площади через улицу к месту казни в Ювелирной башне вели воров, разбойников, убийц и злостных неплательщиков. Я вспоминаю лица этих людей, этих обреченных: немытые, с покрасневшими глазами, изможденные, бородатые и грубые… Как только до них доходило, что жить им остается лишь несколько минут, что вот-вот на шею им набросят веревку и палач столкнет их с помоста, несчастные принимались отчаянно озираться вокруг. Я вспоминаю, как однажды видел трех женщин, которых содержали отдельно в тюрьме Ратушной башни, как свежим осенним утром их вывели оттуда в цепях, провели через площадь на улицу, потом вниз, по вымощенному булыжником холму, и они скрылись от моего любопытного взгляда. Но какие это были мгновения, секунды безыскусного зрелища, когда я стоял в комнате отца, которая одновременно служила и залом суда, и личными покоями… О, эти нескончаемые мгновения экстаза!
Женщины, как и мужчины, были одеты в грязные лохмотья. Я видел их груди под обрывками ветхой коричневой ткани. Тела их покрывала тюремная грязь и потеки крови – следы грубого обращения тюремщиков. Но груди их были белыми и беззащитными. Я видел, как мелькают грязные ноги и бледные бедра; я увидел темное пятно меж бедер, когда упала самая старая из них, раскинув ноги и заскользив по булыжникам, в то время как стражник тащил их, визжащих и вопящих, на длинной цепи. Но больше всего мне запомнились их глаза… такие же перепуганные, как и у заключенных мужчин, раскрытые так широко, что белки, окружавшие темные радужки, делали их похожими на глаза кобылицы, которая понесла, почуяв запах свежей крови или присутствие жеребца.
Именно тогда я впервые ощутил возбуждение – нарастание нервной дрожи в груди при виде того, как осознание неизбежности смерти нисходит на этих мужчин и женщин, – возбуждение и пульсирующую чистоту этого чувства. Я вспоминаю, как перестали меня держать ослабевшие ноги и я упал на отцовское ложе возле этого самого окна. Сердце мое бешено колотилось, а образы этих напряженных, обреченных мужчин и женщин неизгладимо стояли у меня перед глазами даже после того, как от их криков осталось лишь эхо, а затем и оно растаяло в прохладном воздухе, проникающем в раскрытые окна отцовской комнаты.
Отец мой, Влад Дракула, приговорил этих людей к повешению. Точнее, утвердил приговор всего лишь кивком или движением руки. Именно отец создал, а теперь исполнял законы, обрекающие на смерть этих людей. Именно он навел на них ужас, призвав Смерть, пульсирующее биение которой ощущалось на площади внизу.
Я вспоминаю, как лежал на том ложе, чувствовал, как мое сердце медленно возвращается к нормальному состоянию, ощущал первую вспышку замешательства – следствие странного возбуждения… Я лежал в комнате и думал: «Когда-нибудь и я стану обладателем этой власти».
Именно в этой комнате я впервые пил из Чаши, когда мне исполнилось четыре года. Я отчетливо все помню. Матери не было. Той ночью присутствовал отец с пятью другими мужчинами, одетыми в церемониальные облачения драконистов – зелено-красные, с капюшонами, которых я до того ни разу не видел. Я вспоминаю яркий гобелен позади отцовского трона, вывешиваемый только на эту ночь: огромный дракон, свернувшийся в золотое чешуйчатое кольцо, разинул устрашающую пасть, расправил крылья с могучими лапами, оканчивающимися алчно скрюченными когтями. Я вспоминаю свет факелов и невнятно произносимые ритуальные формулы ордена Дракона. Вспоминаю, как подносили Чашу… вкус первой крови. Вспоминаю сны, посетившие меня той ночью.
