bannerbannerbanner
Дети ночи

Дэн Симмонс
Дети ночи

Полная версия

Чиновник и непрерывно курящий администратор «приюта» разразились длинными речами, которые Фортуна не потрудился перевести, после чего нас провели через зал и распахнули высокие двери.

Еще одно, большее, помещение вело в заполненное холодом пространство. Лучи скудного утреннего света освещали клетки и лица тех, кто в них находился. В этом зале, очевидно, было не меньше тысячи детей до двух лет. Некоторые плакали, и их жалкое хныканье эхом отдавалось в выложенном кафелем помещении, но большинство казались слишком слабыми и вялыми даже для того, чтобы плакать, лежа на тонких загаженных подстилках. Некоторые от голода больше походили на зародышей. Другие выглядели мертвыми.

Раду Фортуна оглянулся и сложил ручки. Он улыбался.

– Видите, куда деваться дети, да?

Глава 4

В Сибиу мы нашли спрятанных детей. В этом центральном городе Трансильвании со стосемидесятитысячным населением имелось четыре приюта, каждый из которых по сравнению с приютом в Себеше был еще больше и представлял собой еще более печальное зрелище. Доктор Эймсли потребовал, чтобы нас допустили к детям, зараженным СПИДом.

Администратор детского дома номер триста девятнадцать на улице Четаций – старинного сооружения без окон, расположенного под сенью городских стен шестнадцатого века, наотрез отказался признать само существование детей со СПИДом. Он отказался признать наше право вообще заходить в приют. Некоторое время он даже отрицал, что является администратором детского дома номер триста девятнадцать, несмотря на надпись на двери кабинета и табличку на рабочем столе.

Фортуна показал ему наши документы и разрешения-допуски, дополненные личной просьбой о содействии временного премьер-министра Романа, президента Илиеску и вице-президента Мазилу.

Администратор шмыгнул носом, затянулся короткой сигареткой, затем покачал головой и что-то произнес не допускающим возражений тоном.

– Мои приказы идти от Министерство здравоохранения, – перевел Раду Фортуна. Почти час ушел на то, чтобы дозвониться до столицы, но Фортуне в конечном итоге удалось переговорить с премьер-министром, а тот позвонил в Министерство здравоохранения, где пообещали немедленно связаться с детским домом номер триста девятнадцать. Прошло чуть больше двух часов, прежде чем позвонили из министерства; администратор буркнул что-то Фортуне, швырнул окурок на грязный кафель пола, и без того ими усеянный, бросил пару слов санитару и подал Фортуне огромное кольцо с ключами.

Отделение СПИДа находилось за четырьмя последовательно расположенными запертыми дверями. Здесь не было ни медсестер, ни врачей… вообще никого из взрослых. Не было здесь и кроваток: младенцы и маленькие дети сидели на кафельном полу или боролись за место на одном из полудюжины незастеленных, загаженных матрацев, брошенных у дальней стены. Дети были голыми, с обритыми головами. Комната без окон освещалась несколькими ничем не прикрытыми сорокаваттными лампочками, развешанными через тридцать-сорок футов. Некоторые из малышей скучились в кружках тусклого света, поднимая опухшие глаза вверх, как к солнцу, но большинство лежали в глубокой тени. Когда мы открыли стальную дверь, дети постарше стали на четвереньках разбегаться от света.

Полы раз в несколько дней явно поливались из шланга – на выщербленном кафеле виднелись разводы и потеки, – и это было так же очевидно, как и то, что никакие прочие санитарные мероприятия здесь не проводились. Донна Уэкслер, доктор Пэксли и мистер Берри развернулись и сбежали, не выдержав вони. Доктор Эймсли чертыхнулся и ударил кулаком по каменной стене. Отец О’Рурк сначала просто смотрел – его ирландская физиономия постепенно наливалась яростью, – а потом стал переходить от ребенка к ребенку, прикасаясь к головкам, шепотом разговаривая с ними на непонятном им языке, беря их на руки. Наблюдая за происходящим, я не мог отделаться от мысли, что этих детей никогда не брали на руки и, возможно, к ним даже никогда не прикасались. Раду Фортуна, вошедший в помещение вслед за нами, не улыбался.

– Товарищ Чаушеску нам говорил, что СПИД – капиталистическая болезнь, – шепнул он. – В Румынии нет официальных случаев СПИДа. Ни одного.

– О господи, господи, – бормотал доктор Эймсли, медленно двигаясь по комнате. – У многих из них прогрессирующая стадия СПИДа. А еще они страдают от недоедания и авитаминоза.

Он поднял голову. За стеклами очков на глазах блестели слезы.

– Как долго они здесь находятся?

Фортуна пожал плечами.

– Большинство, наверное, с самого рождения. Родители привозить их сюда. Дети не выходить из этот комната, поэтому так мало уметь ходить. Никто не держать их, когда они пытаться.

Доктор Эймсли разразился потоком ругательств, которые, казалось, клубятся в морозном воздухе. Фортуна кивнул.

– Но кто-нибудь зафиксировал документально эти… эту… трагедию? – спросил доктор Эймсли сдавленным голосом.

Теперь Фортуна улыбнулся.

– О да, да. Доктор Патраску из Института вирусологии имени Стефана С. Николау. Он говорить, это происходить три… может быть, четыре года назад. Первый ребенок, что он проверить, был заражен. Я думаю, шесть из следующие четырнадцать тоже болеть СПИД. Все города, все государственные детские дома, где он был… много-много больные дети.

Доктор Эймсли оторвался от разглядывания с помощью карманного фонарика-ручки глаз ребенка, находившегося в коматозном состоянии. Медленно выпрямившись, он сгреб Фортуну за отвороты пальто, и какую-то секунду я не сомневался, что Эймсли ударит нашего маленького гида.

– Но скажи, бога ради, парень, он кому-нибудь об этом говорил?

Фортуна равнодушно смотрел на доктора.

– О да, да. Доктор Патраску, он говорить министру здравоохранения. Они говорить ему прекратить немедленно. Они отменять совещание по СПИД, который доктор планировать… Потом они сжигать его записи и… как вы говорить?… как маленькие планы для собраний… программы. Они конфисковать напечатанные программы и сжигать их.

Отец О’Рурк опустил на пол двухлетнюю девочку. Ее тонкие ручонки потянулись к священнику, и она издавала при этом неясные, требовательные звуки – просьбу опять взять ее на руки. Он поднял ребенка, крепко прижав к щеке ее лысую, неровную головку.

– Будь они прокляты, – шептал священник молитвенным голосом. – Будь проклято это министерство. Будь прокляты эти сукины дети там, внизу. Будь проклят навеки Чаушеску. Чтоб им всем гореть в аду.

Доктор Эймсли глядел на малыша, состоявшего, казалось, из одних ребер и вздутого живота.

– Этот ребенок умер.

Он снова обратился к Фортуне.

– Как это могло случиться? Ведь среди основной массы населения СПИД не мог здесь получить широкое распространение. Или это дети наркоманов?

В глазах доктора я прочел и другой вопрос: откуда столько детей наркоманов в стране, где средняя семья даже на питание не имеет достаточно средств и где хранение наркотиков карается смертью?

– Пойдемте, – сказал Фортуна и повел нас с доктором из обиталища смерти. Отец О’Рурк остался: он брал на руки и гладил одного ребенка за другим.

Внизу, в «палате для здоровых», отличавшейся от приюта в Себеше только размерами – металлических кроваток-клетушек здесь было не меньше тысячи, – медсестры вяло переходили от ребенка к ребенку, совали им бутылку с жидкостью, напоминающей обезжиренное молоко, а затем, как только ребенок начинал сосать, делали ему укол. Потом сестра вытирала иглу тряпкой, которую носила за поясом, втыкала ее в большой флакон на подносе и делала укол следующему ребенку.

– Матерь Божья, – прошептал Эймсли. – У вас нет одноразовых шприцев?

Фортуна развел руками.

– Капиталистическая роскошь.

Лицо Эймсли приобрело такой багровый оттенок, что я подумал, не хватит ли его сейчас удар.

– А что вы скажете тогда насчет элементарных автоклавов?

Фортуна пожал плечами и спросил что-то у ближайшей сестры. Она коротко ответила и продолжила делать уколы.

– Она говорить, автоклав сломан. Сломался. Послан на ремонт в Министерство здравоохранения, – перевел Фортуна.

– Когда? – прорычал Эймсли.

– Он сломан четыре года, – сказал Фортуна, после того как окликнул поглощенную своим занятием женщину. Отвечая, она даже не обернулась. – Она говорить, что это было за четыре года до того, как его отправить для ремонта в прошлом году.

