bannerbannerbanner
Кони и люди

Шервуд Андерсон
Кони и люди

Полная версия

Глава III

Совершенно новая жизнь начала развертываться перед Мэй Эджли.

После инцидента в земляничном поле и вплоть до знакомства с Мод Велливер она чувствовала себя мертвым человеком. Делая работу по дому и переходя из комнаты в комнату, она иногда останавливалась и замирала на месте, будь то в кухне или у подножья лестницы. В эти минуты ей казалось, что вокруг нее все идет кругом, и от страха она начинала дрожать. Это случалось даже тогда, когда она лежала спрятавшись в камышах. Там скрюченные стволы и свежее прикосновение приносили облегчение, но все же не в достаточной мере. В ивах и камышах чего-то недоставало – они были слишком уж безличны, слишком уверены в себе.

В такие минуты Мэй казалось, что она заключена в стеклянный сосуд. До нее доходил и свет солнца, и звуки жизни, творившейся вокруг, но сама она не жила. Она только дышала, ела, спала и просыпалась, но то, чего она жаждала от жизни, было далеко от нее и, видимо, потеряно навсегда. И казалось, что оно так и было всегда, с тех пор как она начала мыслить.

Она вспоминала людей, которые ей когда-либо встречались, выражение лиц встречных прохожих.

Особенно к ней благоволили старики. Они останавливались и заговаривали с нею.

– Привет, крошка! – говорили они.

Люди засматривались на нее, губы улыбались ей, ласковые слова были обращены к ней – в такие периоды ей начинало казаться, что для нее открылся крохотный шлюз в гигантском потоке человеческой жизни.

Поток протекал где-то там, далеко, по другую сторону стены, за железными горами, вне поля зрения, за пределами звука, но все же несколько капель живой воды доходили до нее и орошали наболевшую душу. Тогда уж не казалось невозможным понять тот процесс, что происходит в душе.

В дни, последовавшие после разговора с Лиллиан, эта крохотная женщина в грязно-желтом доме много думала о жизни.

Ее мозг, от природы весьма активный, не мог долго оставаться бездеятельным, но временно она не осмеливалась думать о себе и о своем будущем.

Она размышляла о жизни абстрактно.

Она что-то такое сделала – как естественно и вместе с тем как странно было то, что она сделала.

Она мысленно перенеслась обратно на земляничное поле: утро, солнце ярко сверкало; следом за нею ходили в ряд мальчики, девочки и зрелые женщины; они болтали и смеялись.

Ее пальцы двигались быстро, но она прислушивалась к разговорам.

Одна женщина говорила о консервированных фруктах: «Вишни поглощают ужасно много сахара».

Одна девушка бесконечно рассказывала о романе какой-то парочки. Она что-то говорила о поездке на телеге с сеном и без числа повторяла «я говорю», «он говорит», «она говорит».

А затем к ней, Мэй, кто-то приблизился и опустился на колени на гряду рядом с нею. Это был мужчина, которого она не встречала в городе, и, таким образом, он совершенно неожиданно вошел в ее жизнь. Никто к ней еще не подходил так, как он. Правда, люди бывали иногда ласковы. Они улыбались, ласково говорили с ней и уходили своей дорогой.

Мэй не видела подмигиваний Джерома Гадли, которыми он дал знать товарищам, что собирается что-то выкинуть; она приняла его подход к ней как искренний импульс, толкающий человека к человеку. Может быть, он так же одинок, как и она.

Сперва они оба собирали ягоды молча, но потом между ними завязался разговор. Она трунила над ним, потому что, несмотря на ловкость пальцев, он не мог наполнять плетенок с такой быстротой, как она.

А затем, совершенно неожиданно, тон разговора переменился. Мужчина стал смелее, и его смелость заразила ее. Она помнила, что он сказал ей:

– Я хотел бы держать вас в своих объятиях; быть с вами где-нибудь, где я мог бы вас целовать – в лесу, далеко отсюда, где не было бы никого, кроме нас.