Именно в этой комнате в 1436 году от Рождества Христова, когда мне было пять лет, я слышал, как отец объявил всему двору о намерении завладеть землями и титулом своего умершего единокровного брата Александра Алди и стать, таким образом, первым полновластным князем Валахии. Я вспоминаю стук подкованных копыт, разносящийся в зимнем воздухе, скрип кожи, смертоносное позвякивание железа о железо, когда той декабрьской ночью мимо наших окон проходила конница. Я вспоминаю, как любил великолепие столичного города Тырговиште… В памяти воскресает чувственное восприятие итальянских, венгерских, латинских слов, выученных там, и каждый новый звук, отдающийся во рту насыщенным вкусом крови. Я помню волнение, охватывавшее меня во время суховатых занятий по истории, которые вели боярин-наставник и старые монахи. Сколь скоротечным оказалось то чудесное время!
Мне было двенадцать лет, когда отец отдал меня и моего единокровного брата Раду в заложники турецкому султану Мураду. Возможно, когда мы ехали в Галлиполи на встречу с султаном, он не собирался так поступить. Однако, едва мы достигли городских ворот, отец был схвачен людьми султана и позже отец поклялся на Библии и Коране, что не будет противиться его воле, а в подтверждение этой клятвы нас оставили при дворе правителя. Раду было всего восемь лет, и я помню его слезы, когда нас в повозке под охраной отправили из Галлиполи в крепость Эгригоз, что в западной Анатолии, в провинции Караман.
Я не плакал. Я вспоминаю, какой холодной была та зима, насколько непривычной казалась тамошняя пища, как слуги, следившие за нашими желаниями, еще и запирали двери в наши покои, едва только ранние сумерки опускались на этот город в горах. Я вспоминаю, как поражены были люди султана, когда им объяснили обряд Чаши, но они восприняли это как еще один варварский обычай, присущий христианству. А поскольку их тюрьмы были переполнены преступниками, рабами и военнопленными, ожидавшими смерти, отыскать жертвы оказалось делом нетрудным. Впоследствии нас перевезли в Токат, а еще позже – в Адрианополь, где мы жили и взрослели в обществе султана.
Мурад считался жестоким человеком, но все же он был менее жесток, чем наш отец и относился к нам в большей степени по-отечески. Помню, однажды он коснулся моей щеки, когда я, волнуясь, показывал ему, как летает и нападает сокол, которого я помогал дрессировать. Его неожиданное легкое прикосновение было довольно продолжительным.
К концу моего шестилетнего пребывания там я чаще стал думать на турецком, чем на родном языке, и даже теперь, когда силы мои угасают, а сознание мутится, мои полусонные мысли облечены в турецкие слова.
Раду с детства имел приятную внешность и остался красавчиком к моменту появления первых признаков мужественности. Я же был уродлив. Раду пресмыкался перед нашими наставниками – философами и учеными. Я же сопротивлялся их усилиям воспитать нас в духе византийской культуры. Раду избегал Чаши, в то время как я испытывал потребность пить из нее сначала еженедельно, а не раз в месяц, а затем и ежедневно. Раду доставались поощрения и ласки от наших тюремщиков и наставников, а на мою долю приходились лишь побои. К тринадцати годам Раду научился угождать и женщинам из гарема, и мужчинам-придворным, что приходили в наши покои поздно ночью.
Я ненавидел своего сводного брата, и он отвечал мне ненавистью, смешанной с презрением. Мы оба понимали, что если выживем – а каждый из нас был преисполнен решимости сделать это по-своему, – то когда-нибудь станем врагами и соперниками из-за отцовского трона.
Раду шел к трону своим путем, сделавшись фаворитом султана Мурада II и гаремным юношей у его преемника Мехмеда. Он оставался в Турции до 1462 года: в свои двадцать семь Раду все еще считался красавчиком, но уже не мог быть гаремным юношей. Когда султан пообещал ему титул моего отца, выяснилось, что на трон претендует некто более дерзкий и изобретательный. Претендентом оказался я.
Я вспоминаю тот день – мне уже исполнилось шестнадцать, – когда до нас, находившихся при дворе султана, дошло известие о смерти отца. Случилось это поздней осенью 1447 года. Казан, вернейший стольник моего отца, пять дней скакал до Адрианополя, чтобы принести эту весть. Подробности были немногочисленными, но печальными. Подстрекаемые алчным королем Венгрии Хуньяди и его валахским союзником боярином Владиславом II, жители Тырговиште подняли мятеж. Мой родной брат Мирча был схвачен в Тырговиште и заживо зарыт в землю. Моего отца Влада Дракулу выследили и убили в болотах Балтени, неподалеку от Бухареста. Казан сообщил нам, что тело отца доставлено в тайную часовню в окрестностях Тырговиште.
