bannerbannerbanner
Мандариновый год

Галина Щербакова
Мандариновый год

Полная версия

Запутался Алексей Николаевич в своих мыслях, хоть руби их направо и налево. Получалось глупо: ему было бы лучше, как отцу, если бы дочь осудила его за отношения с Викой. Ему слаще был бы ее гнев. А Вика говорит: привлеки дочь на свою сторону. Как это можно?

Целый день Алексей Николаевич работал, не работая. Как это у других бывает? Сходятся, расходятся, платят алименты, вот Вика разошлась с мужем, говорит, что отношения с ним остались прекрасные. Он ей сказал – так во всяком случае говорит Вика: «Тебе, Евлампия, – квартира, мне – машина». Сел и уехал. Вообще он странный мужчина. Называет всех идиотскими именами, причем каждый раз другими. Он однажды с ним сталкивался, давно, лет двенадцать, а может, и пятнадцать назад. Федоров был еще фотокором, и клише его снимка пришлось подрезать слева. Так он пришел к нему в цех, пришел и сказал: «Слушай, Фердинанд…» Со странностями был мужик, но сел в машину и уехал. Интересно, брызгала на него Вика слюной, кричала ему «сволочь! сволочь!»? Маловероятно. Он вспоминал всех разошедшихся до него и вспоминалась почему-то только благостность. Все друг перед другом совершали только благородные поступки, все только уступали, все вели себя так, что впору было брачиться, а не разводиться. Но знал, что это не так. Это его собственный мозг вырабатывает сейчас именно такую информацию, потому что хочется ему мирного разрешения всей истории, а на него, видите ли, «сволочь! сволочь!» Конечно, он дурак. Поторопился. А с другой стороны, когда-то надо? Под всеми этими не очень существенными мыслями пласталась одна, важная, главная. Если бы он взял чемодан и ушел (как Федоров уехал), то ничего бы не было. Тогда бы он мог пригласить сюда, в клетушку, Ленку и сказать ей: «Так уж случилось, прости, мол, и прочее. Ничего мне от вас другого не надо, только ваше прощение. Ты собери мои палаши и дротики в большой мешок, я пришлю за ними шофера». И что б в этот момент не произнесла его непонятная дочь, он был бы недосягаем и для ее цинизма, и для слез, для мольбы (мало ли что?) и для оскорблений. Такая это была стерильная, но, увы, невозможная ситуация. Все, что угодно… Но отдать квартиру, которую он выстрадал в тысячах приемных, квартиру, которую он обложил миллионом справок, квартиру, в которой он, наконец, почувствовал себя человеком. (Ему объяснили умные люди, что это высота потолков дает ощущение собственной значимости. Низкие потолки давят на человека не столько физически, сколько морально…) Ну почему он должен все это отдать Анне? Ведь справка о ее юношеском туберкулезе у нее была липовая. Были очаги после гриппа – и вся история, у кого их не бывает. Но ее тетка, главврач в тубдиспансере, сделала ей историю болезни. Конечно, он этого никому не скажет, не те сведения, но Анна должна знать, что всегда была здорова, а значит, ее вклад в получение квартиры минимальный. Упала в обморок перед его матерью, а что это был за обморок, покрыто мраком неизвестности. Поэтому не может он взять чемодан и уйти в квартиру Федорова, который считает его Фердинандом. Да и потолки там низкие, ему это плохо, а Анне будет ничего. Она сама говорила: «Шторы на полметра надо длиннее, обоев больше, расход… Два шестьдесят, Леша, выгодней, чем три двадцать…» Вот и пусть едет в два семьдесят, у Вики столько. Он же будет платить Ленке не формально, по листу, а сколько надо. С Викой они договорились, что какие-то веши она оставит в квартире, диван-кровать, сервант, кухонный гарнитур, все там на своем месте, между прочим со вкусом найденном… Что ей еще надо? Ведь если серьезно разобраться, это тоже почти стерильная ситуация. Анна только должна все выслушать, как человек…

***

По дороге в школу Анна Антоновна «вычислила» Вику. Алексей Николаевич облегчил ей работу тем, что точно назвал срок – два года. Значит, с той его поездки в дом отдыха, когда они похоронили мать. Был он весь в жуткой неврастении, перестал спать, взвивался по пустякам, она его решила отправить, чтоб и самой отдохнуть. Сделала тогда перестановку, выбросила материну рухлядь, которую та таскала с собой с квартиры на квартиру. Он вернулся в хорошем состоянии, загоревший, весь пылкий, между прочим… Она тогда удивилась некоторым проявлениям, «новшества» ей не понравились, она даже разозлилась на него, но сдержалась, сказала только: «Да ну тебя!» Теперь понимает откуда шла новация. Но он легко и просто вернулся к привычным отношениям, забылось. Тогда она спросила: «А кто еще был из ваших?» Он назвал кого-то и женщину из корректорского. Потом на каком-то вечере в клубе, в буфете с пивом к ним присоединилась женщина с узким лицом, в бархатном костюме. Он взял ей бутылку «Байкала», и она отошла.

Тогда Анна очень разглядывала костюм, а лицо ей не понравилось. Было оно какое-то очень сухое, а Анна, будучи женщиной полной, всякую сухость не любила, критиковала, считала изъяном. Она спросила Алексея, кто эта «остренькая» дама, он сказал: «Из корректорского». – «Не с ней ли ты был в доме отдыха?» —«С ней», – сказал он. «А откуда у нее бархат?» – спросила она. «Она умеет одеваться»,– сказал он. «За счет питания шьет тряпки», – сделала вывод Анна. «Ну почему», – спросил он. «У нее лицо шелушится от авитаминоза», – сказала она. Алексей как-то удивленно сделал губами. Анна ее запомнила. Потом эта женщина мелькнула несколько раз в каких-то культпоходах, всегда в чем-то очень модном, каждый раз они встречались глазами, но не здоровались, корректорша отводила глаза. Однажды Алексей бросил Анну и пошел за ней, и они о чем-то говорили, он вернулся и сказал, что у них производственные проблемы, а на работе он не успел зайти в корректорскую. Анна поверила, потому что, кроме нарядов, ничего в этой женщине не было такого, чтоб волноваться. Были звонки домой. «Да… Да… Да… Обязательно… Да… Да… Понял… До свиданья…» Из корректорской, говорил он. Если сейчас все это обозреть, все было шито белыми нитками. Корректорская, корректорская, корректорская, корректорская… Но тогда Анна ничего не замечала. Просто все ее охранительные посты всегда стояли в другом месте. Она, например, боялась своей троюродной сестры, красивой элегантной девки двадцати восьми лет. Она приходила и вешалась на Алексея. «Я по-родственному, – говорила она и садилась к нему на колени. – Покачай меня, зятек!» И он ее качал, и делался красным, а та говорила: «Такого хочу мужа, чтоб качал… А их нет. Вывелись. Один есть, и то твой, Анюта».

Анна застывала от страха, когда приходила эта треклятая сестра. Могла сказать: «Зятек, застегни сапог!» И он ползал по полу и молнию вел медленно-медленно, а Анна в этот момент мысленно рвала ее к чертовой матери. Она думала: эта стерва может увести. И баррикадировалась. Рассказывала ей, что у Алексея масса изъянов. И с возрастом Их все больше и больше. Например, хронические запоры. Это хуже нет! И всегда с геморроем… Сестра смеялась: «Бедный мужик!» А Алексею она рассказывала, что у той тоже есть одно заболевание, нет, нет, приличное, но все-таки. Такую вот интригу плела Анна в месте предполагаемой опасности. А тут на тебе, гром грянул с другой стороны.

Вычислив Вику, Анна не то чтобы успокоилась, а просто поняла, как надо себя вести. Во-первых, никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах не соглашаться ни на какой передел квартиры. Хочет уходить – пусть идет с чемоданом. Эта квартира Ленки. Девчонка кончает школу, может выйти замуж, пойдут дети. Три комнаты не то что много, а в самый раз. Алексею положена площадь? Положена. А она разве его гонит? Пусть строит со своей шелушащейся дамой кооператив, пусть снимает квартиру, все движения – его. Она же будет стоять на месте. Более того, она не сразу ему даст развод. В конце концов, если он интеллигентно уйдет, она, конечно, согласится. Но пусть он похлебает всех этих удовольствий полной мерой. За предательство надо отвечать. Перед кем? Перед ней! Бога отменили, совестью не разжились, вот она ему и будет и Богом, и совестью, и парткомом, и месткомом. Он у нее покружится, сволочь проклятая. И Анна почувствовала во рту вкус болгарской пасты «Поморин». Она приготовилась бить мужа наотмашь, ногами, в сплетение, в пах, она думала: «Ни одной минуты этой ночи без сна не прошу никогда». Пока же в школе она решила никому ничего не говорить, потому что до сих пор в учительском коллективе слыла благополучной счастливой женой, очень этой своей репутацией гордилась, мысль, что может ее потерять, казалась страшней самой возможности развода. Черт с ним, с мужем, а вот войти в братство одиноких женщин, дев, братство брошенных – это не доведи Господь! Это совсем другой мир, который был ей неприятно жалок, она школу в конце концов приняла и даже как-то по-своему полюбила, потому что было в ней это противоядие – нормальная семья, а у половины их учителей этого не было. И то, что развод разрушит и ее положение в школе, а значит, у нее начнется другая жизнь – может быть, было самое страшное.

Сорок три года у замужней женщины – это почти акме, это расцвет, сорок три одинокой учительницы – это бесконечно унылая дорога на многие годы с одним единственным пейзажем. Ревнивая собственница, Анна вдруг подумала: ради положения в школе согласилась бы на невероятное, на то, чтоб у Алексея были любовницы. Черт с ними, был бы он дома, был бы он мужем! Но тут же она отогнала эти мысли, как мысли слабые, жалкие. Унижений ей еще не хватало. Нет уж! Надо побороться. Надо все узнать про эту шелушащуюся бархатную крысочку.

***

Вечером Алексей Николаевич поехал к Вике. Она заварила кофе, они выпили по три чашки, и он, смущаясь, сказал ей, что кофе, конечно, хорошо, но он бы что-нибудь съел.

– Господи! – воскликнула Вика. – Я идиотка!

Почему-то он думал, что у нее ничего нет и ему придется ее успокаивать, что, мол, не умру, не тот случай. Но у нее все было, и кусок отбивной, и картошка была начищена и залита водой, и кетчуп был, и оладьи она сделала в пять минут из блинной муки, и варенье у нее оказалось клубничное – ягодка к ягодке, она поставила его в фигурной розетке, и ему захотелось плакать. Это, конечно, было глупо, тем более что плакать с набитым ртом не получалось, но в душе он плакал от благодарности, умиления и еще черт знает от чего, от салфеток, что ли, на которых ему подавала Вика. На одной все поставила, другую ему на колени положила, а третью, такую же, сама в руках держала. И в то же время была в этом ужине даже какая-то неприличная праздность, которой не годилось быть повседневной, и приходила мысль о том, что все это момент, случайность, не более того…

 

Удивительное существо Вика, но она учуяла эту его мысль. Села рядом и сказала: «Так бы и остаться тебе у меня навсегда… Не гостем…» Он не сказал ей ничего, просто прижал к себе, а сам подумал, что гостем он тут будет всегда, потому что в этом доме живет тень Федорова. Он никогда не отделается от этого чувства. Нет, нет! Мужик должен приводить женщину в свой дом. А его дом – это кабинет с софой, со стеной, на которой его коллекция. Квартира, которую он «выбил» в инстанциях, и какого черта он должен от нее отказываться? Другое дело, если б ничего не предлагал взамен Анне, но ведь он же не подонок, он устраивает ей идеальный вариант.

– Я понимаю, – сказала Вика. – Тебе нужна та квартира. Твоя. Хоть вы и лопухи, так и не сделали в ней человеческие полы. Ладно, езжай домой, подождем, как будут развиваться события.

Ему не хотелось возвращаться, но Вика объяснила: нельзя давать Анне оснований думать, что у него есть где ночевать. Это было бы для нее козырем. Он должен приходить домой. И, ради Бога, не скандалить. Что сказал – то сказал. Теперь же надо ждать. Будет сама нарываться – уйти, запереться. Спрятаться. А вот с Ленкой поговорить надо, это ее тоже касается, ее этот обмен вполне может устроить. Сокольники рядом, каток, танцплощадка. И вообще молодые любят перемены, а Вика оставит ей в комнате гобелен с зайцами, такие чудные белые красавцы на изумрудной траве. Глупый гобелен, если вникнуть в суть, на траве зайцы бывают серые, тут несоответствие – зимние зайцы, а пейзаж летний, но это только он и заметил, вообще у него на такие вещи глаз острый.

Они поцеловались с Викой по-родственному, без страсти; уже в лифте он удивился этому и обрадовался, что вот уже до чего у них дошло, расстаются, как муж с женой, совсем недавно так у них не получалось. Вышел из подъезда и внимательно осмотрел двор, хороший, ухоженный двор, лучше, чем у них, и в подъезде чисто, и стены выкрашены не зелено-казенной краской, а светленькой желтой охрой. Он представлял себе Анну в этом дворе и подъезде и считал, что ей это должно понравиться.

Дома пахло жареными грибами, которые он любил. Кастрюлька была накрыта куском старого байкового одеяла, приспособленного именно для сохранения кастрюльного тепла. Анна гладила ему рубашки. И то, что жареные грибы сохранялись в одеяле, а Анна стояла с утюгом, вызвало у него раздражение. Казалось, успокойся – скандала не предвидится. Похмыкай, наконец, про себя – две женщины наперегонки кормят тебя вкусным, но он чувствовал, как закипает. Алексей Николаевич не знал, как не знала этого и Анна Антоновна, что вступили они в отношения, когда любой шаг и поступок, любое слово и взгляд обречены на перетолкование. Тут хоть тресни, а в «да» услышат «нет», а улыбку поймут как издевательство. Они не знали, что фатальность непонимания будет расти, как ком, что самое отвратительное, что могла сделать Анна сегодня,– это приготовить ему грибы, а самое гадкое, что мог сделать он, – это тщательно, носок к носку поставить ботинки, пальто повесить на плечики, а портфель не бросить, как обычно, а определить – как тщетно раньше просила Анна об этом! – на ящик для обуви, под вешалку.

– Садись, ешь, – сухо сказала она сглотнув эту отвратительную ей сегодня тщательность.

– Я сыт, – ответил он, подавляя в себе тошноту от запаха самой любимой своей пищи.

Они не говорили в этот вечер, потому что сразу обессилили от этого секундного разговора.

И они второй раз в жизни спали врозь. Но на этот раз Анна Антоновна уснула крепко, потому что не спала предыдущую ночь, а Алексей Николаевич, наоборот, уснуть не мог, думал, думал. И все об одном: ему хорошо тут, в кабинете. Какой человек, в сущности, медведь, ему нужна своя берлога. Представлял будущее: Анна переедет, а Вике он отдаст спальню, пусть она там вьет себе гнездо, кабинет же он трогать не даст. Идеально у него тут, идеально. Все, что любит, рядом. Исторические романы, дорогие его железки, бар… Бар, конечно, пижонство, он пьет водочку, а ее надо держать в холодильнике, но все равно приятно.

«Тебе вермут или сухое?» – и щелкаешь дверцей, и сверкают тебе рюмки и фужеры, сидишь в креслах, красиво так получается. Конечно, все это форма, не дурак он какой, чтобы придавать этому особое значение, но когда у тебя это уже есть, то гоже ли все это ломать из-за глупой вздорной бабы, которая никогда бы в жизни такую квартиру не получила? У них в школе никто квартир не получает, это, конечно, непорядок, но это так. Плохо у нас все-таки относятся к педагогам. На бумаге хорошо, а на деле…

Думалось ему и об этом. Он воображал себе, Как бы сделал, если б его спросили. В первую очередь он обеспечил бы всем необходимым врачей и учителей. Он где-то прочел древние слова о том, каким должен быть врач:

Мягкости полон пускай приближается врач и, одетый

Безукоризненно, палец украсив сверкающим перстнем.

Чтобы ценили его, пусть коня заведет дорогого…

Как хорошо это, про коня и перстень.

Он вздрогнул, услышав, как щелкнул входной замок. Вернулась Ленка, а на часах было уже 12.15. Это было запрещенное время, и еще позавчера они бы ждали ее с Анной вместе, и Анна время от времени подходила бы к окну, а он просто слушал бы лифт и по стуку дверцы определил бы, когда приехала дочь. А тут он весь вечер расселял врачей и педагогов по хорошим квартирам со всевозможными удобствами, цитировал древние стихи, а про Ленку ни разу не вспомнил, а она шлялась черт знает где. Он решил встать и спросить, что значит эти пятнадцать минут первого, но подумал, что и Анна начнет задавать вопросы, а значит, неизбежен общий разговор и неизвестно еще, чем он кончится. Он не знал, что Анна уснула крепко, что первый раз в жизни она не была озабочена отсутствием дочери и со стороны уже хорошо видно, как все у них лопнуло и растягивают их в стороны центробежные силы, и как крошит и ломает их эта сила движения. Но они еще этого не знали. Анна спала, и ей снился спокойный нейтральный сон, Алексей Николаевич же, повозмущавшись мысленно дочерью, вернулся в наезженную колею всеобщего справедливого переустройства, раздавая учителям и врачам коней, слонов, моржей и тюленей.

Ленка же, премного удивившись тому, что никаких собак на нее не спущено, поела жареных грибов, уже остывших, по закрытой двери в кабинет поняла, что отец и эту ночь спит там, на секунду задумалась, что же могло произойти между родителями, но тут же решила: ничего стоящего ее раздумий произойти не могло. Родители представлялись Ленке исключительно неинтересной, но крепко притертой парой. Мама уже десять лет как распустила пузо, носит эти свои неизменные юбки и кофты навыпуск. Да они все такие, их учителя, одна только географичка одевается, как картинка, но все знают, у нее муж выездной, время от времени коллективу учителей что-то от нее перепадает. И это всегда сразу видно: на затрапезу напяливается что-то совсем другое, и они тогда смеются: «Одежка с барского стола географички». И у нее, Ленки, есть джинсовое платье, которое той сразу было узко. Мама, конечно, могла бы сбросить килограммов пять—десять и постричься, а не ходить с этим идиотским пуком на затылке. Папа тоже не Ален Делон, хотя они почти ровесники. По чертам лица папа ничего. Но как одевается! Как стрижется! В домашней обстановке они два чудовища. Мама в коротком халате с оторванными пуговицами, папа в трико с пузырями на коленях и каких-то линялых майках. Видеть их невозможно, а они ничего, похихикивают, иногда даже целуются, она всегда кричит: «Не при мне! Не при мне!» А они довольны, наверное, принимают этот ее крик за что-то другое. Ничего не может произойти у этих двух проросших друг в друга людей. Так решила Ленка, уходя к себе. Ничего! А может, у мамы климакс? Ленка бухнулась в постель, еще секунду подумала про то, что удачно получилось, что они ее не ждали. Все-таки самый противный разговор на свете – разговор на тему, где ты был. Потому что очень часто отвечать на этот вопрос не хочется.

Рейтинг@Mail.ru