Доктор Эймсли приблизился к ребенку шести-семи лет, посасывавшему бутылочку, лежа в кровати. Смесь по виду напоминала мутно-белую водицу.

– А что это они колют, витамины?

– Да нет, – сказал Фортуна. – Кровь.

Доктор Эймсли замер, потом медленно повернулся.

– Кровь?

– Да-да. Кровь взрослых. Она делает маленькие дети сильными. Министерство здравоохранения одобрять… Они говорить, это очень… как это у вас?… передовая медицина.

Эймсли шагнул в сторону сестры, потом – к Фортуне, затем резко развернулся в мою сторону с таким видом, словно убил бы обоих, будь они поближе.

– Кровь взрослых, Трент! Господи Иисусе. Да ведь эта теория умерла вместе с газовыми фонарями и котелками. Бог ты мой, неужели они не понимают?…

Он снова повернулся к Фортуне.

– Фортуна, где они берут эту… взрослую кровь?

– Ее жертвовать… нет, не то слово. Не жертвовать – продавать, да. Те люди в больших городах, у которых совсем нет денег, они продавать кровь для детей. Пятнадцать лей за один раз.

Доктор Эймсли издал какой-то хриплый горловой звук, вскоре перешедший во всхлипы. Закрыв глаза рукой, он, пошатываясь, отступил назад и прислонился к тележке, заставленной бутылками с темной жидкостью.

– Платные доноры, – шепотом говорил он сам себе. – Бродяги… наркоманы… проститутки… И это вводят детям в государственных детских домах многоразовыми нестерилизованными шприцами.

Эймсли всхлипывал все громче, затем присел на грязные полотенца, все еще прикрывая глаза рукой. Из груди у него вырвались звуки, похожие на смех.

 

– Сколько… – начал было он, закашлялся и наконец спросил у Фортуны: – Сколько было инфицированных СПИДом по оценкам этого самого Патраску?

Фортуна нахмурился, напрягая память.

– Думаю, наверное, он найти восемьсот из первые две тысяча. После этого цифры больше.

Держа ладонь козырьком, Эймсли прошептал:

– Сорок процентов. А сколько здесь… вообще детей в приютах?

Наш гид пожал плечами.

– Министерство здравоохранения говорить, может быть, двести тысяч. Я думаю, больше… может, миллион. Может, больше.

Доктор Эймсли не поднимал глаз и ничего не говорил. Его горловые всхлипы становились все громче, и я понял, что это вовсе не смех, а рыдания.

Глава 5

В предвечерние сумерки мы вшестером выехали в северном направлении, в Сигишоару. Отец О’Рурк остался в приюте в Сибиу. По дороге Фортуна собирался сделать остановку в каком-то маленьком городишке.

– Мистер Трент, вам понравиться Копша-Микэ. Это для вас мы туда заехать. Продолжая смотреть на проплывающие за окном разрушенные деревни, я спросил:

– Опять приюты?

– Нет-нет. Я хочу сказать, да… в Копша-Микэ есть приют, но мы туда не идем. Это маленький город… шесть тысяч человек. Но это причина вы приехать в нашу страну, да?

Я все же повернулся посмотреть на него.

– Промышленность?

Фортуна засмеялся.

– Ах да… Копша-Микэ очень промышленный город. Как очень многие наши города. А этот так близко от Сигишоары, где родился Темный Советник товарища Чаушеску.

– Темный Советник, – повторил я. – Что за чертовщину вы несете? Хотите сказать, что советником у Чаушеску был Влад Цепеш?

Гид промолчал.

Сигишоара – это прекрасно сохранившийся средневековый город, где даже автомобиль на узких мощеных улочках выглядит чудовищем из другого мира. Холмы вокруг Сигишоары усеяны полуразрушенными башнями и укреплениями, которые по живописности не идут ни в какое сравнение с полудюжиной сохранившихся в Трансильвании замков, выдававшихся впечатлительным туристам с твердой валютой за замки Дракулы. Но старый дом на Музейной площади действительно был местом рождения Влада Дракулы, где он жил с 1431 по 1435 год. Когда я видел этот дом много лет тому назад, наверху был ресторан, а внизу – винный подвал.

Фортуна потянулся и отправился на поиски съестного. Доктор Эймсли, слышавший наш разговор, подсел ко мне.

– Вы верите этому человеку? – шепотом спросил он. – Теперь он готов рассказывать вам страшилки про Дракулу. Господи Иисусе!

Я кивнул и стал смотреть на горы и долины, в серой монотонности проплывавшие за окном. Здесь ощущалась некая первозданность, какой я не встречал нигде в мире, хоть и посетил бессчетное множество стран. Горные склоны, глубокие расселины и деревья казались бесформенными, искореженными – будто нечто, пытающееся вырваться с картин Иеронима Босха.

– Я бы предпочел иметь дело с Дракулой, – продолжал милейший доктор. – Попробуйте представить, мистер Трент… Если бы мы объявили, что Влад Прокалыватель жив и терзает в Трансильвании людей, тогда… черт возьми… сюда примчались бы десятки тысяч репортеров. Станции спутниковой связи на городской площади в Сибиу стали бы передавать сообщения по всем каналам новостей в Америке. Весь мир затаил бы дыхание от любопытства… Но то, что происходит в реальности, десятки тысяч погибших мужчин и женщин, сотни тысяч детей, брошенных в приюты, где их ждет… Черт возьми!..

Я кивнул, не глядя на него.

– Обыденность зла, – прошептал я.

– Что?

– Обыденность зла. – С мрачной улыбкой я повернулся к врачу: – Дракула стал бы сенсацией. А положение сотен тысяч жертв политического безумия, бюрократизма, глупости – это просто… неудобство.

В Копша-Микэ мы приехали незадолго до наступления темноты, и я сразу же понял, почему это «мой» город. На время получасовой стоянки Уэкслер, Эймсли и Пэксли остались в поезде; только у Карла Берри и у меня здесь были дела. Фортуна вел нас.

Деревня – для города это поселение было слишком мало – расположилась в широкой долине меж старых гор. На склонах лежал снег, но черный. Черными были и сосульки, свисавшие с крыш. Под ногами, на немощеных дорогах черно-серая слякоть. И все закрывала непрозрачная пелена черного воздуха, будто в свете умирающего дня порхали мириады микроскопических мотыльков. Навстречу шли мужчины и женщины в черных пальто и шалях. Они тащили за собой тяжелые тележки или вели за руку детей, и лица у этих людей были тоже черными. В центре деревни я обнаружил, что мы все пробираемся по слою пепла и сажи толщиной не меньше трех дюймов. Я видел действующие вулканы в Южной Америке и в других местах, где пепел и полночное небо выглядели точно так же.

– Это… как вы это говорить… завод автопокрышек, – сказал Раду Фортуна, показывая рукой в сторону черного промышленного комплекса, напоминавшего разлегшегося дракона. – Он делать черный порошок для резиновые изделия… Работает двадцать четыре часа в сутки. Небо здесь всегда такое… – Он гордым жестом обвел окутавшую все и вся черную мглу.

Карл Берри закашлялся.

– Боже милостивый, как только здесь можно жить?

– Здесь долго не жить, – ответил Фортуна. – Большинство старые люди, как вы и я, у них свинцовое отравление. У маленькие дети… как будет это слово? Всегда кашлять?

– Астма, – подсказал Берри.

– Да, у маленькие дети астма. Младенцы рождаться с сердцами… как вы говорить?… реформированные?

– Деформированными, – поправил его Берри.

Я остановился в сотне ярдов от черных заборов и черных стен завода. Вся деревня казалась черным рисунком на сером фоне. Даже свет ламп не пробивался сквозь закопченные сажей окна.

– Почему это «мой» город, Фортуна? – спросил я.

Он вытянул руку в сторону завода. Линии его ладони уже почернели от сажи, а манжет белой рубашки стал серым.

– Чаушеску уже нет. Завод больше не должен делать резиновые вещи для Восточная Германия, Польша, СССР… Вы хотеть делать вещи, которые надо вашей компании? Нет… как вы говорить?… нет структуры по защите окружающей среды… Нет правил, которые запрещать делать вещи так, как вы хотеть, и выбрасывать отходы, куда вы хотеть. Итак, вы хотеть?

Я долго стоял в черном снегу и мог бы стоять еще дольше, но поезд подал гудок, возвещающий об отправлении через две минуты.

– Возможно, – сказал я. – Всего лишь возможно.

Мы побрели по пеплу обратно.