Казан, чьи старческие глаза слезились больше обычного, вручил мне два предмета. Отец попросил передать их мне в качестве наследства, когда они бежали к Дунаю, а по пятам за ними следовали убийцы. Наследство состояло из превосходного меча толедской работы, подаренного отцу в Нюрнберге императором Сигизмундом в год моего рождения, и золотого медальона в виде дракона, полученного отцом при вступлении в орден Дракона.
Повесив медальон на шею и подняв высоко над головой меч, клинок которого блеснул при свете факелов, я произнес клятву перед лицом Казана, и только Казана.
«Клянусь кровью Христа и кровью Чаши, – воскликнул я твердым голосом, – что Влад Дракула будет отмщен и я самолично выпущу кровь Владислава и выпью ее, а те, кто задумал и осуществил предательство, оплачут тот день, когда они убили Влада Дракулу и сделали своим врагом Влада Дракулу, Сына Дракона. До этого дня они не знали истинного страха. И я клянусь кровью Христа и кровью Чаши, и пусть все силы Небес и Преисподней придут ко мне на помощь в этом святом деле».
Я вложил меч в ножны, похлопал по плечу плачущего стольника и вернулся в свои покои, где лежал, не смыкая глаз, и обдумывал планы побега от султана и мести Владиславу и Хуньяди.
И теперь я лежу и не сплю, думая о том, что как клинки из толедской стали закаляются в огнедышащей печи, так и люди закаляются в горниле боли, потерь и страха. И так же, как и мечи искусной работы, людские клинки, закаленные таким образом, не теряют смертоносной остроты в течение столетий.
Свет погас. Я делаю вид, что сплю.
Колорадский филиал Центра по контролю за заболеваниями занимал здания на предгорье над Боулдером, в зеленом поясе под геологическим образованием, известным как Флатироны. Местные жители по привычке называли этот комплекс НЦАИ, поскольку в течение двадцати пяти лет здесь размещался Национальный центр атмосферных исследований. Когда год назад НЦАИ стало тесно в этих стенах и он переехал на новое место в городе внизу, ЦКЗ успел перехватить комплекс для своих нужд.
Здание было спроектировано И. М. Пеем и построено из той же темно-красной породы, из которой состояли огромные, наклоненно вздымавшиеся глыбы Флатиронов, нависавших над Боулдером. Замысел архитектора основывался на том, что напоминающий песчаник материал будет выветриваться с такой же скоростью, как и сами Флатироны, вследствие чего здания «растворятся» в окружающей среде. Расчет Пея в основном подтверждался. Хотя ночью огни в окнах ЦКЗ были отчетливо видны на фоне скал и лесов зеленого пояса, в дневное время туристы, скользнув взглядом по комплексу, часто оставались в полной уверенности, что это всего лишь еще одно необычное скальное образование, каких немало на всем протяжении Передней Цепи.
Кейт Нойман любила свой офис в Боулдерском ЦКЗ, и возвращение из Бухареста заставило ее увидеть прелесть этого места другими глазами. Ее кабинет располагался в северо-западной части современного здания, спроектированного Пеем в виде чередующихся вертикальных пластин и нависающих коробок из сланца и песчаника, с большими окнами. Сидя за рабочим столом, Кейт могла видеть огромную стену первых трех Флатиронов, уходящих на север, расположенные у их подножия луга с колышущейся волнами травой и сосновые леса у подножия Флатиронов, хребты горного массива Фаунтен, выглядывающие из-под тонкого слоя почвы, подобно гребню стегозавра, и даже сами прерии, начинающиеся от Боулдера и на всем обозримом пространстве простирающиеся на север и восток. Ее бывший муж Том говорил, что Флатироны были когда-то слоями осадочных пород под дном древнего внутреннего моря, поднятыми на поверхность примерно шестьдесят миллионов лет тому назад могучими горообразовательными процессами, происходившими в западном направлении от Скалистых гор. Теперь вид Флатиронов всегда напоминал Кейт бетонные плиты дорожки, вытесненные корнями деревьев.
