Давид Харди из Уайнсбурга, Огайо, был внуком Джесси Бентли, хозяина ферм. В двенадцать лет он переехал жить в старый дедовский дом. Мать его, Луиза Бентли, родилась в ту ночь, когда Джесси бежал по полям, взывая к Богу, чтобы Он дал ему сына, и до взрослых лет жила на ферме, а потом вышла замуж за молодого уайнсбуржца Джона Харди, впоследствии банкира. Семейная жизнь у них не задалась, и все сходились на том, что виновата тут она. Это была маленькая черноволосая женщина с колючими серыми глазами. С детства она была подвержена припадкам гнева, а когда не гневалась, была молчалива и нелюдима. В Уайнсбурге говорили, что она пьет. Ее муж, банкир, человек положительный и сметливый, приложил немало стараний, чтобы ей жилось хорошо. Когда он начал богатеть, он купил для нее большой кирпичный дом на Вязовой улице в Уайнсбурге и первым в городе завел для своей жены кучера.
Но Луиза не умела жить хорошо. У нее случались припадки полубезумной раздражительности, во время которых она иногда молчала, а иногда шумела и затевала ссоры. В гневе она бранилась и кричала. Она хватала на кухне нож и угрожала убить мужа. Однажды она намеренно подожгла дом и часто целыми днями скрывалась у себя в комнате, никого не желая видеть. Ее жизнь, наполовину затворническая, давала поводы ко всякого рода толкам. Говорили, будто она принимает наркотики, будто прячется от людей потому, что часто находится под таким сильным воздействием алкоголя, которое невозможно скрыть. Случалось, летом, к концу дня, она выходила из дома и садилась в коляску. Отослав кучера, сама брала в руки вожжи и гнала по улицам во весь опор. Если на пути ей попадался прохожий, она не сворачивала, и напуганный горожанин спасался, как умел. Людям казалось, будто она хочет их задавить. Она проезжала несколько улиц, нахлестывая коней и на всем ходу огибая углы, а потом мчалась за город. На проселочных дорогах, скрывшись от чужих глаз, она пускала коней шагом, и дикое, отчаянное настроение с нее сходило. Она делалась задумчивой и бормотала какие-то слова. Иногда у нее на глазах выступали слезы. А возвратившись в город, она опять бешено гнала коней по тихим улицам. Если бы не влиятельный ее муж, которого почитали в городе, ее не раз бы арестовал начальник городской полиции.
Мальчик Давид Харди рос в доме возле этой женщины, и легко себе представить, что детство ему выпало не слишком радостное. Он был еще мал, чтобы иметь о людях собственное мнение, но порой бывало трудно не иметь весьма определенного мнения о женщине, которая доводилась ему матерью. Давид всегда был тихим, послушным мальчиком, и долгое время жители Уайнсбурга считали его туповатым. Глаза у него были карие, и в детстве он имел привычку подолгу смотреть на людей и предметы как бы не видя того, на что смотрит. Услышав грубое высказывание о матери или нечаянно подслушав, как она поносит отца, он пугался и бежал прятаться. Иногда он не мог найти убежища и совсем терялся. Он поворачивался лицом к дереву, а дома – к стене, зажмуривал глаза и старался ни о чем не думать. Он имел привычку разговаривать с собой, и с ранних лет им часто овладевал дух тихой печали.
Иногда он гостил у деда, на ферме Бентли; там он бывал совершенно доволен и счастлив. Часто ему хотелось больше не возвращаться в город, и однажды, когда его привезли домой после долгой побывки у деда, произошло событие, которое надолго оставило след в его душе.
Давид вернулся в город с одним из работников. Тот куда-то спешил по своим делам и оставил мальчика в начале улицы, на которой стоял дом Харди. Осенний день смеркался, и небо было пасмурно. Что-то произошло с Давидом. Идти туда, где жили мать с отцом, было выше его сил, и вдруг ему пришло в голову бежать из дому. Он решил вернуться на ферму, к деду, но заблудился, испугался и с плачем много часов плутал по проселочным дорогам. Пошел дождь, молния сверкнула в небе. Воображение у мальчика разыгралось, и ему мерещилось, будто он видит и слышит в темноте что-то непонятное. Он вдруг вообразил, будто бредет и бежит в каком-то ужасном пустом пространстве, где никто прежде не бывал. Тьма вокруг казалась беспредельной. Шум ветра в деревьях нагонял ужас. Когда впереди на дороге возникла упряжка, он испугался и перелез через изгородь. И бежал полем, а потом очутился на другой дороге и, став на колени, потрогал пальцами мягкую землю. Если бы не образ деда – а мальчик боялся, что уже никогда не найдет его в темноте, мир вокруг был бы совершенной пустыней. Его крики услышал фермер, пешком возвращавшийся из города, и, когда мальчика доставили в отцовский дом, он не понимал, что с ним происходит, – до того он был взволнован и утомлен.
Отец Давида узнал об исчезновении сына случайно. Он встретил на улице того работника с фермы Бентли и выяснил, что сын вернулся в город. Но домой мальчик не явился, поэтому подняли тревогу, и Джон Харди с несколькими уайнсбуржцами начал искать его за городом. По улицам Уайнсбурга распространилось известие, что Давида похитили. Когда его доставили домой, света в комнатах не было, но появилась мать и с жаром стиснула его в объятиях. Давиду показалось, что она внезапно стала другой женщиной. Он не мог поверить в такое прекрасное превращение. Собственными руками она выкупала усталое детское тело и приготовила сыну еду. Она не дала ему лечь в постель, а вместо этого, когда он надел ночную рубашку, задула свет, села в кресло и взяла его на руки. Час просидела женщина в темноте, держа своего мальчика. И все время тихо приговаривала. Давид не мог понять, отчего она так переменилась. Ее обычно недовольное лицо показалось ему самым мирным и самым милым из всего, что он видел в жизни. Он стал плакать, а она только крепче и крепче его обнимала. Голос ее не смолкал и не смолкал. Он не был резким и визгливым, как в разговорах с мужем, а шелестел, как дождь в деревьях. Потом стали приходить мужчины и докладывать, что не нашли его, а она велела ему прятаться и не шуметь, пока она их не выпроводит. Он думал, что это у них с ним такая игра, и радостно смеялся. У него возникла мысль, что заблудиться и хлебнуть страху в темноте – вовсе не велика важность. Он подумал, что тысячу раз согласился бы перетерпеть такой страх – лишь бы наверняка найти в конце долгого черного пути такую милую женщину, какой вдруг стала мать.
В последние годы детства Давид лишь изредка виделся с матерью, и для него она была просто женщиной, с которой он когда-то жил. И все же ее образ не выходил у него из головы, а с годами делался четче. В двенадцать лет он переехал жить на ферму Бентли. Старик Джесси явился в город и потребовал напрямик, чтобы мальчика отдали ему на попечение. Старик был взволнован и полон решимости добиться своего. Он потолковал с Джоном Харди в конторе Уайнсбургского сберегательного банка, после чего они вдвоем отправились в дом на Вязовой улице, потолковать с Луизой. Оба ожидали, что она заартачится, но ошиблись. Она вела себя смирно, и, когда Джесси объяснил задачу своего приезда и стал распространяться о преимуществах жизни на свежем воздухе и в спокойной обстановке старой фермы, она согласно кивала головой. «В обстановке, не отягощенной моим присутствием, – язвительно заметила она. Плечи у нее передернулись, и казалось, что она опять впадет в гнев. – Для мальчика – подходящее место, а для меня оно не было подходящим, – продолжала она. – Я у вас там была лишняя, и для меня, конечно, воздух вашего дома был вреден. Для меня он был отравой, но с ним-то будет иначе».
Луиза повернулась и ушла из комнаты, оставив мужчин в неловком молчании. Как часто бывало, она на несколько дней закрылась в своей комнате. Она не вышла даже тогда, когда вещи сына были собраны и его увезли. Потеря сына перевернула ее жизнь, и у нее как будто убавилось охоты ссориться с мужем. Джон Харди решил, что все обернулось как нельзя лучше.
Итак, мальчик Давид переехал к Джесси на ферму Бентли. Две сестры старого фермера еще были живы и жили в доме. Они боялись Джесси и при нем редко разговаривали. Одна из них, в молодости славившаяся огненно-рыжими волосами, была богато наделена материнским чувством и стала покровительницей мальчика. Каждый вечер, перед сном, она приходила к нему и сидела на полу, пока он не засыпал. Давид задремывал: тогда она смелела и шептала ему всякие слова – потом он думал, что они ему приснились.
Ее мягкий, тихий голос называл мальчика ласкательными именами, а ему снилось, что это мать пришла, что она переменилась, что теперь она всегда такая, как в тот раз, когда он сбежал. Он тоже смелел, протягивал руку и гладил сидящую женщину по лицу, а она была счастлива до самозабвения. Все в доме стали счастливы с тех пор, как приехал мальчик. То жесткое, непреклонное в Джесси Бентли, что повергало домочадцев в робость и немоту и нисколько не смягчилось от появления девочки Луизы, было будто сметено появлением мальчика. Словно Бог смилостивился и послал этому человеку сына.
И этот человек, который объявлял себя единственным истинным рабом Божиим в долине Винной речки и желал, чтобы в знак одобрения Бог наградил его сыном от Катрин, стал думать, что молитвы его наконец услышаны. Хотя в ту пору ему было только пятьдесят пять лет, вечные размышления и расчеты состарили его, и выглядел он как семидесятилетний. Старания его захватить побольше земли увенчались успехом, чужих ферм в долине уже осталось мало, и все-таки, пока не приехал Давид, он был человеком жестоко разочарованным.
Две силы воздействовали на душу Джесси Бентли, и всю жизнь она была полем битвы этих сил. Первая шла от прошлого. Он хотел быть человеком Божиим и вождем над Божиими людьми. Ночные блуждания по полям и лесам сблизили его с природой, и этот глубоко религиозный человек живо ощущал тягу стихий. Когда вместо сына Катрин родила ему дочь, он был разочарован; новость обрушилась на него как удар невидимой руки, и удар этот несколько окоротил его самомнение. Он все равно верил, что Бог в любую минуту может явить себя из ветров и облаков, но уже не требовал для себя такого признания. Нет, теперь он молил о нем. Временами он вообще начинал сомневаться и думал, что Бог покинул мир. Он сожалел, что судьбой не дано ему жить в более простые и ласковые времена, когда по мановению какого-нибудь чудного облака в небе люди оставляли свои земли и дома и устремлялись в пустыню основывать новые роды. Работая денно и нощно, чтобы сделать свои фермы более производительными и подгрести под себя побольше земель, он, однако, сожалел, что не может употребить свою неуемную энергию на постройку храмов, истребление неверных и вообще на труд прославления имени Господня на земле.
