bannerbannerbanner
Тринадцатая категория рассудка

Сигизмунд Кржижановский
Тринадцатая категория рассудка

Полная версия

VI

Мистер Фрэнсис Дедл был против ожелчения жизни, и он не был одинок. Чтобы не ходить далеко: священник его прихода и свояченица, девушка лет сорока, с руками, привычными к кухонной стряпне и молитвеннику, вполне разделяли его взгляд. С нескольких амвонов уже прозвучали проповеди о желтом наваждении, охватывающем мир. Ожидалась почему-то запоздавшая энциклика папы.

Оппозиция постепенно собирала силы, и хотя сторонники перевода всей промышленности и культуры на желтый уголь презрительно говаривали, что среди антижелчистов лишь одни сутаны и юбки, – но на самом деле они недооценивали численности противника. Орган протестантов «Сердце против печени» расходился довольно бойко.

М-р Дедл с первых дней существования сердцистской организации стал одним из ее деятельнейших членов. Правда, работу приходилось вести со связанными руками. Пропаганда сердцизма рассматривалась правительством как срыв желтого строительства. Благотворительные общества были закрыты. Проповедям приходилось звучать перед пустотой. В результате – организация, притиснутая к стене (впрочем, и стены были под пунктирами абсорбирующих устьиц)…

В одно из утр м-р Дедл проснулся в чрезвычайно мрачном настроении. Из дверной щели вместе с номером «Сердце против печени» торчал угол конверта. Дедл вскрыл: предписание от ЦК сердцистов:

«Сэр, с получением сего предлагается Вам в двухчасовой срок полюбить человечество. Пример – начало спасения».

М-р Дедл повертел бумажный листок в руках и почувствовал, что день испорчен. Стрелка часов показывала девять. Поймав взглядом римское одиннадцать, м-р Дедл пробормотал: «Ну, у нас еще есть время», – и, зажмурив глаза, постарался представить себе смутное многоголовье, называемое человечеством. Затем, приподнявшись на локте, он развернул газетный лист, скользя по заголовкам: «Ого! – Ну-ну… – Вот как! – Черт»… И строки – сначала в скомкивающий затиск пальцев, потом швырком на пол: «Спокойствие, спокойствие, старина, ведь сегодня к одиннадцати тебе предстоит…» Дедл мечтательно улыбнулся и стал одеваться. Проходя мимо скомканного газетного листа, он нагнулся, поднял и тщательно разгладил сморщившиеся строки.

Без четверти десять м-р Дедл приступил к брэкфесту. Сперва два-три ломтика ветчины, потом стук ложечки по острой макушке яйца. Желток, вспучившись злым глазом из-под скорлупы, напоминал, что… м-р Дедл сразу вдруг потерял аппетит и отодвинул тарелку. Стрелка часов подползала к десяти. «Однако надо, гм, что-нибудь предпринимать, нельзя так вот – никак». Но в это время – металлической дрожью сквозь воздух телефон. «Не буду подходить, ну их к дьяволу!» Телефон, выждав паузу, зазвонил длиннее и настойчивее. Дедл с досадливым чувством притронулся ухом к мембране:

– Алло. Да, я. Звоните после одиннадцати. Я занят: дело всечеловеческого масштаба. Срочно? Мне тоже. Что? Да говорят же вам, занят, а вы лезете, как…

Трубка гневно одернула крючок. Мистер Дедл, стиснув кисти рук за спиной, прошелся от стены к стене. И случайно взгляд его наткнулся на тоненькую стеклянную трубку, расцифрованной выгибью выставившуюся из абсорбатора, рассыпавшего по его стене, как и по стенам всех комнат всего мира, свои еле видимые поры. Ртуть в стекле индикатора, цепляясь за цифры, медленно приподымалась. «Неужели я?.. Нет, нет, к делу». Дедл шагнул к окну и стал вглядываться в жизнь улицы: панель была, как всегда, черна от людей; они ссыпались в толпы, лезли из всех дверей и ворот.

– Милое человечество, дорогое человечество, – бормотал Дедл, чувствуя, что пальцы его почему-то сами сжимаются в кулаки, а по спине – с позвонка на позвонок – колючая дрожь.

В стеклах дребезжали и бились хриплые вскрики сирен авто, мякиш толпы, точно выдавливаясь из всех щелей, продолжал уминаться меж стен улицы.

– Любимые мои, братья-люди, о, как я вас… – И зубы Дедла скрипнули. – Господи, что же это? Без двадцати одиннадцать, а я…

Дедл задернул улицу шторой и, стараясь разминуться глазами с индикатором, сел в кресло.

«…Попробуем in abstractio [34]. Поднатужься, старина, и полюби этих мерзавцев. Ну хоть на четверть часика, хоть чуть-чуть. Вот назло им всем возьми и полюби их. Черт, уже без пяти. О Господи, помоги мне, сделай чудо, чтобы ближний полюбил ближнего своего. Ну, человечество, приготовься, я начинаю: возлюбленные мои…»

Легкий стеклистый звон заставил Дедла вздрогнуть и повернуть свое облипшее потом лицо к абсорбатору: индицирующая трубка, не выдержав напряжения, рассыпалась стеклянной пылью, роняя на пол раззерненную ртуть.

VII

Если вначале техника добывания и аккумулирования желтого угля натыкалась на ряд неудач, то, постепенно совершенствуясь, она делала невозможными случайности вроде той, которая только что была описана. Самые слова «неудача», «неудачник» потеряли свой прежний смысл: именно неудачники, озлобленные жизнью желчевики оказались наиболее удачно приспособленными к новой культуре. Их злоба на жизнь стала рентабельной, начала давать им средства к жизни. Все человечество подверглось переквалификации. Индивидуальные счетчики, прикрепленные к телу каждого человека, указывали меру оплаты, соответственную количеству злобы, излученной данным человеком. Лозунг «Кто не злится, пусть постится» пластался своими буквами над всеми перекрестками. Добродушные и мягкосердые были выброшены на улицу и или вымирали, или ожесточались. В последнем случае цифры индивидуального счетчика приходили в движение, спасая от голодной смерти.

Еще до реализации идеи Лекра была учреждена особая подкомиссия при КОНОЭ для проработки вопроса об эксплуатации классовой вражды. Подкомиссия работала втайне: члены КОНОЭ прекрасно понимали, что именно эта разновидность вражды требует особо осторожного с собой обращения. Естественно, что переход на желтый уголь вызвал волнение среди рабочих, обслуживавших старую промышленность. Капиталисты, сплотившиеся около КОНОЭ, решительно отбросили старую политику соглашений, уступок, вообще мер, умеряющих гнев рабочих коллективов, направленный против эксплуатирующего их класса. Ведь наступало время, когда самую ненависть к эксплуатации можно было… подвергнуть промышленной эксплуатации, вобрать в абсорбаторы и бросить ее к станкам и машинам. Фабрики отныне могли довольствоваться одною ненавистью рабочих, сами рабочие были им не нужны. Заводы и фабрики производили массовые увольнения, оставляя лишь самый немногочисленный подбор людей для обслуживания злобоприемников. Волна протестов, забастовок, прокатившаяся по всей земле, только повысила уровень желчевой энергии в аккумуляторах и дала хороший дивиденд. Оказывалось, что наиболее чистую злобу, почти не требующую отфильтровывания, дают безработные. На первой же конференции по вопросам злобосбора маститый немецкий экономист заявил о наступлении новой светлой эры, когда работу можно совершать при помощи забастовок. Сдержанный злорадный переплеск ладоней окружил эти слова. Индуцирующие стрелки асборбаторов конференц-зала слегка вздрагивали.

VIII

Действительно, наступало некое подобие золотого века. Притом за золотом незачем было врубаться в земные дебри, незачем был промывать его в водных стоках – оно само желтыми желчинками высачивалось из печени и промывалось в круговращении крови, оно было тут, близко, под прослоями кожи. Печень для каждого превращалась в туго набитый и чудесно неиссякающий кошелек, который носят не в кармане, а в глубине тела, куда не пробраться руке вора. Это было удобно и портативно. Небольшая размолвка с женой оплачивала обед из трех блюд. Затаенная зависть горбатого урода к стройному сопернику давала возможность уроду, так сказать, переложив золото из внутреннего кармана во внешний, утешиться с дорогостоящей кокоткой. Вообще, что ни день, жизнь становилась дешевле и налаженнее. Энергия аккумуляторов строила новые дома, растягивала жилищные квадратуры, превращала хижины в дворцы, разыгрывала бытие не в серых сукнах, а в сложных и красочных конструкциях; стремительный поток желчи, трансформируясь из энергий в энергии, смывал копоть с неба и грязь с земли. Если прежде люди теснились, тычась друг в друга, по темным короткометражным закоулкам, то теперь они жили в просторных высоких комнатах, подставляющих широко врезанные окна под удары солнца. Если прежде, скажем, дешевые ботинки, точно тоже обозленные своей дешевостью, больно кусали гвоздями пятку, то теперь аккуратно сработанные подошвы бархатом стлались под шаги. Если прежде беднота предместий зябла у нетопленых печей, тая под выкостеванными голодом скулами веками накопленную мутную безвыходную злобу, то теперь перемещенная в аккумуляторы раззлобленная злоба нежно грела змеиными извивами калориферов, создавая уют и комфорт. Теперь все были сыты. Вместо желтых ощёчий румяные налитые щеки. Талии набирали сантиметры, животы и жесты круглились, и самая печень стала подергиваться мягким жировым налетом. С этого-то и начался конец.

Казалось, внешне все было благополучно: машины на полном ходу, людской поток бьется о щели дверей, аккумуляторы желтого угля гонят энергию по проводам и сквозь эфир. Но то здесь, то там – сначала дробными мелочами – стало возникать нечто, не предвидимое схемами Лекра. Так, например, в один из ясных предосенних дней в полицейамт города Берлина под охраною шуцманов были приведены трое улыбающихся. Это было возмутительно. Заведующий амтом, втиснув в желтый кант воротника пунцовое лицо, топал и кричал на правонарушителей:

– Сегодня вам придет в голову улыбнуться в общественном месте, а завтра вы выйдете на улицу голыми!

Три улыбки были подведены под статью о хулиганстве, и виновные расплатились штрафом.

 

Другой случай был много серьезнее: некий молодой человек, находясь в трамвае, позволил себе уступить место дряхлой старухе, полусплющенной меж протиска локтей и плеч. Когда наглецу был указан § 4 Правил для пассажиров «Всякому уступившему место предлагается пересесть в тюрьму на срок от – до», преступник продолжал упорствовать. Сама старуха, по сообщению газет, была до глубины души возмущена поведением нахала.

Какая-то не сразу понятая болезнь мелкой сыпью инцидентов стала пятнить гигантское тело социоса. Весьма симптоматичным оказался громкий судебный процесс об одном школьном учителе, сказавшем во время урока совершенно открыто:

– Дети должны любить своих родителей.

Школьники, разумеется, не поняли архаического слова «любить», за разъяснениями обратились к взрослым; из взрослых тоже не все смогли припомнить, что это за «любить». Но старики растолковали одиозный смысл фразы, и развратитель юношества предстал перед судебным жюри. Но что оказалось совершенно уже сенсационным, судьи оправдали негодяя. В правительстве заволновались. Желтая пресса (пресса в эту эпоху вся была желтой) подняла кампанию с требованием кассировать приговор. Портреты вновь назначенных судей были помещены во всех экстренных изданиях: но лица их, пластанные в газетные листы, были как-то странно беззлобны, одутлы и бездумны. В результате развратитель остался на свободе.

Надо было принимать немедленные меры. Тем более что уже не желтая общественность, а желтая промышленность начала давать перебои. Зубья механических пил на одной из фабрик, будто устав прожевывать древесные волокна, внезапно стали. Колеса вагонов кружили чуть медленнее. Свет за стеклом ламп стал чуть жухлее. Правда, аккумуляторы, наполненные веками гнева, могли питать им приводные ремни и зубчатки в течение четырех-пяти лет, но питание их новой живой силой слабело от дня к дню.

Правительства всех стран напрягали силы, чтобы предотвратить медленно надвигающийся крах. Надо было искусственно поднять злобоизлучение до прежней высоты. Решено было от времени до времени прекращать подачу света и тепла. Но люди с опустошенными печенями терпеливо, не жалуясь и даже не брюзжа, сидели теперь по своим огромным темным комнатам, не пытаясь даже придвинуться к стынущим печам. Тщетно было бы зажигать свет, чтобы увидеть выражение их лиц: на лицах их не было никакого выражения, они были пусты, румяны и психически мертвы.

Бросились было за помощью к врачам. Пробовали применять возбуждающие активность печени пилюли, воды, электрическую иннервацию. Все было тщетно. Печень, высказавшись до конца, завернулась в жировой кокон и крепко спала. Как ни стегали ее патентованными средствами, ростом доз и героическими мерами всякого рода терапий, положительного эффекта, имеющего промышленную ценность, не получалось.

Время уходило. Для всех становилось ясным: отлив моря желчи уже никогда не сменится приливом. Надо искать новых источников энергии, нужен новый Лекр, который открыл бы нечто, перестраивающее жизнь сверху донизу. КОНОЭ, в последние годы ликвидированное, возобновило свою деятельность. На помощь призывались изобретатели всего мира. Но в ответ почти ни единого хоть сколько-нибудь значимого проекта. Изобретатели были, но изобретательность исчезла вместе со злобой. Теперь нигде, даже ценою семи-, восьми– и девятизначной суммы, нельзя было сыскать тех прежних озлобленных умов, гневных вдохновений, изостренных, как жала, перьев, омоченных в желчь. Пресные же чернила, без подмесей крови и желчи, не ферментированные ничем, умели делать лишь расплывчатые, глупые, как кляксы, каракули мысли. Культура гибла – бесславно и бессловно. И в эти предсмертные ее годы среди ширящейся энтропии беззлобья не могло даже возникнуть сатирика, который достойно бы осмеял рождение и гибель эпохи желтого угля.

Квадратурин

I

Снаружи в дверь тихо стукнуло: раз. Пауза. И опять – чуть громче и костистее: два.

Сутулин, не подымаясь с кровати, протянул – привычным движением – ногу навстречу стуку и, вдев носок в дверную ручку, дернул. Дверь наотмашь открылась. На пороге, головой о притолоку, стоял длинный, серый, под цвет сумеркам, всочившимся в окно, человек.

Сутулин не успел опустить ног с кровати, как посетитель вшагнул внутрь, тихо втиснул дверь в раму и, ткнувшись портфелем, торчавшим из-под обезьянедлинной руки, сначала об одну стенку, потом о другую, сказал:

– Вот именно: спичечная коробка.

– Что?

– Говорю, комната ваша: спичечная коробка. Сколько здесь?

– Восемь с десятыми.

– Вот-вот. Разрешите?

И Сутулин не успел рта раскрыть, как посетитель, присев на край кровати, спешно отстегнул свой туго набитый портфель. И продолжал, понизив голос почти до шепота:

– Имею дело. Видите ли: я, то есть мы производим, как бы сказать, – ну, опыты, что ли. Пока негласно. Не скрою: в деле заинтересована видная иностранная фирма. Вы хотите выключатель? Нет, не стоит: я только на минуту. Так вот: открыто – пока это тайна – средство для ращения комнат. Вот, не угодно ли.

И рука незнакомца, выдернувшись из портфеля, протягивала Сутулину узкий темный тюбик, напоминающий обыкновенные тюбики с красками, с плотно навинченной пломбированной головкой. Сутулин растерянно повертел скользкий тюбик в пальцах и, хотя в комнате было почти темно, различил на его этикетке четко оттиснувшееся слово: Квадратурин. Когда он поднял глаза, они наткнулись на неподвижный немигающий взгляд собеседника.

– Итак, берете? Цена? Помилуйте, gratis [35]. Только для рекламы. Разве вот, – и гость стал быстро перелистывать вынутую из того же портфеля конторского типа книжечку, – простая подпись в книге благодарностей (краткое изъявление, так сказать). Карандаш? Вот и карандаш. Где? Тут: графа III. В порядке.

И, захлопнув подпись, гость распрямился, круто повернул спину, шагнул к двери, – а через минуту Сутулин, щелкнув выключателем, рассматривал с недоуменно поднятыми бровями четко выпяченные буквы: Квадратурин.

После более внимательного обследования оказалось, что цинковый пакетик этот плотно обтянут снаружи, как это часто делается изготовителями патентованных средств, тонкой прозрачной бумагой, концы которой искусно вклеены друг в друга. Сутулин, сняв бумажный чехол Квадратурина, развернул свороченный трубочкой текст, проступавший сквозь прозрачный глянец бумаги, и начал читать:

«СПОСОБ УПОТРЕБЛЕНИЯ

Разведя квадратуриновую эссенцию в пропорции чайная ложка на стакан воды, смочив получившимся раствором кусок ваты или просто чистую тряпочку, смазывают ею внутренние стены комнаты, предназначенные к разращиванию. Состав не оставляет никаких пятен, не портит обои и даже способствует – попутно – выведению клопов».

До сих пор Сутулин только недоумевал. Сейчас недоумение стало обрастать каким-то другим, тревожным и острым чувством. Он встал и попробовал зашагать из угла в угол, но углы жилклетки были слишком близко друг к другу: прогулка сводилась почти к одним поворотам, с носков на каблуки и обратно. И Сутулин, круто оборвав, сел и закрыл глаза, отдался мыслям, которые начинались: а что?.. а если?.. а вдруг?.. Слева в расстоянии аршина от уха кто-то вбивал в стену железный костыль, молоток, то и дело срываясь, бухал, казалось, метя Сутулину по голове. Стиснув виски руками, он раскрыл глаза: черный тюбик лежал посреди узкого столика, умудрившегося как-то втиснуться меж кроватью, подоконником, стеной. Сутулин сорвал пломбу, и головка тюбика, винтообразно кружась, отскочила. Из открывшейся круглой щелочки потянуло горьковато-пряным запахом. Запах приятно растягивал ноздри.

– Ну-ну. Попробуем. Хотя.

И, сняв пиджак, обладатель Квадратурина приступил к эксперименту. Табурет был пододвинут к дверям, кровать выставлена на середину комнаты. На кровать взгроможден стол. Толкая вдоль половиц блюдце, в котором стеклилась прозрачная, с чуть желтоватым отливом жидкость, Сутулин полз вслед за блюдцем, систематически макал носовой платок, накрученный на карандаш, в Квадратурин и мазал им вдоль досок и обойного узора. Комнатка действительно, как сказал тот, сегодняшний, в спичечную коробку. Но Сутулин работал медленно и аккуратно, стараясь не оставлять непромазанным ни одного уголка. Это было довольно трудно, так как жидкость действительно мгновенно испарялась или впитывалась (он ничего не разбирал), не оставляя даже самого легкого налета, и только запах ее, все более острый и пряный, кружил голову, спутывал пальцы и заставлял чуть дрожать прижатые к полу колени. Когда с половицами и низом стен было покончено, Сутулин, поднявшись на странно ослабевающих и тяжелых ногах, продолжал работать стоя. Изредка приходилось подбавлять эссенции. Тюбик понемногу пустел. За окном была уже ночь. На кухне, справа, загремел болт. Квартира готовилась ко сну. Стараясь не шуметь, экспериментатор с остатками эссенции в руках взобрался на кровать, с кровати на шатающийся стол: оставалось выквадратуринить потолок. Но тут застучали кулаком в стену:

– Чего вы там. Люди спят, а он…

Обернувшись на звук, Сутулин сделал неловкое движение: склизский тюбик выпрыгнул из рук и упал вниз. Сутулин, осторожно балансируя, спустился с обсохшей кистью на пол, но было уже поздно. Тюбик был пуст, и вокруг него одуряюще благоухало быстро иссыхающее пятно. Хватаясь от усталости за стену (слева снова недовольно заворошились), он, напрягая последние усилия, расставил вещи по их местам и, не раздеваясь, бухнулся в кровать. Черный сон тотчас же упал на него сверху: и тюбик, и человек стали пусты.

II

Два голоса начали шепотом. Затем по ступеням звучности – с piano на mf, с mf на f: ff – прорвало сон Сутулину.

– Безобразие. Мне чтоб этих жильцов из-под юбки… Крик разводить?!

– Не на помойку…

– Знать не знаю. Сказано вам: ни собак, ни котов, ни котов, ни детей… – и после этого последовало такое fff, что с Сутулина окончательно сшибло сон и он, все еще не раскрывая сшитых усталостью век, потянулся – привычным движением – к краю стола, на котором стояли часы. Тут-то и началось: рука долго тянулась, щупая воздух: ни часов, ни стола не было. Сутулин тотчас же раскрыл глаза. Через миг он сидел на кровати, растерянно оглядывая комнату. Стол, обычно стоявший тут, у изголовья, отодвинулся на середину какой-то полузнакомой, просторной, но нескладной комнаты.

Все вещи были те же: и коврик, затертый и куцый, выползший вслед за столом куда-то вперед, и фотографии, и табурет, и желтые узоры на обоях, – но все это было расставлено непривычно широко внутри растянувшегося комнатного куба.

«Квадратурин, – подумал Сутулин, – вот это сила».

И тотчас же стал приспособлять мебель к новому пространству. Но ничего не получалось: коротенький коврик, пододвинутый назад, к ножкам кровати, обнажал истертые голые половицы; стол и табурет, притиснувшиеся по привычке к изголовью, освобождали пустой пропаутиненный угол с выставившейся наружу всякого рода рванью, прежде искусно маскированной тесными углами и тенью стола. Когда Сутулин с торжествующей, но чуть испуганной улыбкой обходил, тщательно всматриваясь во всякую мелочь, свою новую, чуть не в квадрат возведенную квадратуру, – он с неудовольствием заметил, что комната разрослась не совсем равномерно: наружный угол, затупившись, гнал стенку куда-то вкось; у внутренних углов Квадратурин работал, очевидно, слабее; как ни тщательно проделал Сутулин смазку, опыт давал несколько неравные результаты.

Квартира понемногу просыпалась. Мимо дверей шмыгали люди. Хлопала дверь умывальной. Сутулин подошел к порогу и повернул ключ направо. Затем, сунув руки за спину, попробовал зашагать из угла в угол: вышло. Сутулин радостно засмеялся. Ну вот, наконец. Но тотчас же подумал: шаги могут услышать – там за стенами – справа, слева, сзади. Постояв с минуту без движенья, он быстро нагнулся, – в виске вдруг заныла вчерашняя острая тонкая боль, – и, сняв штиблеты, отдался удовольствию прогулки, беззвучно шагая в одних носках.

– Можно?

Голос хозяйки. Он было подошел к двери и взялся за ключ, но тотчас же вспомнил: нельзя.

– Одеваюсь. Погодите. Сейчас выйду.

«Все хорошо, но осложняет. Скажем, буду запирать и ключ с собой. Ну а замочная скважина? А после вот окно: надо занавесить. Сегодня же». Боль в виске утоньшилась и стала тягучей. Сутулин поспешно собирал бумаги. Пора на службу. Оделся. Вдвинул боль в картуз. Послушал у двери: будто и никого. Быстро открыл. Быстро вышел. Быстро защелкнул ключом. Так.

 

В прихожей терпеливо дожидалась хозяйка.

– Я хотела с вами об этой, как ее. Представьте, подала заявление в домком, что у нее…

– Слышал. Дальше.

– Вам ничего. От восьми квадратных метров не оторвешь. Но вы войдите в мое…

– Спешу, – качнулся картузом, и по ступенькам.

34Отвлеченно (лат.).
35Здесь: пустое место (лат.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46 
Рейтинг@Mail.ru