Тропа начиналась сразу же от черного хода ЦКЗ, а за следующим хребтом виднелась более широкая Тропа Столовой горы. Под окном Кейт тут же появился олень, который принялся пощипывать травку, а сотрудники сообщили, что этим летом видели пуму, притаившуюся в ветвях деревьев не дальше сотни футов от здания.
Кейт, однако, не было никакого дела до всего этого. Она не обращала внимания на кучи бумаг, скопившиеся на ее столе, на курсор, мигавший на экране компьютера, а думала о своем сыне. Она думала о Джошуа.
Так и не заснув в ту последнюю ночь в Бухаресте, Кейт собрала свои вещи, поймала на темной и мокрой улице такси и поехала в больницу, чтобы посидеть рядом с Джошуа, пока не наступит время отъезда в аэропорт. Лифт в больнице не работал, и она побежала по лестнице, вдруг почему-то решив, что застанет кроватку в третьем изоляторе пустой.
Джошуа спал. Последняя порция крови, прописанная ему Кейт накануне, вернула ребенку совершенно здоровый вид. Она уселась на холодную батарею, подперев подбородок кулаком, и смотрела, как спит ее приемный сын, пока первые лучи рассвета не забрезжили в грязных окнах.
Лучан заехал за ними в больницу. Бумажной волокиты здесь оказалось напоследок гораздо меньше, чем опасалась Кейт. Отец О’Рурк, как и обещал, приехал с ними попрощаться. Когда они со священником пожимали друг другу руки на ступеньках у выхода, Кейт не удержалась и поцеловала его в щеку. О’Рурк улыбнулся, задержал ее лицо в своих ладонях, а потом – она даже не успела ничего подумать или возразить – благословил Джошуа, легонько прикоснувшись к его лбу большим пальцем и быстро перекрестив.
– Я буду думать о вас, – тихо сказал О’Рурк, открывая переднюю дверь «Дачии» для Кейт с ребенком. Затем взглянул на Лучана: – Езжайте поосторожнее, слышите?
Лучан только улыбнулся в ответ.
Дорога в аэропорт была почти пустой. Джошуа проснулся, но не заплакал, а лишь смотрел вверх своими большими, темными, вопрошающими глазами, лежа на руках у Кейт. Лучан, по-видимому, почувствовал тревожное состояние Кейт.
– Хочешь, расскажу один новый анекдот про Чаушеску? Нет, правда, совсем свеженький.
Кейт слабо улыбнулась. Потрепанные щетки устало стирали дождевые капли с ветрового стекла.
– А ты не боишься, что у тебя в машине есть микрофоны? – спросила она.
Лучан ухмыльнулся.
– Они работали бы не лучше, чем вся эта куча хлама, – ответил он. – Кроме того, Фронт национального спасения не имеет ничего против анекдотов про Чаушеску. А вот когда мы про НФС рассказываем, тогда они на ушах стоят.
– Ладно, – вздохнула Кейт, получше укутывая ребенка в легкое одеяло. – Давай свой бородатый анекдот.
– Ну вот. Незадолго до революции Великий Вождь просыпается как-то в прекрасном настроении и выходит на балкон, чтобы поздороваться с солнцем. «Доброе утро, солнце», – говорит он. И можешь себе представить, до чего он удивился, когда солнце ему ответило: «Доброе утро, господин президент». Чаушеску бежит в комнату и расталкивает Елену. «Проснись! – кричит он. – Теперь меня даже солнце зауважало». – «Замечательно», – говорит жена Вождя и переворачивается на другой бок. Чаушеску, испугавшись, уж не сошел ли он с ума, днем опять выходит на балкон. «Добрый день, солнце», – говорит он. А солнце опять почтительно отвечает: «Добрый день, господин президент…»
– Конец у этого анекдота есть? – перебила его Кейт. Далеко впереди уже замаячил въезд в аэропорт. Дождь усилился. Она стала опасаться, как бы не отменили рейс «Пан-Америкэн» до Варшавы.