Глава 6

Донна Уэкслер, доктор Эймсли, Карл Берри и наш заслуженный профессор доктор Леонард Пэксли уехали из Сигишоары на ожидавшем их микроавтобусе обратно в Бухарест. Я остался. Утро было хмурым; тяжелые тучи скапливались над долиной, окутывая окружающие хребты колышущейся дымкой. Серые камни городских стен с одиннадцатью каменными башнями слились, казалось, с серыми небесами, плотно накрыв средневековый город куполом мрака. Поздно позавтракав, я залил термос, прошел через площадь старого города и поднялся по древним ступеням к дому на Музейной площади. Железные двери винного подвала были заперты, узкие двери первого этажа плотно закрыты тяжелыми ставнями. Старик, сидевший на скамейке через улицу, сообщил мне, что ресторан не работает уже несколько лет, что власти сначала собирались превратить дом в музей, а потом решили, что зарубежные гости не будут платить валютой за просмотр ветхого дома, хотя бы и того, в котором пять веков назад жил Влад Дракула. Туристы предпочитали большие старинные замки на сотню миль ближе к Бухаресту – замки, построенные столетия спустя после отречения Влада Цепеша.

Я опять перешел улицу, дождался, пока старик покормит голубей и уйдет, и отодвинул массивный брус, запиравший ставни. Оконца в дверях были такими же черными, как душа Копша-Микэ. Я поскребся в стекло, которому минуло несколько веков.

Фортуна открыл дверь и провел меня внутрь. Большинство столов и стульев были навалены на неровную стойку, от них к закопченным потолочным балкам тянулась паутина. Фортуна быстро стащил вниз один стол, установил его на каменном полу в центре помещения, потом смахнул пыль с двух стульев, и мы сели.

– Вам понравилась поездка? – спросил он по-румынски.

– Да, – ответил я на том же языке, – но мне показалось, что вы несколько перегнули палку.

Фортуна пожал плечами. Зайдя за стойку, он протер две оловянные кружки и поставил их на стол. Я кашлянул.

– Признали бы вы во мне члена Семьи – там, в аэропорту, – если б не знали? – спросил я. Мой недавний гид позволил себе ухмыльнуться.

– Конечно.

Я нахмурился.

– Но каким образом? У меня нет акцента, я много лет прожил в Америке.

– Ваши манеры, – сказал Фортуна. Румынское слово будто ненароком слетело с его языка. – Они слишком хороши для американца.

Я вздохнул. Фортуна полез под стол и извлек оттуда бурдюк с вином, но я сделал отрицательный жест и, вытащив термос из кармана пальто, наполнил обе кружки. Раду Фортуна кивнул; выглядел он так же серьезно, как и все три последних дня. Мы сдвинули кружки.

– Skoal, – сказал я.

Питье оказалось очень неплохим; свежим, еще сохраняющим температуру тела. До свертывания, когда появляется привкус горечи, было еще далеко.

Фортуна осушил кружку, вытер усы и одобрительно кивнул.

– Ваша компания купит завод в Копша-Микэ? – спросил он.

– Да. Или наш консорциум привлечет к этому европейские инвестиции.

– Вкладчики Семьи будут счастливы, – улыбнулся Фортуна. – Пройдет лет двадцать пять, прежде чем эта страна сможет позволить себе роскошь беспокоиться об окружающей среде… и о здоровье людей.

– Десять лет, – возразил я. – Забота об экологии заразна.

Фортуна сделал жест руками и плечами – особый трансильванский жест, которого я не видел уже много лет.

– Кстати о заразе, – сказал я. – То, как обстоят дела с приютами, иначе как кошмаром не назовешь.

Маленький человечек кивнул. Тусклый свет от двери за моей спиной освещал его лицо.

– Мы не располагаем такой роскошью, как ваша американская плазма или частные донорские банки крови. Государству пришлось позаботиться о запасах.

– Но СПИД… – начал было я.

– Будет локализован. Благодаря гуманным порывам вашего доктора Эймсли и отца О’Рурка. В течение нескольких следующих месяцев американское телевидение будет передавать спецвыпуск в «60 минутах», в «20/20» и во всяких прочих программах, которые появились у вас со времени моей последней поездки. Американцы сентиментальны. Общественность поднимет вой. Потечет помощь от разных организаций и тех богатеев, которым больше нечем заняться. Семьи начнут усыновлять больных детей, платить бешеные деньги за их доставку в Штаты, а местные станции будут брать интервью у матерей, рыдающих от счастья.