Остальные девушки и женщины, работавшие невдалеке от нее, наверное, тоже не раз слыхали эти слова из уст мужчины. Разница состояла в том, что они слыхали подобные слова и отвечали натурою – словами же. И вот, таким образом, женщина находила себе возлюбленного, выходила замуж и приобщалась к потоку жизни.

Мэй прислушивалась к этим словам, и в ее душе что-то встрепенулось и взволновало все ее существо. Подобно цветку, она раскрылась, чтобы принять жизнь. Что-то прекрасное ожидало ее, то же, что испытывали деревья, цветы, былинки и большинство женщин. Что-то поднялось в ней и надломилось. Рухнула стена, отделявшая ее от жизни. Она превратилась в живое существо, воспринимала жизнь, излучала жизнь и сливалась в одно с жизнью.

Когда эти слова были сказаны там, в поле, Мэй продолжала работать. Ее пальцы автоматически подбирали ягоды и медленно опускали их в плетенку. Она оборачивалась от поры до времени к Джерому и смеялась. Как это чудесно, что она в состоянии настолько владеть собою, думала она.

Мысли бешено мчались, сменяя друг друга. Уж таков ее мозг. С ней всегда так бывало – мысли мчатся быстро, бешено, чуть-чуть вне контроля.

Теперь пальцы двигались медленнее. Она иногда клала ягоды в плетенку мужчины или, найдя крупную ягоду, давала ему, хотя и знала, что все сборщики глядят на них. Они прислушивались, поражаясь перемене в ней, и это злило Мэй.

«Что им надо? Какое им до всего этого дело?»

Внезапно ее мысли приняли другое направление.

Интересно, какое это ощущение, когда мужчина держит тебя в объятиях, когда его губы прижимаются к твоим губам? Ведь это испытывали все женщины, которые когда-либо жили. Это испытала ее мать и замужние женщины, работающие здесь вместе с нею, и многие из девушек гораздо моложе ее.

Она рисовала в своем воображении мягкие, но вместе с тем сильные руки, крепко обнявшие ее, и она тонула в восторженном ощущении. Гигантский поток жизни, к которому она мечтала приобщиться, подхватил ее и понес за собою. Жизнь облеклась в яркие цвета. Какими красными показались вдруг ягоды в плетенке! Какими жизненно-зелеными казались свежеспутанные клубки! Краски сливались и продолжали путь вместе – поток жизни, захватив их, нес через нее.

Какой это был чудовищный день для Мэй!

После она не могла сосредоточить мыслей на случившемся, – не смела этого делать. Ибо в действительности ее приключение в лесу с мужчиной – так захватывающе начавшееся на поле – закончилось весьма животным образом: она подверглась насилию. Она дала согласие, да, но не на то, что случилось. Зачем же она ходила с ним в лес? Правда, она своим поведением звала и поощряла его, но как могла она предвидеть, что произойдет?

Она была сама всему виною. Во всем только она одна виновата. Она ушла от сборщиков ягод, оттого что была зла на них. Они слишком много знали, хотя недостаточно знали, и она ненавидела их за это.

Что, собственно говоря, ожидала она от мужчины? Этого нельзя выразить словами. Она ничего не знала о поэтах и художниках и об их усилиях положить красоту на полотно или выразить в сонетах. Она была всего лишь девушка из Бидвелля, одна из семьи Эджли, дочь возчика, сестра «гулящей» Лиллиан Эджли.

Мэй ожидала, что окунется в новый мир, в животворящие воды жизни. Что-то теплое, сильное, крепящее, ласкающее должно было ожидать ее. Из мрака должны были подняться руки и схватить ее руки – покрытые соком красных ягод и желтой пылью полей. Она очутится в чем-то теплом, и тогда она, как цветок, откроется и всем своим существом излучится в воздух.