– «Добрый день, господин президент», – ответило солнце днем, – продолжал Лучан. Он включил поворотник и, не обращая внимания на то, что лампочка не зажглась, въехал на длинную подъездную дорожку. – Чаушеску так разволновался, что захотел и Елену вытащить на балкон, но она как раз занималась макияжем. Наконец, уже ближе к закату, он все-таки убедил ее. «Смотри и слушай, – сказал он жене, которая вдобавок была еще и председателем Национального совета по науке и технике. – Солнце меня уважает». Он повернулся в сторону чудесного заката. «Добрый вечер, солнце», – сказал он. «Пошел в задницу», – ответило солнце. Чаушеску очень расстроился и потребовал объяснений. «Как же так? Утром и днем ты обращалось со мной вполне почтительно, – лопочет он, – а теперь меня обругало. Почему?»
Кейт заметила свободное место в ряду машин, выстроившихся вдоль изгиба дорожки, выходящей к зданию аэропорта, но не успела показать, как Лучан уже довольно ловко притер машину параллельно уже стоящей. При этом он не потерял нить своего рассказа.
– «Почему ты меня так оскорбило?» – не унимается наш Вождь. «Ты, дерьмо собачье, – отвечает солнце. – Сейчас-то я на Западе».
Лучан обошел вокруг машины и, пока Кейт с ребенком выходила, держал над ними зонтик. Кейт улыбкой выразила свою признательность – больше за его доброту, чем за анекдот. Они вместе пошли к зданию аэропорта. Лучан нес чемодан и держал зонтик, а Кейт несла сумку на плече и ребенка.
– У трансильванцев есть пословица про анекдоты вроде моего, – сказал Лучан: – Ridem noi ridem, dar purceaua e moarta in cosar.
– И что это означает?
Они вошли под тяжелый бетонный козырек здания аэропорта. Охранники в серой форме с автоматами равнодушно скользнули по ним взглядом.
– Это означает… Мы все смеемся, но поросенок в корзине сдох.
Лучан сложил зонтик, стряхнул с него воду и открыл плечом входную дверь. Внутри все оставалось таким же гнетущим, как и в день прилета Кейт: обширное бетонное гулкое пространство, грязное и замусоренное, охраняемое солдатами. Слева – обшарпанные длинные столы и неработающий транспортер таможни для прибывающих. Везде пусто. Впереди – контрольные пункты и занавешенные кабинки, через которые предстояло пройти Кейт и Джошуа.
Лишь после этого они смогут взойти на борт самолета «Пан-Америкэн».
Лучан поставил вещи на первый стол для досмотра и повернулся к ней. Провожающих дальше не пускали.
– Ну… ладно… – начал он и замолчал.
Кейт еще ни разу не видела, чтобы ее юному другу и переводчику не хватало слов. Она обняла его свободной рукой и поцеловала. Он моргнул и легонько, робко коснулся ее спины. Служащий за стойкой с надписью «ПАСПОРТНЫЙ КОНТРОЛЬ» что-то отрывисто произнес, и Лучан отстранился, не сводя взгляда с Кейт. Ей показалось, что в глазах юноши, странным образом напоминавших в тот момент глаза Джошуа, застыл немой вопрос.
Чиновник сказал еще что-то, уже громче. Лучан наконец перевел взгляд и огрызнулся:
– Lasama in pace![2]
На какую-то долю секунды чиновник будто остолбенел от столь злостного неповиновения, но быстро пришел в себя и щелкнул пальцами. Тут же появились три дюжих молодца в форме.
Кейт уловила что-то вроде отчаяния в глазах Лучана. Она снова обняла друга, одновременно неловким движением вытаскивая свой паспорт и, словно волшебный амулет, выставляя его перед охранником.
Волшебство помогло… во всяком случае, на время. Охранники колебались. Чиновник что-то злобно рявкнул Лучану и скрестил руки. Охранники посмотрели на него, потом – опять на Лучана и Кейт.
– Прошу прощения, – обратилась к ним Кейт. – Но мой друг очень расстроился. Мы тяжело переживаем разлуку. Лучан, скажи джентльмену, что у нас есть для него кое-что…
Лучан не сводил глаз с чиновника, но заговорил, когда Кейт ущипнула его за руку.
– Что? Ой… aveti dreptate, imi pare rau… Avem ceva pentru dumnneavocestra.
Кейт разобрала фразу, означавшую: «Я думал о вас». Эти слова служили вежливым предисловием к взятке – одним из правил повсеместно распространенной в Румынии игры «Как подступиться». Она вытащила из сумки три блока «Кента» и передала Лучану, который в свою очередь вручил их чиновнику на паспортном контроле.
Страж границы моргнул, нахмурился, но смахнул коробки с глаз долой. Отослав охранников, он бегло осмотрел багаж Кейт, одновременно задавая ей вопросы, после чего свалил вещи на видавшую виды тележку для багажа и сделал разрешающий жест. Кейт машинально шагнула вперед и вздрогнула, услышав, как захлопнулась калитка.
Она обернулась к Лучану, но вдруг поняла, что нахлынувшие чувства не дают ей сказать ни слова. Джошуа у нее на руках забеспокоился, заворочался и покраснел, что предвещало плач.
– Я… – заговорила она и замолчала, чувствуя себя последней идиоткой, но даже не пытаясь скрыть слезы. Кейт и не помнила, когда последний раз плакала на людях.
– Эй, крошка, полный порядок! – крикнул Лучан, идеально копируя акцент южнокалифорнийского серфера. – Я найду тебя и Джоша, когда приеду в Штаты на стажировку. Пока, ребята…
Он перегнулся через барьер и коснулся ее пальцев. Чиновник на паспортном контроле что-то сказал, и Лучан кивнул, не отводя взгляда от Кейт и ребенка. Потом он повернулся и пошел не оглядываясь через пустое пространство зала.
Кейт пронесла Джошуа по узкому коридору и вышла в зону вылета и прибытия. Из невидимых громкоговорителей доносились звуки народной румынской музыки в детском исполнении, но голоса были такие пронзительные, а запись сделана с такими шумами и искажениями, что радости это доставляло мало. У Кейт мелькнула шальная мысль о хоре людей, подвергшихся пыткам. Здесь было еще с дюжину пассажиров, ожидающих объявления о посадке. По их неказистой одежде Кейт определила, что это или румынские чиновники, направляющиеся в Варшаву, или поляки, возвращающиеся домой. Она не увидела ни американцев, ни немцев, ни англичан – ни одного туриста.
Беспокойно озираясь, Кейт остановилась немного в стороне от всей группы. Огромное пространство зала предназначалось для сотен людей, и сводчатый потолок уходил вверх футов на шестьдесят, если не больше. Любой скрип обуви или кашель отдавались беспощадным эхом. У северной стены виднелись несколько киосков – пункт обмена валюты по официальному курсу, Национальное бюро по туризму с запыленной эмблемой, – но возле них никого не было. Большинство в ожидании посадки курили и поглядывали украдкой на вооруженных охранников, стоявших возле лестницы на нижний этаж, у калиток и таможенных стоек. Кроме того, охранники расхаживали по двое с автоматами на изготовку по пустынному залу.
Джошуа снова заворочался, но Кейт быстренько его покачала, поворковала и дала пустышку. Она пожалела о том, что у нее самой нет пустышки для успокоения, и это дурацкое желание вдруг помогло ей понять, почему в полицейских государствах Восточной Европы так много заядлых курильщиков.
Она подошла к высокому узкому окну. На площадке перед зданием аэропорта стояли два самолета: тот, что поменьше, – явно какой-то правительственный; другой лайнер, похожий на «ДС-9», ожидает их с Джошуа, чтобы доставить в Варшаву, откуда они продолжат свой путь до Франкфурта. Между самолетами проехали несколько тяжелых бронетранспортеров, выпустив в насыщенный туманом воздух густые клубы дыма. Кейт увидела и танки, расставленные вдоль взлетной полосы, разглядела пушки под маскировочной сетью. Солдаты в серой униформе толпились возле грузовиков и вокруг костров, разведенных в каких-то бочках.
