– Привет, Дорочка!
– Привет, Берточка!
Ласково треплет меня по уху. Он маленький, еле достает мне до плеча.
Внучатый племянник густым басом кричит:
– За здоровье дяди Берты!
Дядя Берта делает жест Милочке. Та без слов понимает его и приносит крошечную гармошку-черепашку, с которой обычно выступают в цирке клоуны-эксцентрики.
Альберт запевает песню о том, как «попид горою, по-пид зеленою козаки идут, а попереду Дорошенко…». Играет он на черепашке виртуозно и поет неплохо. Оказывается, у него баритон.
Затем он долго и жадно ест, и Милочка смотрит на него своими лучистыми и преданными глазами. Как она его ждала, и как волновалась, и как не показывала этого!…
И тут мне ужасно захотелось перевоплотиться. В Берту Душенко. Хоть ненадолго, хоть на десять минут.
Но было уже поздно, и я утратил свойство перевоплощаться.
С тех пор я никого никогда не уговариваю не выходить замуж…
Я начал свой рассказ с того, что сорок два года назад писал последнюю картину драмы «Земля дрожит» и у меня никак не получалась. Теперь я понимаю, почему не получалась. И еще многое понимаю… Впрочем, после того как пьеса была поставлена, и прошла раз шесть или семь, была хвалебная рецензия, и пьеса в общем-то провалилась, и мы никогда с Альбертом не вспоминаем о ней при встречах, дружба наша продолжалась и будет продолжаться всегда. С ним, с Милочкой и с этим странным городом на границе Азии и Европы. Всегда, пока мы живы. И даже немножко после.
Тереза Горобец ударила по клавишам. Рояль сыпал трели и ронял аккорды. Я, объявленный конферансье как артист-мелодекламатор Исидорский, открыл рот и прошептал:
– Любовь – это сон упоительный.
– Чего, чего? – закричали в публике.
– Сон! Упоительный! – повторил я.
Тереза опять стукнула по клавишам.
Я разевал пасть, как карась на столе. Публика шумела. Чем больше я старался, тем страннее звуки вырывались из меня. Так я стоял у рояля с накрашенными губами, густо напудренный, со страдальческими, устремленными к переносице нарисованными бровями, в кофте Пьеро и с черным чулком на голове. Пытался под музыку рассказать монолог из «Принцессы Грезы» Ростана. С каждой буквой у меня пропадал голос и очень быстро пропал совсем. Я вращал глазами и вздымал руки. Публика хохотала. Тереза играла изо всей мочи. Раздались свистки. И я покинул сцену.
Что было потом, я расскажу. Но сперва то, что было до этого.
До этого был фурункулез. Четыре фурункула рдели под мышкой, называлось это «сучье вымя». Болела вся рука, температура доходила до тридцати девяти, тошнило. Я прикладывал сырой лук, листья подорожника. Не помогало.
В шестнадцать с половиной лет, когда живешь на даче под Харьковом, в местности, называемой Зеленый Гай, когда знаешь, что это последнее лето под родительским кровом и скоро поезд умчит тебя в огромную столицу, где ты будешь учиться в студии Художественного или другого театра и скоро станешь знаменитым на всю Россию, – все кажется призрачным, как бы нарисованным на тюле. Жаркие южные ночи, мечты о будущем, страстное желание влюбиться в кого-нибудь, неурядицы в семье и этот фурункулез еще…
Готовясь к вступительным экзаменам в Москве, я учил стихи Блока, Брюсова, Надсона, Волошина, Ростана, Каменского, все, что попадалось под руку. Но стихи от сучьего вымени не помогали. Помогали только свежие пивные дрожжи, которые в бутылках мне привозил раз в три дня отец из города.
Вместе со мной готовилась ехать в Москву и стать знаменитой артисткой костлявая и поэтичная Тереза Горобец, дочь известного профессора музыки и хорошая пианистка. А также Мишка Э., ставший впоследствии популярным кинорежиссером, Захар С, ставший вскорости журналистом, затем хорошим писателем, редактором толстого журнала, и Володя К., именуемый нами почему-то Тарасом Трясило. Вот Володя-то и сделал гигантскую карьеру, стал электротехником, окончил два института, работал с Шателеном и теперь, кажется, академик. Никто из нас так и не стал актером. Из пятерых – никто. Ну это, наверно, правильный процент. Тогда мы еще не знали своей будущей судьбы. Были полны надежд, самоуверенны и беспредельны в своих помыслах.
Перед отъездом в Москву решили дать в музыкальной раковине Зеленого Гая концерт. Вход пять копеек. Места не нумерованы.
Мы волновались. День начался скверно. Сперва шел дождь, потом вдруг разразилась такая жара, какой не было лет сто. Приехал из Харькова на поезде отец. Из-за жары у него в вагоне взорвалась бутылка с пивными дрожжами, и на светлом чесучовом костюме кусками лежали выскочившие из бутылки, взбесившиеся дрожжи. Они же висели на усах и на брюках. Чертыхаясь и соскребая с лица следы аварии, он с омерзением посмотрел на мои приготовления к вечернему концерту. В актерские мои таланты он абсолютно не верил. В моих товарищей тоже. Но Тереза Горобец ему нравилась. И папа ей нравился тоже. А я был влюблен немножечко, чуть-чуть в Терезу. В дальнейшем эта тема не имела никакого развития.
Я зубрил монолог из «Принцессы Грезы» насчет упоительного сна, бинтовал больную подмышку, рисовал и стирал на лице страданье. Потом выпил холодной воды из колодца, и у меня сел голос.
Все остальное вы знаете.
Я бежал из музыкальной раковины Зеленого Гая в поля, к речке, на станцию, ко всем чертям… Мне казалось, что следом за мной бегут и улюлюкают все зрители, заплатившие по пять копеек за вход.
Что там следом за мной делали Тереза, Мишка, Захар и Тарас Трясило, я не знаю. Кажется, показывали фокусы, танцевали, пели частушки, и все кончилось очень мило. Я этого не видел…
Через три месяца, в Москве, я брел по аллеям Петровского парка. В руке лубяная коробка – в ней находилось все мое нехитрое имущество. На голове ковбойская шляпа «Гарри Пиль». На ногах шашечные гольфы «Гарольд Ллойд».
Только что меня выселили из Мишина проезда, где я жил у друга отца в деревянной одноэтажной хатке. Я искал нового пристанища.
Шел по Башиловке, по Масловке, по Петровско-Разумовскому проезду, по Большой и по Пневой улице, по Старому Зыкову… Деваться мне было совсем некуда. Каждый день я проваливался на экзамене в какую-нибудь студию. Уже провалился в школу Малого театра имени Ермоловой, в ГИТИС, в студию Шаляпина, Завадского, Глазунова, Вахтангова, МХАТа, циркового искусства. Но неожиданно зацепился в школе юниоров при Театре Революции. Однако общежития там не было. Погруженный в эти мысли, я подбрасывал ногами сухие листья и бессмысленно разглядывал белые записочки на стеклах окон. Но там все «продается дом», «продается часть дачи», «продается сука дворовая». А о том, что сдается угол, – ни слова.
Вдруг за желтым деревом, с балкона деревянного домика, я услышал:
– Любовь – это сон упоительный!
И голоса – женский и мужской, кличущие меня.
– Мелодекламатор! Исидорский!
– А я вас ищу!
На балконе стояли Тереза, Мишка и Тарас Трясило.
– Я вас потерял. А спросить не у кого – вы не прописаны.
Они жили тут вчетвером. Только Захар успел уже жениться и проживал то здесь, то у молодой жены на Зацепе. Какое счастье, что я их встретил! Теперь я буду с ними. Где спать? А не все ли равно? На полу, на газетах, в сенях, на коврике, без коврика…
Мы ели воблу, болтали, смеялись, вспоминали, предполагали.
Явился Захар с молодой женой, потом ушел, и я воцарился на его койке.
Со двора неслись граммофонные звуки цыганского пения.
Вокруг стола в саду, за большим самоваром, сидела семья: черный как ворон хозяин – старый цыган, его жена и четверо детей – две девочки и два мальчика. Они пили чай и слушали граммофон. Потом две девчонки, лет девяти и одиннадцати, выбежали из-за стола. За ними побежал их старший брат, парень лет двадцати, и вернул их к столу. Они о чем-то кричали на своем языке, но о чем – не знаю, я тогда еще не понимал их языка. Младшую девчонку брат схватил за косу, и та отбивалась…
Петровский парк и все прилегающие к нему районы были странным государством. Роскошные особняки миллионеров рядом с дряхлыми хибарками, рестораны «Аполло», Скалкина, «Яр», «Стрельня», «Эльдорадо» с цыганскими хорами, с извозчиками на дутых шинах, с кавалькадами велосипедистов, с кинофабрикой, с подпольными игорными домами, с нищими, проститутками и с большим количеством рабочего люда, самого настоящего пролетариата, работавшего на заводах и фабриках Пресни, Всехсвятского, Покровско-Стрешнева… Здесь жили некогда кочевые, а теперь оседлые цыгане. Давно уж они перестали бродить по полям, а дома, где жили цыганские кланы Лебедевых, Поляковых, Маштаковых, Пановых, Панкиных, Тимофеевых-Хрусталевых, Золотаревых, Ивановых, Соколовых, все по старой памяти назывались «таборами». Отсюда шли знаменитые певцы и певицы, танцоры, гитаристы. Здесь жили и гремели на всю Москву Ольга Кленка, Соня Арапка, Дуня Соловей. Артистки неповторимые… Как мы были влюблены в них, как жадно смотрели, вспоминали стихи Блока о Кармен…
Цыганская семья за столом пополнилась новыми гостями. Граммофон умолк, но зато теперь пели все. Пели цыганские старинные, таборные, русские песни на цыганский лад… Мы – Тереза, Мишка, Тарас Трясило и я – присоединились к хору. Пили чай из самовара, потом наливки, ели жареную кровь с гречневой кашей – национальное блюдо, именуемое «рат». Рат – по-цыгански это кровь и это ночь.
Дети сидели рядом со взрослыми. Вокруг ходили огромные собаки, сбежавшиеся сюда со всего Зыкова, и грызли кости от студня…
Две черненькие девочки все не хотели идти спать, а их старший брат, рябой черт, ругался и гнал их в дом…
Как они пели, цыгане! Как звучали в ночи гитары! В ту ночь я услышал знаменитые «Доханэ», «Синее море», «Ручеек», «Слободушку»; «Маларку», «Фортэс», «Пусть я страдаю…».
Много слышал я в своей жизни концертов, но такого никогда и нигде. Они пели и играли для себя, только для себя… Все возможные в природе человеческие голоса выражали все возможные у людей чувства – горе, страданье, радость, счастье, ожиданье…
Это вам не «любовь – сон упоительный»…
Недолго жили мы с цыганами в Зыкове. Тереза поступила в консерваторию, Мишка, Захар и Тарас уехали в Ленинград и стали там инженером, врачом, ученым. Актерами не стали.
Я кочевал по Москве, по свету, актером тоже не стал.
Когда кончалась война, судьба вновь свела меня с цыганами. Я стал заведующим литературной частью театра «Ромэн».
В самом конце войны… Дни и ночи проводил я в этом удивительном театре. Поправлял и редактировал чужие пьесы, писал свои, привлекал к театру писателей… Там влюбился. Там женился на актрисе театра…
Когда дочери нашей исполнилось два года, меня вызвали в Ленинград на премьеру моей пьесы в Академическом театре имени Пушкина.
Пьеса была посвящена великому русскому ученому, изобретателю электрического освещения. Каковы же были моя радость и волнение, когда на генеральной репетиции я встретил Тараса Трясило. Его привел консультант спектакля профессор М. На премьеру пожаловали маститые Захар и Мишка с женами. После премьеры был банкет в «Астории». Потом друзья юности, актеры и цыгане – в спектакле был занят цыганский хор под управлением Сергея Сорокина – поднялись ко мне в номер.
И пока актеры, цыгане и моя жена вели разговоры об искусстве, мы с друзьями уединились.
На Исаакиевской площади был рассвет, а цыгане пели про лица, которые разгораются как вешняя заря, и что с песней легче дышится, и что с ней веселей, и в этой песне слышится нам отблеск жизни всей…
Друзья потребовали, чтоб я, наконец, исполнил монолог из «Принцессы Грезы» «Любовь – это сон упоительный»…
Но не было аккомпаниатора: Тереза совсем исчезла из нашей жизни. Да и жива ли она? К тому же я совершенно забыл слова. Иные слова наполняли мою голову, иная музыка звучала в моей душе. Далеко отплыл от меня Зеленый Гай, и отец с дрожжами, и юность моя…
…Прошло еще двадцать лет. На кухне нашей новой квартиры, недалеко от метро «Аэропорт», мы с женой, с взрослой дочерью и с братом моей жены – «заблужденным цыганом» Михаилом – обедали.
Михаил долго смотрел в окно на корпуса новых зданий, на маячащую вдали Останкинскую башню и вдруг закричал:
– Да это же Большая улица! А подальше, направо, Старое Зыково!
– Да, Зыково, – подтвердили мы. – Мы туда в магазин ходим.
– А ведь мы жили не здесь, мы жили на Конной, – сказал Миша. – Сюда мы в гости к родственникам иногда приезжали. Сюда! На Старое Зыково!
Мы смотрели с Михаилом на дома… Очень мало осталось здесь от старого, но кое-что осталось… Несколько домиков.
Это были они? В Старом Зыкове? Две девчонки и их рябой двадцатилетний брат, прогонявший их от стола.
Никто этого сказать не мог. Ни Михаил, ни я, ни жена.
Мало ли кто к кому ездил в гости! Мало ли кто кому пел песни! Может, они, может, другие…
Потом мы с женой провожали Михаила до метро. Немного прошлись по нашей улице и по продолжению ее – улице Усиевича.
Впереди нас прогуливалась пожилая, очень худая женщина в торчащей клочьями шубе. Ее держал под руку старик в очках и в шляпе, на голову ниже женщины.
Мы с женщиной стали всматриваться друг в друга.
– Это действительно ты? – спросила она.
– Да, это я, Тереза.
– Что ты тут делаешь?!
– Я тут живу. Вот в этом доме.
– А я тут – вот в этом. Уже давно. Семь лет.
– Значит, мы близкие соседи.
Мы познакомились – я с ее мужем, она с моей женой. Записали адреса. Обещали ходить друг к другу в гости.
– Я тут часто гуляю с внуками, – сказала она.
Но так пока еще мы не пошли к ней в гости…
А сейчас я исполню вам монолог из пьесы «Принцесса Греза»: любовь – это сон упоительный…
«Быть знаменитым некрасиво…» – сказал поэт.
Склонность к тщеславию у меня обнаружилась очень рано, в самые нежные годы.
В приготовительном классе гимназии ставили спектакль. Люлик Портнягин, одетый в костюм Весны, весь в тюле, в лентах и в бумажных цветах, призывал к себе силы природы и в стихах говорил о пчелках, о лютиках и ландышах и о вешних водах. Гимназисты-приготовишки, мы пели хором гимн весне. Каждый декламировал какое-нибудь стихотворение. Самая маленькая роль – Птички – досталась мне. Текст был: «Вот и я!» Ни стихотворения, ни монолога, ни песенки. «Вот и я!» Я залился слезами и сказал, что мой отец оперный дирижер, мать певица, дедушка композитор и поэтому от ничтожной роли Птички я отказываюсь.
Отец не одобрил меня.
– Быть тщеславным нехорошо, – сказал он.
Потом дело уладилось – в Петрограде началась Февральская революция, свергли царя, шальная пуля ранила маму в плечо у трамвайной остановки, папа отнес в ломбард драгоценную булавку в виде двуглавого орла с золотой короной, осыпанной мелкими бриллиантами, подаренную за дирижирование «Тангейзера» в высочайшем присутствии, и уехал с антрепренером Аксариным в Харьков организовывать там оперный театр. Покровскую гимназию закрыли. Спектакль не состоялся. Но склонность к тщеславию так во мне и осталась.
…И вот через сорок семь лет после несостоявшегося гимназического спектакля я срочно должен был вылететь в Прагу на премьеру моей пьесы.
Как и полагается, за десять дней до первого января – день премьеры – я купил билет на самолет Москва – Прага. Скромно встретив Новый год в кругу семьи, договорившись с «Вечерней Москвой» о том, что по телефону сообщу им, как пражане проводят первый день января, и как прошла премьера, и какие новые спектакли выпускают театры Чехословакии, я в шесть утра двинулся на Шереметьевский. Очень волновался и подгонял таксиста, боялся опоздать – ведь вылет назначен на восемь.
– Вы на какой самолет? – спросила женщина в кассе. – На сегодняшний или на вчерашний?
– Почему на вчерашний?
– Потому что вчерашний самолет вылетел вовремя, но из-за непогоды вернулся обратно. И пассажиры встречали Новый год в аэропорту. А сегодняшний не полетит.
– Почему?
– Потому что продан только один билет. Ваш.
– Что же мне делать?
– Лететь на вчерашнем. Места есть, Тоня? – запросила она по телефону. – На вчерашний сколько билетов продано? Двенадцать? Ну вот, возьмешь еще тринадцатого с сегодняшнего рейса.
Тринадцатым был я.
Вылетели с опозданием на два часа.
Рядом со мной в самолете сидел молодой араб, который живет в Портсаиде, а учится в Москве, в Высшем техническом имени Баумана. Один брат у него вместе с отцом в Портсаиде, другой брат – в Берлине. А летит он в Прагу к дяде. Поговорив на смеси русского и французского языков и выяснив многие подробности о его разбросанной по всему миру семье, я стал рассказывать о Праге, где был год назад в качестве туриста.
Вот уже самолет стал терять высоту, мы шли на посадку. Внизу изогнулась река, через реку – мосты, островерхие крыши… Я объяснял арабу, что вот здесь соединяются две реки: Лаба и Влтава, Вот это Карлов мост, это – Градчаны…
В проходе, с микрофоном в руке, стала бортпроводница и объявила, что по метеорологическим условиям маршрут изменился. Мы садимся в Берлине.
Араб с отвращением посмотрел на меня.
Берлинский аэропорт был набит до отказа шведами, финнами, англичанами, африканцами… Над Европой бушевал циклон. Над Берлином было тихо.
Все кресла, все диваны, все места в ресторане были заняты разноязыкой, разноплеменной публикой.
В отличие от остальных пассажиров, у меня не было ни рублей, ни долларов, ни крон. Деньги я должен получить в Праге.
– Сейчас придет представитель Аэрофлота, вы обратитесь к нему, – сказала мне бортпроводница.
Но представитель пришел только тогда, когда вечером наш самолет взял курс на Прагу. Я погрозил ему кулаки из окошка, но он не видел. Араб уехал к берлинскому брату… И мне не с кем было поделиться моими познаниями в чехословацкой географии. Впрочем, может быть, мы подлетаем к Амстердаму? Нет, Прага!
В кресле на аэровокзале спал встречающий меня с утра администратор. Мы поехали прямо в театр, где уже начался спектакль. А я, усталый, голодный, улыбающийся, сидел в ложе и изо всех сил старался не уснуть. А потом меня вытолкнули на сцену. Я целовался с режиссером, жал руки актерам, нас фотографировали, и вдобавок на шею надели твердый венок из лавровых листьев с алыми лентами, на которых золотом было написано «Дорогому списывателю». Списыватель – это писатель. Я был на верху славы. Исполнилась мечта гимназиста-приготовишки. Жаль только, что никто из близких не видит моего триумфа. Покажу им фото. Я с лавровым венком на шее, с глупой физиономией – среди ангелов, чертей, балерин в пачках, рядом с самим Богом. Для этой минуты я жил и учился в Покровской гимназии, в строительной школе, в консерватории, в Пролеткульте, писал, воевал, страдал, женился, рождал детей… И вот… Зеленый лавровый венок, алые ленты, губная помада на щеках…
А потом с чемоданом, с венком, который несли мои новые друзья Ян, Иржи, Евжен и еще Иржи, мы проследовали на Вацлавскую площадь в отель «Амбассадор». Я наскоро оглядел приготовленный мне номер. Дал телеграмму в Москву и вышел на площадь, где меня уже ждали Ян, Иржи, Евжен и еще Иржи с венком.
– Эх, надо было бы отнести венок в номер! Ну ничего, на обратном пути.
И мы двинулись в ресторанчик-подвальчик, где уже сидели актеры и режиссер. Там я наконец поел. Мы выпили как следует, потом пошли в другой ресторанчик. На вешалке я забыл венок. Швейцар бросился за мной:
– Пан списыватель, вы забыли свой венок!
Я вернулся. Забыть венок в другом ресторане тоже не удалось. Метрдотель догнал меня и вручил его.
Потом мы, сильно шатаясь и напевая хором «Ой цветет калина в поле у ручья», шли по улице. Хлестал дождь, я несколько раз. желая подхватить выскальзывающий из рук венок, падал за ним в лужу… Наконец, расцеловавшись с друзьями у вертящейся двери «Амбассадора», я надел очень грязный и мокрый венок на шляпу и пытался незаметно проскользнуть мимо строгого швейцара в вертящуюся дверь. Но швейцар изловил меня и отправил в другую сторону вертящейся двери – на улицу. Тогда я снял венок с головы, засунул его под пальто и показал мою визитную карточку.
В номере я бросил грязный и мокрый венок на пол и стал наливать в ванну горячую воду, чтоб вымыться. Разделся догола и внезапно почувствовал угрызения совести. Они мне венок, от полноты чувств, а я… Поднял венок, положил его в ванну рядом с собой и стал чистить зубной щеткой, смывая грязь…
Зазвонил телефон. Долго, неумолчно… Вызывала международная.
Голый и мокрый, я спешил к телефону, но поскользнулся в мыле и стукнулся носом о край ванны. Пошла кровь. Лентой от венка я вытирал кровь и кричал:
– Алло! Слушаю!
– Это говорит Шевцов из «Вечерней Москвы». Как прошла премьера? Продиктуйте несколько строк. Передаю трубку стенографистке.
Вытирая лентой кровоточащий нос, я стал диктовать…
– С чувством большой радости…
Не помню, что я еще диктовал, но на следующий день заметка в газете появилась. А я, разделавшись с телефоном, вернулся в ванну и обнаружил, что все листы от венка отделились и плавают на поверхности воды…
На следующий день, проделав все необходимые визиты и купив в лавочке канцелярский клей, я аккуратно налепливал на каркас лавровые листы. Получилось плохо. Отвратительно. И кровь с ленты не смывалась.
Сердечно попрощавшись с театром, рассказав московские театральные новости, я пошел в отель, наскоро уложил чемодан и спустился вниз. В вестибюле меня догнала горничная и вручила мне венок. Я выбросил из чемодана купленные в подарок жене и дочери туфли и, попросив прислать их отдельно, вложил в чемодан венок. Ленты вылезали из чемодана и волочились по полу. Меня провожали Ян, Иржи, Евжен и еще Иржи…
Дома, торжественно открыв чемодан, я вынул венок. Он был страшен. Вдобавок клей и краска от лент перепачкали мои рубашки и косынку – подарок няне.
– Что это такое? – строго спросила жена.
Я объяснил. Сказал, что этот венок нужно повесить над моим письменным столом. Няня и жена заплакали. Венок в доме? Что тут, покойник?
Когда я вернулся после недолгой отлучки домой, венка уже не было… А туфли, которые я вынул тогда из чемодана, так и не дошли, потерялись в пути.
Ночью меня душили сны. Будто я на двух венках, как на велосипеде, мчусь куда-то вниз с горы. То вдруг венок превращался в смеющуюся рожу неведомого зверя. То вдруг становился нолем за поведение в школьном дневнике. То огромным бубликом, который я ем и неожиданно ломаю челюсть.
– Перестань скрежетать зубами! – толкнула меня в бок жена.
Я проснулся и до утра все думал, вспоминал…
Больше мне лавровых венков никто и никогда не подносил. А жалко…
Впрочем, тщеславным быть нехорошо. Это папа сказал много лет назад, когда я отказался от роли Птички.