Каковы были ее представления о жизни? Она тысячу раз задавала себе этот вопрос и продолжала задавать его, пока не устала спрашивать.

Мэй знала свою мать, ей казалось, что она знает ее, – если же она ошибалась, то ее никто не знал.

А разве другие не любили?

Ее мать встретила мужчину, лежала в его объятиях и стала матерью сыновей и дочерей; сыновья и дочери пошли своей дорогой и жили как животные. Они без оглядки и грубо пошли за тем, что, казалось им, они хотели от жизни. А мать стояла в стороне. В действительности она умерла уже гораздо раньше, и только плоть ее продолжала жить, работать, стлать постели, варить и спать с мужем.

Вот какова была правда о ее матери – это должно было быть правдой. Если это не было правдой, то почему она молчала, почему ни одно слово не появлялось на ее устах?

Мэй день за днем работала с матерью. Тогда она, Мэй, была еще девочкой, юной, хрупкой, и все же мать не целовала ее, никогда не ласкала ее. Она не произносила ни слова. Неправда, будто она, как говорит Лиллиан, возлагала все свои материнские надежды на Мэй. Нет, она молчала, потому что в ней жила смерть – она умерла тогда, когда Лиллиан и Кейт стали «гулящими». А мертвым ни до чего дела нет. Мертвые мертвы, вот и все!

Мэй задумалась; не умерла ли она сама, не ушла ли она окончательно от жизни?

«Это возможно, – раздумывала она, – и, может быть, я вовсе никогда и не жила, – это только кажется, будто живешь».

«Я – умница», – вдруг подумала она.

Это говорила Лиллиан, это говорили ее братья, это говорил весь город. Как она ненавидела сейчас свой ум!

Другие могли гордиться своим умом, радоваться ему. Весь город гордился ею и признавал ее ум. И потому, что она была умна, потому что она мыслила быстрее, чем другие, только поэтому учительницы улыбались ей, а старьте люди ласково заговаривали с ней на улице.

Однажды один старый господин встретил ее на тротуаре возле большого магазина; он взял ее за руку, повел в магазин и купил ей конфет. Он был местным торговцем, а дочь его была учительницей в школе, но Мэй никогда раньше не видела его, никогда не слыхала про него и не имела о нем ни малейшего представления. Он пришел к ней из пространства, из потока жизни. Он слыхал про нее, про ее быстрый ум, который побивает всех в школе. Но воображение Мэй начало вить канву вокруг этого старика.

В то время она посещала каждое воскресенье пресвитерианскую воскресную школу, так как в семье Эджли сохранилось предание, что мать Эджли была пресвитерианкой. Никто другой из детей туда не ходил, но Мэй некоторое время ходила, и ей казалось, что остальным членам семьи это нравится. Она вспомнила, о ком рассказывали учителя воскресной школы. Они говорили о гиганте по имени Авраам, избравшем Бога своим господином. Он, наверное, был огромный, сильный, добрый человек. Его потомки были многочисленные, как песчинки морские, – разве это не доказательство мощи! И тот старик, который взял ее за руку, представлялся ей подобием Авраама. Вероятно, у него тоже много земель, и он отец многочисленного семейства; без всякого сомнения, он может ехать как угодно быстро на лошади и никогда ему не доехать до конца своих владений. Может быть, он принял ее за одну из своих многочисленных дочерей.

 

Он, должно быть, могущественный человек. И тем не менее он восхищался ею.

– Я дарю тебе конфеты, потому что моя дочь говорит, что ты самая умная девочка в школе, – сказал он.

Она вспомнила, что в том магазине был еще один человек, и когда она убегала, зажав конфеты в кулачке, старик обернулся к нему и сказал:

– Они все твари, кроме нее одной, – все скоты!

Значительно позднее она поняла смысл его слов. Он подразумевал семью Эджли.