Поодаль вдоль заросшей сорняками взлетной полосы выстроились в линию реактивные самолеты авиакомпании «Таром». Эти лайнеры, отдаленно напоминавшие «Боинги-727», явно знавали лучшие времена до того, как были здесь брошены: ржавые, с латками на крыльях и фюзеляжах; у одного были спущены два колеса. Кейт вдруг разглядела расхаживающих под самолетами вооруженных охранников, пытающихся укрыться от проливного дождя, и невольно вздрогнула, сообразив, что эти самолеты почти наверняка все еще летают.
Она очень порадовалась тому, что заплатила почти вдвое больше, чтобы лететь до Варшавы и Франкфурта самолетом не румынской авиакомпании, а «Пан-Америкэн».
– Миссис Нойман?
Она резко обернулась и увидела перед собой двух агентов службы безопасности в черных кожаных пальто. Неподалеку стояли три солдата с автоматами.
– Миссис Нойман? – повторил агент, который был повыше ростом.
Кейт кивнула. Помимо ее воли на ум пришли сцены из старых фильмов про войну, где гестаповцы задерживали отъезжающих. Она внутренне содрогнулась, живо представив себе, каково это – находиться в таком обществе, когда у тебя на пальто нашита желтая звезда Давида, а в паспорте стоит штамп «Jude». Кейт ожидала, что эти типы – самые настоящие современные гестаповцы – потребуют предъявить документы.
– Ваш паспорт, – бросил высокий. Лицо его было изрыто оспинами, а зубы имели коричневый оттенок.
Она подала ему паспорт, постаравшись ничем не выдать тревогу, когда он не глядя сунул его в карман.
– Сюда, – сказал он, показав в сторону отгороженной занавесками ниши.
– Что все это… – начала было Кейт, но замолчала, когда второй агент тронул ее за локоть. Она отдернула руку и последовала за высоким по усеянному мусором полу. Остальные ожидающие, покуривая и выпуская клубы дыма, наблюдали за происходящим.
В огороженной нише их встретила женщина-агент. Она показалась Кейт бесцветным подобием Мартины Навратиловой с ужасной прической. Но все легкомысленные сравнения тут же вылетели у нее из головы, как только Кейт поняла, что это мужеподобное чудовище собирается ее обыскивать.
Рябой вынул из кармана паспорт, долго разглядывал документ, не забыв проверить даже его прошивку, потом бросил что-то по-румынски своим коллегам и повернулся к Кейт:
– Вы усыновить ребенок, да?
Кейт ощутила секундное замешательство, не будучи уверенной в том, что этот человек не шутит каким-то странным образом. Потом сказала:
– Да, я усыновила этого ребенка. Теперь он мой сын.
Оба агента перелистали паспорт и просмотрели пачку вложенных в него документов и справок.
Наконец рябой верзила поднял глаза и посмотрел на Кейт.
– Здесь нет знак родитель.
Кейт поняла, что он имел в виду подпись родителей. По новым румынским законам в случае усыновления румынского ребенка требовалась подпись по меньшей мере одного из настоящих родителей. С этим правилом Кейт была полностью согласна.
– Да, здесь нет подписи, – сказала она, медленно и отчетливо выговаривая слова, – но это лишь потому, что его настоящих родителей не удалось разыскать. Этот ребенок из детского дома. Брошенный.
Рябой прищурился.
– Чтобы ребенок усыновить, вы должны иметь знак родителей.
Кейт кивнула и улыбнулась, собрав все силы, чтобы не закричать.
– Да, я знаю, – сказала она, – но считается, что у этого ребенка нет родителей. – Она протянула руку и ткнула пальцем в бумагу. – Вот, смотрите, здесь есть документ, где говорится, что в данном случае подпись родителей не требуется. Он подписан… вот… заместителем министра внутренних дел. А здесь – министром здравоохранения… смотрите, вот здесь. – Она показала на розовый бланк. – А вот подписи администратора того детского дома, где находился Джошуа, и специального уполномоченного при Первой окружной больнице.
Агент нахмурился и почти презрительно перелистал документы. Кейт поняла, что за высокомерными манерами скрывается непроходимая глупость. «О господи, – подумала она, – как бы мне хотелось, чтобы здесь оказался Лучан. Или кто-нибудь из посольства… Или отец О’Рурк. Почему я вспомнила сейчас О’Рурка?» Она тряхнула головой и стала смотреть на троих агентов, всем своим видом выражая спокойное презрение, но без вызова.
– Alles ist in Ordnung[3], – сказала она, даже не заметив, что перешла на немецкий. Почему-то этот язык сейчас показался ей более соответствующим моменту.
Женщина-агент вытянула вперед руки и что-то сказала.
– Ребенок, – пояснил рябой. – Дайте ей ребенка.
– Нет, – ответила Кейт спокойно, но твердо, хотя спокойствия-то у нее в душе как раз и не было.
Сказать «нет» секуристам – значило дать повод прибегнуть к насилию, даже в Румынии, где больше не было Чаушеску.
Мужчины-агенты нахмурились. Женщина нетерпеливо щелкнула пальцами и снова протянула руки.
– Нет, – твердо повторила Кейт. Ей представилось, как агентша уносит Джошуа, а двое других удерживают ее. Она вдруг поняла, что ее запросто могут разлучить с ребенком и она никогда больше его не увидит.
– Нет, – снова повторила Кейт.
Внутри у нее бушевала буря, но внешне она оставалась непреклонной и спокойной. Она улыбнулась обоим мужчинам и кивнула на Джошуа.
– Видите, он спит. Я не хочу его будить. Скажите, что вам нужно, и я все сделаю, но пусть он остается у меня.
Высокий покачал головой и бросил что-то женщине. Та, скрестив руки, отрывисто ответила. Он огрызнулся, хлопнул по паспорту Кейт, пошуршал остальными бумагами и приказал:
– Снимите с ребенка одеяло и одежду.
Кейт моргнула, ощутив, как в воздухе, подобно заряженным ионам перед грозой, скапливается злоба, но промолчала. Она развернула на Джошуа одеяло и расстегнула курточку.
Ребенок проснулся и заплакал.
– Тихо, тихо, – зашептала Кейт, свободной рукой кладя одеяло и курточку на замызганную стойку. Женщина что-то сказала.
– Снять пеленки, – пояснил высокий. Кейт переводила взгляд с одного лица на другое, пытаясь отыскать хоть тень улыбки, но напрасно.
Пальцы у нее слегка дрожали, когда она расстегивала английские булавки: даже в посольстве ей не смогли помочь с одноразовыми пеленками. Наконец она подняла Джошуа, уже голеньким. Без одежды он выглядел еще более болезненным: бледная кожа, выпирающие ребра, кровоподтеки на худеньких ручках в тех местах, куда ставили капельницу и вливали кровь. Его крошечные гениталии сморщились от холода, а на руках и груди появились мурашки.
Кейт крепко прижала Джошуа к себе и посмотрела на женщину.
– Все в порядке? Убедились, что мы не вывозим государственные ценности и золотые слитки?
Женщина окинула Кейт равнодушным взглядом, прощупала курточку и одеяльце, брезгливо покосилась на пеленки и, бросив что-то рябому, вышла из кабинки.
– Холодно, – заметила Кейт. – Я должна его одеть.
Она быстро завернула ребенка. Визгливый громкоговоритель в зале сквозь шум помех объявил о посадке на ее рейс. Кейт услышала, как пассажиры зашагали вниз по лестнице к выходу.
– Ждите, – велел рябой. Он бросил паспорт и бумаги Кейт на стойку и вышел вместе со своим напарником.
Кейт смотрела из-за ширмы, покачивая Джошуа. Зал ожидания опустел. Единственные часы, что висели над дверью, показывали 7:04. Время вылета 7:10. Ни одного из тех троих, что были с ней в кабинке, видно не было.
Она прерывисто вздохнула и погладила ребенка. Он дышал часто и неровно, будто снова замерзал.