Я кивнул. Фортуна продолжал:

– Ваши американские медики, плюс британские, и западногерманские наводнят Карпаты, Бучеджи, Фэгэраш… А мы «обнаружим» еще много приютов и больниц, еще такие же изоляторы. За два года это будет локализовано.

– Но они могут забрать значительное количество ваших… емкостей… с собой, – мягко сказал я. Фортуна улыбнулся и снова пожал плечами.

– Есть еще. Всегда найдется еще. Даже в вашей стране, где подростки убегают из дома, а фотографии пропавших детей помещают на молочных упаковках. Разве не так?

Допив из кружки, я поднялся и шагнул к свету.

– Те времена прошли. Выживание равняется умеренности. Все члены Семьи должны это однажды усвоить. – Я повернулся к Фортуне, и мой голос зазвучал более гневно, чем я ожидал: – Иначе что? Опять инфекция? Рост Семьи, более быстрый, чем рост раковых клеток, более страшный, чем СПИД? Ограничиваясь, мы сохраняем равновесие. Если же продолжать… размножаться, останутся одни охотники без добычи – обреченные на голод, как когда-то кролики на острове Пасхи.

Фортуна поднял руки ладонями вперед.

– Не стоит спорить. Нам это известно. Поэтому Чаушеску пришлось уйти. Поэтому-то мы его и сбросили. Ведь вы ему и отсоветовали идти в тоннель, где бы он добрался до кнопок, с помощью которых мог уничтожить весь Бухарест.

Какое-то мгновение я только смотрел на маленького человечка, а когда я заговорил, голос мой звучал очень устало:

– И все же будете ли вы мне подчиняться? После стольких лет?

Глаза Фортуны ярко блестели.

– О да.

– А вы знаете, почему я вернулся?

Фортуна встал и двинулся в сторону темного коридора, откуда начиналась еще более темная лестница. Он показал наверх и повел меня в темноту, в последний раз исполняя при мне роль гида.

Помещение служило кладовой над рестораном для туристов. Пять веков назад здесь была спальня. Моя спальня.

Другие члены Семьи, которых я не видел уже несколько десятилетий, если не столетий, ждали здесь. Облачением им служили темные одежды, которые использовались лишь для наиболее торжественных церемоний Семьи.

 

Моя кровать тоже ждала меня. Над ней висел мой портрет, написанный во время заточения в Вышеграде в 1465 году. Я задержался на мгновение, чтобы взглянуть на изображение: на меня смотрел венгерский аристократ: соболий воротник отделан золотой парчой, накидка застегнута на золотые пуговицы, шелковая шапочка обшита по моде того времени девятью рядами жемчуга и крепится застежкой в форме звезды с большим топазом в центре… Лицо очень знакомое и одновременно поразительно чужое: длинный орлиный нос, зеленые глаза – настолько большие, что кажутся гротескными, широкие брови и еще более широкие усы, слишком большая нижняя губа над выступающим подбородком… Все вместе создавало высокомерный и вызывающий беспокойство образ.

Фортуна меня узнал. Несмотря на годы, на разрушающее действие возраста и произведенные пластическими операциями изменения – несмотря ни на что.

– Отец, – прошептал стоявший у окна старик.

Я всматривался в его лицо, часто моргая от усталости. Мне трудно было точно вспомнить его имя…

Возможно, один из кузенов моих добринских братьев. Последний раз я видел его во время Церемонии более полутора столетий тому назад, когда уезжал в Америку.

Он вышел вперед и робко прикоснулся к моей руке. Я кивнул, достал из кармана перстень и надел его на палец.

Все в комнате преклонили колени. Я слышал хруст и щелканье древних суставов. Добринский кузен встал и поднял к свету тяжелый медальон. Мне был знаком этот медальон. Он представлял собой символ ордена Дракона, тайного общества, появившегося в 1387 году и реорганизованного в 1408-м. Золотой медальон на золотой цепи имел форму дракона, свернувшегося в кольцо, с открытой пастью, растопыренными лапами, поднятыми крыльями; хвост закручивается к голове, а вся фигура переплетается с двойным крестом. На кресте – два девиза ордена: «О quam misericors est Deus» («О, как милосерден Господь») и «Justus et Pius» («Справедливый и благочестивый»).

Мой отец был посвящен в орден Дракона 8 февраля 1431 года… В тот год, когда я появился на свет. Будучи драконистом, последователем «draco», то есть «дракона» по-латыни, он носил этот знак на щите, а также чеканил его на своих монетах. Поэтому мой отец и получил имя Влад Дракула; «dracul» на моем родном языке означает «дракон» и «дьявол» одновременно. «Dracula» – «сын дракона».

Добринский брат повесил медальон мне на шею. Я ощутил тяжесть золота, тянущего меня вниз. Около дюжины находившихся в комнате мужчин пропели короткий гимн и стали подходить ко мне по одному, чтобы поцеловать перстень, после чего возвращались на свои места.

– Я устал, – сказал я. Голос мой напоминал шорох древнего пергамента.

Тогда они сгрудились вокруг, освободили меня от медальона и дорогого костюма, а затем бережно облачили в льняную ночную рубашку. Добринец отбросил с кровати льняное покрывало. Исполненный благодарности, я лег в постель и откинулся на высокие подушки.

Раду Фортуна придвинулся поближе.

– Ты приехал домой, чтобы умереть, Отец. – В его словах не прозвучало вопроса. У меня не было ни нужды, ни сил, чтобы кивнуть.

Старик, который мог быть одним из прочих добринских братьев, подошел к кровати, опустился на колено, еще раз поцеловал мой перстень и произнес:

– В таком случае, Отец, не пора ли подумать о рождении нового Князя и его Посвящении?

Я посмотрел на этого человека, представив себе, как бы Влад Цепеш с висевшего над моей головой портрета посадил бы его на кол или выпустил из него потроха за столь неделикатный вопрос.

Но я в ответ лишь кивнул.

– Это будет сделано, – сказал Раду Фортуна. – Женщина и повитуха для него уже подобраны.

Я прикрыл глаза, подавив улыбку. Сперма собрана много десятилетий назад и объявлена жизнеспособной. Мне оставалось лишь уповать на то, что им удалось ее сохранить в этой полумертвой злополучной стране, где даже надежда имела мизерные шансы на выживание. Я не испытывал ни малейшего желания знать грубые подробности подбора и осеменения.

– Мы начнем подготовку к Посвящению, – сказал старик, которого я знавал когда-то как молодого князя Михню.

Настойчивости в его голосе не было, и я понял почему. Мое умирание будет медленным процессом. Болезнь, с которой я живу так давно, легко меня не отпустит. Даже теперь, когда болезнь поистаскалась и одряхлела от времени, она руководит моей жизнью и сопротивляется ласковому призыву смерти.

С этого дня перестаю пить кровь. Я принял решение, и оно останется неизменным. Вновь переступив порог этого дома, взойдя на древнее ложе, по своей воле я отсюда не уйду.

Но даже при соблюдении поста неутомимая способность моего тела исцелять себя, продлевать собственное существование будет сопротивляться моему желанию умереть. Еще год или два, а то и больше я буду находиться на смертном одре, прежде чем мой дух и притаившееся на уровне клеток стремление продолжать уступит неизбежной необходимости закончить.

Я решил, что буду жить до тех пор, пока не появится на свет новый Князь и не совершится обряд Посвящения, – сколько бы месяцев или лет ни прошло до этого момента.

Однако к тому времени я не буду уже престарелым, но вполне живым Вернором Диконом Трентом: я стану лишь мумифицированной карикатурой на человека со странным лицом, изображенного на портрете над моей кроватью.

Не открывая глаз, я поглубже вдавливаюсь в подушки и кладу желтоватые пальцы поверх покрывала. Старейшие члены Семьи один за другим подходят, чтобы в последний раз поцеловать мой перстень, а затем начинают перешептываться и переговариваться вполголоса в соседнем зале, как крестьяне на похоронах.

Внизу, на древних ступенях дома, в котором родился, я слышу легкое поскрипывание и пошаркивание, когда остальные члены Семьи длинной чередой поднимаются наверх в благоговейном молчании, чтобы посмотреть на меня – как на какую-нибудь мумию из музея, как на опустошенное, пожелтевшее в своей гробнице восковое тело Ленина, – и поцеловать перстень и медальон ордена Дракона.

Я позволяю себе уплыть в сны.

Чувствую, как они роятся вокруг меня, эти сны о минувших временах, иногда – о лучших временах, а чаще всего – о временах страшных. Я ощущаю их тяжесть, тяжесть этих снов крови и железа и отдаюсь им, впав в тревожное забытье, в то время как в памяти моей чередой проходят последние дни, шаркая, будто любопытные и скорбные члены моей Семьи – Семьи Детей Ночи.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru