Дело лежало перед ним в тонкой папке жёлтого картона.
Он на мгновение задержал на нем рассеянный взгляд, встал, отодвинув стул из сыплющегося от старости дерева, подошёл к окну. Шёл мелкий, противный как чесотка, дождик. Пасмурное утро почти без перехода сменилось таким же серым днём, а дождь всё шёл.
Он простоял так очень долго, изредка меняя позу, когда затекали ноги, курил, когда хотелось курить – белый подоконник заполнили мятые окурки и жёлтые следы затушенных о поверхность подоконника папирос. Всё это время он смотрел, не отрываясь, в окно. Он сам не знал, чего ждёт. Почему-то казалось самым важным не пропустить это, не отвести взгляд, а заметить, разглядеть и может быть даже… Что он должен сделать, он не знал, но надеялся узнать.
А за окном приезжали и уезжали чёрные машины – фургоны с решётками на окнах и без всяких обозначений. Иногда люди в зелёной форме с малиновыми петлицами выводили только одного человека, но такое случалось редко. Чаще людей было много больше, даже странно, как они все помещались в одной машине. Некоторые из них шли, гордо держа голову, и даже конвоиры сторонились их. Но таких было мало. Меньше даже, чем машин, привозящих по одному человеку. Остальные… Растерянные, с пустыми глазами, они пытались что-то доказывать охранникам с малиновыми петлицами, порой кричали, требовали… Этот двор назывался «чёрным», высшие чины армии и госаппарата подвозились к «белому» входу… Вот только дальнейшая судьба у них была одна. Расстрел или трудовой лагерь. Другого – не дано по определению.
Он ждал. Папиросы давно кончились, теперь он, боясь отойти от окна, докуривал бычки. Горький вязкий дым лез в горло, вызывая сухой кашель. Огонь обжигал пальцы. За окном всё так же шёл дождь, бухали в лужицах сапоги и ботинки, звучали команды и нервные голоса арестованных. Порою раздражающе взвывали клаксоны автомобилей, напоминая плач ребёнка. При этом звуке он едва заметно морщился. Он не любил плачущих детей. Он вообще не любил детей. Чужих, по крайней мере. Своих у него не было, семейная жизнь вообще не задалась, жена называла его садистом и убийцей, кричала, чтобы он не смел дотрагиваться до неё грязными руками – и, дорогой, смой кровь с сапог! – на ладонях у тебя красные пятна. Он оставался в управлении на ночь, работал и спал в том же кабинете, не снимая мундира. Иногда ловил себя на том, что через каждые полчаса моет руки, до боли отскрёбывая жёсткие ладони, все в мозолях от пистолетной рукояти. На носках хороших кожаных сапог ему стали мерещиться следы крови. А потом она покончила жизнь самоубийством, повесилась на бельевой верёвке в комнате, которая служила им с женой столовой. Сняла хрустальную люстру, на потолочный крюк набросила петлю, другую петлю надела себе на шею.
Нашла бездыханное тело домработница, пришедшая наутро убирать квартиру. Жена не была «опытной» самоубийцей, не готовила это заранее, потому и выбрала для себя самую жуткую форму смерти. Верёвка была короткой и толстой, петля не сломала ей шею, как случилось бы в случае длинной верёвки и достаточной высоты, а медленно, очень медленно сдавила горло.