Вот чего жаждал Джесси, но он жаждал и кое-чего еще. Он вырос и возмужал в Америке в годы после Гражданской войны и, как всякий человек своего времени, был затронут глубинными течениями, действовавшими в стране в ту пору, когда рождался современный промышленный строй. Он стал покупать машины, которые позволяли ему выполнять хозяйственные работы при меньшем числе батраков, и думал иногда, что, будь он помоложе, он отказался бы от фермы совсем, а завел бы в Уайнсбурге фабрику для изготовления машин. У Джесси появилась привычка читать газеты и журналы. Он изобрел машину для натягивания проволочных изгородей. Он смутно ощущал, что дух древних времен и мест, который он пестовал в своем уме, неблизок и чужд тому, что всходило в умах других людей. Начало самого материалистического века в мировой истории, когда в войнах будут обходиться без патриотизма, когда люди забудут о Боге и станут считаться только с моральными установлениями, когда воля к власти заменит служение по доброй воле и красота будет едва ли не забыта в страшном безудержном порыве человечества к приобретению имущества, – уже давало себя чувствовать Джесси Божиему человеку, так же как прочим людям. Алчное в нем требовало наживать деньги быстрее, чем допускает земледелие. Не раз приезжал он в Уайнсбург потолковать об этом с зятем Джоном Харди. «Ты банкир, и у тебя есть возможности, каких у меня не было, – говорил он, блестя глазами. – Все время об этом думаю. Большие дела будут делаться в нашей стране, и деньги повалят такие, какие мне и не снились. Не проморгай. Хотел бы я быть моложе и обладать твоими возможностями». Джесси расхаживал по кабинету и говорил, все больше возбуждаясь. Когда-то его чуть не разбил паралич, и с тех пор он немного ослаб на левую сторону. При разговоре левое веко у него подергивалось. После, когда он ехал домой, и опускалась ночь, и зажигались звезды, ему бывало трудно вернуть прежнее ощущение близкого, своего, Бога, который живет в небе над головой и может в любую минуту протянуть руку, тронуть его за плечо и назначить на какое-нибудь геройское дело. Мысль его все оседала на том, о чем он читал в газетах и журналах, – на состояниях, нажитых почти шутя толковыми людьми, которые продают и покупают. Приезд мальчика Давида с новой силой всколыхнул в нем прежнюю веру, и ему стало казаться, что Бог наконец-то взглянул на него благосклонно.
Что же до мальчика, то на ферме жизнь открылась ему тысячей новых и восхитительных граней. Тихая душа его расправилась в ответ на доброе отношение всех домашних, и он перестал робеть и стесняться людей, как раньше. Вечером, когда он ложился спать после долгого дня приключений на конюшнях, в полях или в поездках по фермам с дедом, ему хотелось обнять каждого человека в доме. Если Ширли Бентли – женщина, которая приходила каждый вечер посидеть на полу возле его кровати, – не появлялась сразу, он шел к лестнице и кричал вниз, и его молодой голос разносился по узким коридорам, где так долго в обычае была тишина. Проснувшись утром, он не сразу вставал с постели и наслаждался звуками, которые долетали через окно. Он ежился, вспоминая жизнь в уайнсбургском доме и сердитый голос матери, от которого всегда бросало в дрожь. Тут, в деревне, все звуки были приятными звуками. Он просыпался на заре, просыпался и скотный двор за домом. Начинали шевелиться люди в доме. Придурковатую девушку Элизу Стафтон тыкал под ребра работник, а она громко хихикала; мычала корова на дальнем лугу, ей отзывался скот в хлевах; вот работник прикрикнул на лошадь, которую чистит перед воротами конюшни. Давид выскакивал из постели и подбегал к окну. Людское шевеление вокруг будоражило его, и он думал: что сейчас делает мать в городском доме?
Из окон своей комнаты он не видел скотный двор, где все уже собрались на утренние работы, но он слышал голоса и лошадиное ржание. Кто-то там смеялся, он смеялся тоже. Высунувшись из окна, Давид смотрел в сад, где разгуливала свинья во главе своей мелюзги. Каждое утро он считал поросят. «Четыре, пять, шесть, семь», – медленно говорил он и, послюнив палец, делал отметки на подоконнике. Он бежал надевать штаны и рубашку. Ему не терпелось выскочить поскорей на двор. Каждое утро он свергался по лестнице со страшным шумом, и домоправительница тетя Колли жаловалась, что он хочет весь дом разворотить. Он пробегал по длинному старому дому, оглушительно хлопая дверьми, выскакивал на скотный двор и озирался в изумленном ожидании. В таком месте, казалось ему, ночью должно происходить что-то потрясающее. Работники глядели на него и смеялись. Генри Стрейдер, старик, работавший на ферме с тех времен, когда она перешла к Джесси, и ни разу на памяти людей не пошутивший, каждое утро выкрикивал одну и ту же шутку. Давида она так потешала, что он смеялся и хлопал в ладоши. «А ну-ка, поди сюда, погляди, – кричал старик. – У дедкиной белой кобылы черный чулок порвался!»
Все долгое лето, изо дня в день, Джесси Бентли ездил с фермы на ферму, туда и сюда по долине Винной речки, и с ним – внук. Ездили они в покойном старом фаэтоне, запряженном белой лошадью. Старик чесал в редкой белой бороде и рассуждал вслух о своих планах увеличить урожайность полей, которые они осмотрели, и о роли Бога во всех человеческих планах. Иногда он глядел на Давида и радостно улыбался, а потом словно надолго забывал о его существовании. С каждым днем все чаще и чаще к нему возвращались мечты, которые владели им в ту пору, когда Джесси приехал из города жить на земле. В один из таких дней он ошеломил Давида, позволив этим мечтам взять над собой полную власть. На глазах у мальчика он совершил богослужение и вызвал несчастный случай, который чуть не сломал их крепнущую дружбу.
Джесси с внуком ехали по отдаленному участку в долине, за несколько миль от дома. К дороге подступил лес, и сквозь лес, петляя меж камней, бежала к большой реке Винная речка. Чуть ли не с утра Джесси был в задумчивом настроении и вдруг заговорил. Мысли его вернулись к той ночи, когда он испугался, что явится великан и ограбит его, отнимет все имущество, и опять, как в ту ночь, когда он бегал по полям, взывая о сыне, он пришел в возбуждение, граничащее с помешательством. Он остановил лошадь, вылез из фаэтона и велел вылезти Давиду. Они перебрались через изгородь и пошли берегом речки.
Мальчик не обращал внимания на воркотню деда и бегал около него, гадая, что будет дальше. Выскочил кролик и побежал в лес – Давид захлопал в ладоши и запрыгал от радости. Он глядел на высокие деревья и жалел, что он не зверек и не может лазать в вышине без страха. Он нагнулся, подобрал камушек и кинул над головой деда в кусты. «Просыпайся, зверек. Вставай и лезь на макушку дерева», – закричал он пронзительным голосом.
Джесси Бентли шел под деревьями потупясь, со смятением в мыслях. Важность деда подействовала на мальчика, он скоро притих и немного встревожился. Старику взбрело в голову, что теперь-то он сможет добиться от Бога слова или небесного знамения, что, если мальчик и мужчина станут на колени в каком-нибудь глухом уголке леса, тогда почти наверняка произойдет чудо, которого он ждал. «Как раз в таком месте пас овец тот Давид, когда пришел его отец и велел ему идти к Саулу», – пробормотал он.
Взявши довольно грубо мальчика за плечо, он перелез через упавшее дерево, а потом, выйдя на прогалину, повалился на колени и стал молиться громким голосом.
Ужас, не изведанный прежде, овладел Давидом. Пригнувшись под деревом, он наблюдал за стариком, и у него самого подгибались коленки. Ему показалось, что тут с ним не только дед, а кто-то еще, кто может его обидеть, кто-то не добрый, а жестокий и страшный. Он заплакал и, подобрав с земли палочку, крепко сжал ее в кулаке. Джесси Бентли, поглощенный своей мыслью, вдруг встал и подошел к нему, и мальчик до того ужаснулся, что задрожал всем телом. На лес как будто опустилась тяжелая тишина, и внезапно из тишины возник грубый и настойчивый стариковский голос. Вцепившись в плечи мальчика, Джесси поднял лицо к небу и закричал. Вся левая сторона лица у него задергалась, и рука на плече мальчика задергалась тоже. «Боже, подай мне знак, – закричал он. – Вот я стою с мальчиком Давидом. Сойди ко мне с неба, яви Себя мне!»
С испуганным криком Давид повернулся и, вырвавшись из рук, которые его держали, бросился в чащу. Он не верил, что это дед сейчас запрокинул лицо и грубым голосом кричит в небо. Этот человек был не похож на деда. Произошло что-то ужасное и непонятное, решил мальчик, – новый, нехороший человек каким-то волшебным способом влез в тело доброго дедушки, захватил его. Давид бежал и бежал вниз по склону и плакал на бегу. Он споткнулся о корни дерева, упал и ушибся головой, но встал и хотел бежать дальше. Голове было так больно, что он снова упал и остался лежать, но ужас оставил его лишь после того, как Джесси перенес его в фаэтон и он, очнувшись, обнаружил, что рука деда гладит его по лицу. «Увези меня. Там в лесу страшный человек», – твердо сказал он, между тем как Джесси глядел в другую сторону, поверх древесных крон, и губы его опять жаловались Богу. «Боже, чем я виноват, что ты меня не одобряешь?» – снова и снова повторял он эти слова тихим шепотом, гоня лошадь по дороге и нежно прижимая к плечу разбитую, окровавленную голову мальчика.
История Луизы Бентли, которая стала женой Джона Харди и жила с ним в кирпичном доме на Вязовой улице в Уайнсбурге, – это история непонимания.
Многое надо сделать, чтобы такие женщины, как Луиза, стали понятны и чтобы житье их стало жизнью. Вдумчивые надо написать книги и жить вдумчиво людям около них.
Родившись у хрупкой, замаянной матери и порывистого, сурового, наделенного воображением отца, который неблагосклонно отнесся к ее появлению на свет, Луиза с детства была невропатка – из породы тех непомерно чувствительных женщин, которых в изобилии плодит наш промышленный век.
Детские годы ее прошли на ферме Бентли: тихая невеселая девочка больше всего на свете хотела любви – и не получала ее. Пятнадцати лет она переехала в Уайнсбург, в семью Альберта Харди, который держал торговлю колясками и телегами и состоял в городском совете просвещения.
Луиза переехала в город, чтобы учиться в Уайнсбургской средней школе, и стала жить в семье Харди, поскольку Альберт и Джесси были друзьями.
Харди, торговец экипажами в Уайнсбурге, подобно тысячам своих современников, был энтузиастом просвещения. Он выбился в люди, не причастившись к книжной науке, но был убежден, что, если бы читал книги, его жизнь сложилась бы удачнее. На эту тему он беседовал с каждым, кто входил в его магазин, а домашних – тех просто в отчаяние приводила эта бесконечная песня.
Было у него две дочери и сын, Джон Харди, и дочери не раз угрожали бросить школу. Они из принципа занимались ровно столько, сколько необходимо было, чтобы избежать наказания. «Ненавижу книжки и всех, кто любит книжки, ненавижу», – с жаром заявляла младшая, Гарриет.
В Уайнсбурге, как и на ферме, Луиза не была счастлива. Годами мечтала она о том времени, когда сможет вырваться в мир, и на переезд свой в дом Харди смотрела как на большой шаг к свободе. Когда она думала о будущем, ей всегда представлялось, что город – это само веселье и жизнь, что и мужчины, и женщины там должны быть счастливы и свободны, а дружба и нежность достаются там так же легко, как щеке – дуновение ветра. Из немого и безрадостного отцовского дома она мечтала окунуться в атмосферу тепла, где бьется жизнь и действительность. И в доме Харди Луиза, наверное, нашла бы кое-что из того, о чем тосковала, если бы сразу по приезде в город не совершила одну ошибку.
Обе девочки Харди, Мэри и Гарриет, невзлюбили Луизу за ее прилежание. Она приехала в самый день начала занятий и не знала о том, как они относятся к школе. Она была застенчива и за первый месяц ни с кем не познакомилась. Каждую пятницу после уроков в Уайнсбург приезжал работник с фермы и увозил ее на выходные дни домой, так что субботний день она проводила не с городскими. От застенчивости и одиночества она занималась непрерывно. Мэри и Гарриет решили, что усердствует она в пику им. Старательная Луиза рвалась ответить на каждый вопрос, заданный классу. Она прыгала на своем месте, глаза у нее горели. И, ответив на какой-нибудь вопрос, перед которым весь класс пасовал, она радостно улыбалась. «Видите, ведь я за вас старалась, – словно говорили ее глаза. – Вы можете не беспокоиться. Я отвечу на все вопросы. Пока я тут, всему классу будет легко».
Вечером, после ужина в доме Харди, Альберт Харди начинал превозносить Луизу. Один из учителей отозвался о ней с похвалой, и Альберт ликовал. «Что же я опять слышу? – начинал он, строго глядя на дочерей, а потом с улыбкой оборачивался к Луизе. – Еще один учитель сказал мне об успехах Луизы. Все в Уайнсбурге говорят, какая она умница. Мне стыдно, что этого не говорят о моих родных дочерях». Поднявшись, купец расхаживал по комнате и закуривал вечернюю сигару.
Две дочки переглядывались и устало качали головами. Видя их равнодушие, отец сердился. «Слышите, вам обеим не мешало бы об этом подумать, – кричал он, негодующе глядя на них. – Большие перемены настают в Америке, и в учении единственная надежда грядущих поколений. Луиза – дочь богатого человека, а не считает зазорным учиться. Это вам должно быть стыдно – когда перед вами такой пример».
Купец снимал шляпу с крючка у двери и уходил на весь вечер. В дверях он сердито оборачивался. Вид у него бывал такой свирепый, что Луиза от испуга убегала к себе наверх. А дочери уже болтали о чем-то своем. «Да послушайте вы меня, – ревел купец. – У вас мозги ленивые. Равнодушие к учению вас портит. Ничего из вас не выйдет. Попомните мои слова: Луиза вас так обскачет, что вам вовек ее не догнать».
Огорченный отец выходил из дома, дрожа от гнева. Он шел, ворча и ругаясь, но по дороге до Главной улицы успевал остыть. Он останавливался поговорить с другим купцом или приезжим фермером о погоде или урожае и вовсе забывал о дочках, а если и думал – лишь пожимал плечами. «А что там – девчонки есть девчонки», – философически бормотал он.
Когда Луиза спускалась в комнату, где сидели сестры, они с ней не желали водиться. Однажды вечером после полутора с лишним месяцев житья в доме, убитая неизменной холодностью, с которой ее встречали, Луиза расплакалась. «Перестань хныкать, ступай в свою комнату к своим книжкам», – язвительно сказала Мэри Харди.
Комнату Луиза занимала на втором этаже, с окном в сад. В комнате была печь, и каждый вечер молодой Джон Харди приносил охапку дров и сваливал в ящик у стены. На втором месяце пребывания у Харди Луиза оставила всякую надежду подружиться с девочками и сразу после ужина уходила к себе.
Теперь она тешилась мыслью подружиться с Джоном Харди. Когда он приходил к ней с дровами, она притворялась, будто поглощена уроками, а сама жадно за ним наблюдала. Когда он клал дрова в ящик и поворачивался к двери, она опускала голову и краснела. Она пыталась заговорить, но сказать ничего не могла и после его ухода злилась на себя за глупость.
Умом деревенской девочки безраздельно завладела мысль сблизиться с молодым человеком. В нем она надеялась найти то, что всю жизнь искала в людях. Ей казалось, что между нею и всеми остальными людьми на свете возведена стена, что она живет на самой границе какого-то внутреннего теплого круга жизни, вполне открытого и понятного другим. У нее возникла навязчивая мысль, что одного лишь отважного поступка с ее стороны достаточно, чтобы все ее отношения с людьми стали совершенно другими, и что через такой поступок можно войти в другую жизнь – как входишь в комнату, распахнув двери. Эта мысль преследовала ее днем и ночью, и, хотя в том, чего она так напряженно желала, были и теплота, и близость, Луиза еще никак не связывала это с полом. Желание еще не настолько определилось: Джон Харди занимал ее мысли просто потому, что он был под боком и, в отличие от сестер, не питал к ней неприязни.
Сестры Харди, Мэри и Гарриет, были старше Луизы. В знании определенных сторон жизни они были на много лет старше. Жили они так же, как все молодые женщины в городках Среднего Запада. В те дни молодые женщины не уезжали из наших городов в восточные колледжи, и понятия касательно общественных классов еще только-только возникали. Дочь рабочего занимала примерно такое же общественное положение, как дочь фермера или купца, и праздных слоев не существовало. Девушка была либо «скромная», либо «нескромная». Если скромная – то у нее был молодой человек, который навещал ее вечерами по воскресеньям и средам. Иногда она с молодым человеком ходила на танцы или на церковное собрание. Иногда принимала его у себя дома, и для этой цели в ее распоряжение предоставлялась гостиная. Никто туда не вторгался. Парочка часами просиживала за закрытыми дверьми. Случалось, свет бывал привернут, и молодой человек с женщиной обнимались. Щеки горели, волосы приходили в беспорядок. По прошествии года или двух, если влечение в них делалось достаточно сильным и настойчивым, они женились.
Однажды вечером, в первую ее уайнсбургскую зиму, с Луизой произошел случай, после которого ей еще сильнее захотелось сломать стену между собой и Джоном Харди. Дело было в среду, и сразу после ужина Альберт Харди надел шляпу и ушел. Молодой Джон принес Луизе дрова и сложил в ящик. «А много вы занимаетесь, правда?» – смущенно сказал он и ушел прежде, чем она ответила.
Луиза услышала, что он вышел из дому, и ей до безумия захотелось побежать за ним. Она отворила окно, высунулась и тихо позвала: «Джон, милый Джон, вернитесь, не уходите». Ночь была пасмурная, и Луиза ничего не увидела в темноте, но ей померещилось, будто она слышит слабый осторожный звук, как если бы кто-то шел на цыпочках между деревьями сада. Она испугалась и быстро закрыла окно. Час ходила она по комнате, дрожа от волнения, и, когда ждать не стало сил, прокралась в коридор и спустилась вниз, в комнатку наподобие чулана, примыкавшую к гостиной.
Луиза решила совершить отважный поступок, вокруг которого уже столько недель вертелись ее мысли. Она была убеждена, что Джон Харди спрятался под ее окном в саду, и решила найти его и сказать ему, что она хочет, чтобы он подошел к ней, обнял ее, поведал ей свои мысли и мечты и послушал бы о ее мечтах и мыслях. «В темноте говорить будет легче», – прошептала она себе, нашаривая в комнате дверь.
И тут вдруг Луиза сообразила, что она не одна в доме. За дверью в гостиной послышался тихий мужской голос, и дверь отворилась. Луиза едва успела юркнуть в углубление под лестницей, как в темную комнатку со своим молодым человеком вошла Мэри Харди.
Луиза час сидела в темноте на полу и слушала. С помощью молодого человека, который пришел провести с ней вечер, Мэри Харди без слов преподала деревенской девушке знания о мужчине и женщине. Луиза низко опустила голову, сжалась в комок и не шевелилась. Ей казалось, что по какой-то непонятной прихоти богов великий подарок достался Мэри Харди, и она не понимала решительных протестов более взрослой женщины.
Молодой человек обнял Мэри Харди и стал ее целовать. Когда она со смехом отбивалась, он только крепче обнимал ее. Состязание это продолжалось целый час, а потом они вернулись в гостиную, и Луиза убежала наверх. «Надеюсь, вы там не очень шумели. Нельзя отвлекать нашу мышку от занятий», – эти слова Гарриет, обращенные к Мэри, она услышала уже в коридоре, стоя перед своей дверью.
Луиза написала записку Джону Харди и той же ночью, когда все в доме спали, прокралась вниз и сунула ему под дверь. Она боялась, что если не сделает этого сразу, то после у нее не хватит смелости. В записке она попыталась выразить вполне ясно, чего она хочет. «Я хочу, чтобы меня кто-то любил, и сама хочу любить кого-нибудь, – написала она. – Если этот человек – вы, то приходите ночью в сад и пошумите под моим окном. Мне легко будет спуститься по сараю и выйти к вам. Я думаю об этом все время, так что если вы собираетесь прийти, то приходите поскорее».