Сколько мыслей роилось в ее голове в то время, когда она одна ходила в школу и обратно. У нее всегда было много времени на то, чтобы все хорошенько обдумать, – и днем, когда она помогала матери по хозяйству, и в зимние вечера, когда ложилась в постель, но долго не засыпала. Старик в магазине восхищался ее быстрым умом, и за это он простил ей ее происхождение. Мысли ходили кругом и кругом. Даже будучи еще ребенком, она чувствовала себя замурованной в стену, отрезанной от жизни. Она боролась за то, чтобы бежать от себя самой, бежать к жизни.

А теперь она женщина, она ощущала жизнь, испытывала то, что жизнь означает. Мэй молча и неподвижно стояла у подножия лестницы или у плиты в кухне и силилась не думать.

Где-то на другой улице хлопнула дверь. У нее был замечательно развит слух, и ей казалось, что она в состоянии слышать каждый звук, исходивший из уст мужчины, женщины или ребенка во всем городе.

Снова мысли начали роиться в голове, и снова она начала бороться за то, чтобы выйти из себя самой.

Где-то на другой улице хлопнула дверь – вероятно, и там какая-то женщина занята хозяйством, как и она, Мэй; та тоже делает постели, моет посуду и готовит пищу; и, проходя из одной комнаты в другую, она, вероятно, хлопнула, дверью.

«Она – человек, – думала Мэй, – она чувствует то же, что я, она думает, ест, спит, мечтает и ходит по дому».

Не важно, кто она такая. Будь она Эджли или нет, это не составляет разницы. Любая женщина соответствовала мыслям Мэй, любое существо, которое жило – жило!

Люди ходили по городу и думали, девушки смеялись. Она однажды была свидетельницей того, как одна ученица, с которой никто не разговаривал, на которую в ту минуту никто не обращал внимания, вдруг ни с того ни с сего расхохоталась. Почему она смеялась?

Как жестоко было снисходительное покровительство города: называя ее умницей, они отделили ее от всех остальных. Они интересовались ею, потому что она была умна. Конечно, она умна. Ее мозг функционировал быстро, он излучал ум. Тем не менее она была одной из «тварей» Эджли – так сказал бородатый старик, подаривший ей конфеты.

Мэй тщетно пыталась определить свое положение в свете; ей хотелось быть частью жизни, иметь свое дело, но она не хотела быть чем-то особенным, не хотела, чтобы ее гладили по головке и улыбались ей потому, что она умница.

Что такое ум? Неужели то, что она могла быстро решить задачу в школе с тем, чтобы ее немедленно забыть? Это ровно никакого значения не имело в жизни.

Торговец в Египте пожелал перевезти товар через Сахару; у него было столько-то фунтов чая и столько-то сушеных фруктов и пряностей. Предстояло решить: сколько верблюдов потребуется для этого и сколько времени. В результате короткого размышления она получала в уме цифру двенадцать или восемнадцать; и это вовсе не зависело от ума. Нужно было только выбросить все остальное из головы и сконцентрировать все мысли на задаче – вот это означало ум.

Но какое ей дело до нагрузки верблюдов? Это имело бы еще какое-нибудь значение, если бы она могла разобраться в мыслях и в душе того египетского купца, если бы она могла его понять, если бы она могла кого-нибудь понять, если бы только кто-нибудь понял ее.

Мэй стояла в кухне дома Эджли, – иногда она стояла неподвижно, словно прислушиваясь, в течение десяти минут, иногда в течение получаса. Однажды тарелка выпала из ее рук и разбилась, и это внезапно разбудило ее, а проснуться – значило вернуться в дом Эджли после долгого путешествия через горы, моря и долины; очнуться – значило возвращение к тому, откуда человек хотел бежать навсегда.

«И все время, – мысленно говорила она, – жизнь продолжала катиться, люди живут, смеются, чего-то достигают».

А потом, при посредстве того вымысла, что она рассказала Мод Велливер, Мэй вступила в новый мир, в мир бесконечного раздолья. Это ложь помогла ей понять, что если она не могла приспособиться к действительной жизни вокруг нее, то она была вольна сотворить собственный мир. Если ее замуровали и отрезали от жизни городка в штате Огайо, где ее боялись и ненавидели, – ничего не мешало ей выйти из этой жизни. Ведь эти люди не пожелают ни вглядеться в нее, ни попытаться ее понять, равно как не позволят ей проникнуть в их душу.

Ложь, изобретенная ею, легла краеугольным камнем – первым из камней, послуживших для фундамента. Она построит башню – высокую башню, на верхушке которой она будет стоять и глядеть вниз на мир, ею созданный, – своим умом. Если действительно ее ум был то, что о нем говорили Лиллиан, учительницы и все другие, то она превратит его в орудие, при помощи которого взгромоздит один камень на другой для своей башни.

В доме Эджли Мэй имела свою отдельную комнату – крохотную комнатушку в задней части с одним окошком, из которого виднелся луг, превращавшийся каждую весну в болото. Зимою он иногда покрывался льдом, и детвора приходила сюда кататься на коньках.

В тот вечер, когда Мэй сочинила новой подруге великую ложь – перекроив инцидент с Джеромом Гадли, – она поспешила домой, прошла к себе в комнату и уселась на стул у окна.

Что она сделала?

До сего времени ее приключение с Джеромом казалось настолько страшным, что она не в состоянии была думать о нем, не смела думать, и вот это старание не думать сводило ее с ума.

А теперь все кончилось. Ничего и никогда не было. Случилось совсем другое, нечто такое, чего никто не знал. Мэй сидела у окна и горько улыбалась.

«Я немного приукрасила, – думала она. – Действительно, я несколько приукрасила, но что пользы рассказывать, как все произошло. Я не могу заставить других понять. Я сама тоже не понимаю».

В течение всех недель, что последовали за тем днем в лесу, Мэй мучилась мыслью, что она стала нечистой – физически нечистой. Дома во время работы она носила ситцевое платье, у нее их было несколько штук; она меняла их два-три раза в день, а снятое с себя она не оставляла в шкафу до большой стирки, а мыла его немедленно и вывешивала сушить на заднем дворе. Ей доставляло удовольствие то, что ветер продувал сквозь него.

У Эджли не было ни туалетной комнаты, ни ванны. В этом городке очень мало кто имел понятие о подобной роскоши. Обыкновенно в сарае держали большую бадью и здесь происходило омовение. Впрочем, эта церемония не часто повторялась в семье Эджли; но в тех редких случаях, когда происходил сей торжественный случай, бадью наполняли водой и оставляли согреваться на солнце. Тогда воду переносили в сарай. Кандидат для омовения плоти заходил в сарай и запирался. Зимою эта церемония происходила в кухне, причем в последнюю минуту мать Эджли вливала в холодную воду котелок кипятку. Летом в этом не было необходимости. Купальщик раздевался, развешивал одежду на дровах и начинал плескаться.

В течение лета Мэй принимала такую ванну каждый день, но она не беспокоилась насчет того, чтобы ждать, пока вода согреется на солнце. Какое удовольствие доставлял ей холод воды! Часто, когда никого не было, она снова купалась перед сном. Ее маленькое, упругое, смуглое тело опускалось в холодную воду, и она мылом начинала мыть груди и шею, на которой она еще ощущала поцелуи Джерома. О, с каким удовольствием она совсем смыла бы груди и шею!

Ее тело было крепко и упруго. Все Эджли, даже мать Эджли, были люди сильные. Все остальные были велики ростом, а в ней сконцентрировалась сила семьи. Мэй никогда не чувствовала физической усталости, и после того, как начался период усиленных дум, даже тогда, когда она очень мало спала по ночам, ее тело все более крепло. Ее груди выросли и фигура несколько изменилась. Она стала менее мальчишеской. Мэй становилась женщиной.

После той лжи, что Мэй рассказала Мод Велливер, ее тело стало для нее лишь деревцом, прорастающим в том лесу, через который она проходила. Это тело было тем, в чем выражалась жизнь, – дом, в котором она жила, в котором, несмотря на недружелюбность города, жизнь продолжала биться.

«Я не мертва, как те, которые умирают душой в то время, как живет их тело», – думала Мэй, и в этой мысли она находила сильную поддержку.

Мэй сидела в темноте у окошка и думала.

Джером Гадли пытался совершить убийство; как часто подобные попытки в истории других мужчин и женщин кончались успехом. Происходило убийство души. Юноши и девушки росли с определенными понятиями – весьма смелыми понятиями. В Бидвелле, как и в других городах, они ходили в школы и в воскресные школы. Там они слышали слова – много смелых слов, но в них самих, в крохотных долинах души, жизнь была такая неуверенная, жалкая. Они оглядывались вокруг себя и видели мужчин и женщин, бородатых мужчин, ласковых, сильных женщин.

Но сколько среди них было мертвых! Сколько домов представляло собою лишь опустевшие очаги, в которых обитали призраки. Их город вовсе не был тем, что они думали о нем, и когда-нибудь они это поймут. Здесь не было места теплой, тесной дружбе. Чувство неопределенности жизни, невозможность насаждения правды – все это мешало людям сплотиться. Они не были смиренными созданиями перед лицом великого таинства. Это таинство они разрешали путем лжи, наложив запрет на истину. Они производили большой шум. Они укрывали все, что только можно было. Нельзя было обойтись без шума и суеты, без стрельбы из пушек, без боя барабанов, без громких слов.

«Какие все люди лжецы», – думала Мэй. Ей казалось, что весь город стоит перед нею, и она в некотором роде вершит суд над ними; и ее собственная ложь, цель которой была разбить ложь мировую, казалась совсем маленькой, невинной выдумкой.

Одно она знала доподлинно – в ней жило что-то нежное, изысканное, и люди хотели это убить в ней.

Убить то изысканное, что жило в ее душе, – вот чего жаждет человечество. Все мужчины и женщины вокруг нее пытались это сделать. Сначала мужчина или женщина убивали это в самом себе, а потом пытались сделать то же с ней. Люди боялись давать «этому» жить.

Ее душу обуревали мысли, которые никогда до того не приходили в голову, и ночь казалась такой животрепещущей, как ни одна ночь до того. Ибо ее боги гуляли на свободе.

Дом Эджли был лишь мизерной лачугой из досок; Мэй глядела через окошко, сквозь мерцающий полусвет ночи, на луг, который временами превращался в болото, где скот увязал по колено.

Ее город был лишь крохотной точкой на колоссальной карте ее родины – это она всегда знала. Незачем было путешествовать, чтобы узнать это. Разве она не была первой по географии в школе? На ее родине жило чуть ли не шестьдесят, или восемьдесят, или сто миллионов людей – она не знала точно цифры, эта цифра ежегодно менялась. Когда эта страна была еще новая, по ней гуляли миллионы буйволов вниз и вверх по ее долинам.

А она, Мэй, тоже была молодой буйволицей в огромном стаде, но она нашла жилище в городе, в доме, сколоченном из досок, покрытых желтовато-грязной краской. Луг перед домом был сух теперь, и на нем росла высокая трава, но все же в нем виднелись местами довольно большие ямы-лужи, и в них квакали лягушки, аккомпанируя кузнечикам.

Ее жизнь была священной – дом, в котором она жила, комната, где она теперь сидит, все это превращалось в храм, в жертвенник, в башню. Ложь, изобретенная ею, дала толчок новой жизни и положила фундамент тому храму, что в ней строился.

В голове роились мысли, подобные гигантским тучам в темном небе. Слезы заполнили глаза и горло вздувалось от спазм. Мэй уронила голову на подоконник, и судорожные рыдания потрясли ее тело.

Только потому, что она была смела и умела быстро думать, ей удалось изобрести вымысел, который восстановил сказку в душе. И краеугольный камень храма был заложен.

Мэй не пыталась придумать что-нибудь определенное. Она только чувствовала, она знала свою правду.

Слова, которые она когда-либо слыхала, слова, прочитанные в книгах, слова, случайно сказанные – без капли чувства – тонкогубыми, плоскогрудыми учительницами, – слова, которые раньше не имели ни малейшего значения, теперь зашумели в голове. Какая-то непонятная сила повторяла их ей размеренным темпом, как будто вне ее, напоминая ритмичные шаги армии по дороге.

 

Нет, они напоминали дождь на крыше того дома, в котором она обитала, – на крыше того дома, что был ею самой. Она всю жизнь прожила в доме, но никогда не замечала дроби дождя на крыше – все слова, которые она когда-либо слыхала и теперь вспоминала, были подобны каплям дождя. Даже какой-то аромат ощущала она при этом воспоминании.

И в то время как мысли роились в мозгу Мэй, ее маленькие плечи продолжали содрогаться от рыданий, но она чувствовала себя счастливой – она испытывала непонятное счастье, благодаря которому что-то пело в ее душе. То была вечная песня земли, песня жизни, – ее пели и кузнечики в траве, и лягушки в болоте. Эта песня исходила из ее души, из ее комнаты, из ее дома и летела во мрак ночи, в далекие страны, в пространство, – старая, чудная, вечная песня…

Мэй начала думать о строителях и о том, что они строили. Камень, отвергнутый строителем, стал краеугольным камнем храма. Кто-то сказал это, и другие чувствовали то, что чувствовала она сейчас – то чувство, которое она не могла изложить словами, но другие пытались изложить. Она не была одинокой в мире. Она не ходила по пустынной тропе, – многие ходили по ней раньше, многие ходят по ней теперь. Даже вот сейчас, когда она сидит у окна с такими странными мыслями, много мужчин и женщин тоже сидят у окна в далеких странах и думают те же мысли. В том мире, где люди убивают что есть лучшего в себе, тропа, избранная отвергнутыми, была единственной тропой истины – и как много людей избрали ее! Деревья по краям ее носили надписи, сделанные теми, кто хотел показать другим дорогу. «Камень, отвергнутый строителем, стал краеугольным камнем храма».

Лиллиан сказала, что «мужчины ни черта не стоят»; было очевидно, что Лиллиан тоже убила лучшее в себе, позволила убить его. Вероятно, она позволила какому-нибудь Джерому Гадли убить его, а потом, все более и более озлоблялась против жизни, возненавидела жизнь и отшвырнула ее в сторону.

И то же самое случилось с ее матерью. Это было причиной ее молчаливой жизни, причиной смерти в жизни. «Мертвые восстали, чтобы поразить мертвых».

История, которую Мэй рассказала Мод, не была ложью – это была сущая правда. Джером Гадли пытался убить ее душу и был весьма близок к успеху. Мэй ходила в долине смертных теней. Теперь она это поняла. Ее собственная сестра, Лиллиан, пришла к ней, когда она, Мэй, ходила со Смертью, в поисках Жизни. «Если ты решишь сойти с прямого пути, я познакомлю тебя с людьми, у которых много денег», – сказала Лиллиан. Никогда еще Мэй так не понимала ее, как сейчас.

Мэй решила, что она не станет искать дружбы Мод Велливер. Она будет встречаться с нею, будет разговаривать с нею, но пока что будет держаться замкнуто. Все живое в ней было изранено, и требовалось время на излечение.

Из всех чувств, что обуревали ее в тот вечер, один сильный импульс определенно выразился в ней в то время, как она мылась в сарае, пытаясь очиститься наружно.

– Я буду ходить одна, совершенно одна, – бормотала она сквозь рыдания, сидя у окна и положив голову на руки; до нее доносилась сладкая песня кузнечиков на лугу – вечная песня сказки.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru