bannerbannerbanner
Мандариновый год

Галина Щербакова
Мандариновый год

Полная версия

А для Анны вся эта красота будет анонимной, она в глаза не видела Федорова, ей за здорово живешь достанется уникальная, можно сказать, жилплощадь. Так что паркет в их бездарной трехкомнатной квартире – не цена. Так что перестилайте полы, Алексей Николаевич, у вас на это пара-тройка месяцев есть! Он тогда задохнулся от благодарности судьбе за Вику. Боже, как все точно, правильно, разумно! Никакой кровопотери, стерильный вариант. В конце концов Анна должна быть довольна. Он даже представил себе, как повезет жену и дочь в Викину квартиру и будет показывать разные федоровские придумки. Он даже подумал об этом человеке, которого смутно помнил по его работе в редакции, с некоторой философской нежностью: скажите пожалуйста, как бывает в жизни! Никогда не знаешь доподлинно, чьими руками воспользуешься. А сам Федоров мог ли вообразить в своей квартире Анну? Какие пироги печет жизнь!

…Поднимаясь по дребезжащей железной лесенке в свою клетушку, Алексей Николаевич решил: перейдет сегодня спать в кабинет, а когда Анна потребует объяснений, скажет ей все.

– Рановато, – сказала Вика. – Ну, погоди чуток. Черт с ним, с паркетом, в конце концов, но остальные вещи – серьезные.

– Видеть ее не могу! – Алексей Николаевич потрогал узелок на воротнике. – Перестелет пол, как миленькая. Палас ей захотелось! Ни черта не понимает! Ни черта!

– Перестань! – сказала Вика. – Скандалов не хочу!

В этот день Анна Антоновна была дежурной по школе и в учительскую почти не заходила. Толклась все перемены то в коридоре, то на лестнице, то в раздевалке, привычно кого-то одергивала, не реагируя при этом ни одним нервным волоконцем. Школа Анну Антоновну не раздражала, проблем с учениками у нее не было, она была в ней спокойна, выдержанна; ее ставили в пример как образец спокойствия и выдержки, не подозревая, что такое поведение ей ничего не стоит.

Ей легко думалось в школе о своем. И теперь она думала о конфликте с мужем, о его крике, анализировала весь разговор и так, и эдак.

Ничего в нем не было такого, чтоб горлом рвать пуговицы. И вообще это не было похоже на Алексея. Никогда хозяйственные заботы не занимали его больше чем на пять минут. Он ведь у нее типичный современный мужик, из тех, кто пробки чинить не умеет, гвозди забивает криво, а от капающих кранов у них в ванной растеклось приличное ржавое пятно. И такой мужик хочет перестилать пол! Хочет муку на много дней и недель? Невероятно! Наверное, видел у кого-то, а может, кто-то хвастал паркетным полом, вот он и заерзал. Но одно ясно: ее план перегнать его сегодня в кабинет – глупый план. Как ей могло прийти это в голову? Разве можно создавать подобные прецеденты? Что бы и как бы ни было – у них общая постель. И пока она общая – все мелочи. Никаких отделений. Она не будет с ним особенно разговаривать, но он ляжет на подушку рядом, как ложился всю жизнь. Она даже испугалась этих своих утренних мыслей, испугалась той своей какой-то глупой радости, что именно так – отделением – она его накажет. Какая дура! А вдруг ему понравится спать одному под своими палашами и пиками? И станет он убегать к себе от каждого недоразумения. Э, нет! Анна Антоновна благословила свое дежурство, которое дало ей возможность собраться как следует с мыслями, – в учительской чесали бы языки.

Ужин прошел почти спокойно. Капризничала Ленка, не хотела есть жареную рыбу, они оба на нее прикрикнули, но рыбу дочь так и не стала есть, пила чай со сгущенкой и напоказ страдала от вида рыбных костей. Потом Анна Антоновна мыла посуду и замачивала на завтра горох, постирала посудные полотенца и взялась за иголку и нитку. Пуговица так и лежала на подоконнике. Анна Антоновна поддела ее иголкой и так с пуговицей на иголке, пошла за мужниной рубашкой.

Он стелил себе в кабинете. Очень это у него неловко получалось.

Он сообразил взять слишком большую простынь, и она у него свисала к самому полу. А наволочку, наоборот, взял самую маленькую и едва втиснул в нее диванную свою подушку. И одеяло взял, на котором она гладит большие вещи – шторы там или скатерти. Эта беспомощность, неумелость особенно почему-то испугала Анну Антоновну. Получись у мужа все ловко, аккуратно, можно было бы и заорать, и затопать на него ногами, а тут так все нескладно, так все дурно, что приходит мысль: а не серьезные ли у него намерения?

– Что это ты? – спросила она у него и не узнала свой голос, тонкий и какой-то треснутый. Она даже кашлянула, потому что говорить любила своим голосом, а этот был чужой, заемный. Алексей же Николаевич ждал истерики и крика, ждал, что на него будут топать ногами, и именно на это придумал убийственную фразу – фразу наповал:

«Аннушка, посмотри на себя в зеркало. С таким лицом не в постель ложатся, а вступают в рукопашную». Очень он гордился этой своей фразой про рукопашную. Анна же не заорала, а заговорила не своим голосом и вообще пришла с иголкой, на которой болталась пуговица от его рубашки. Надо было срочно придумать другие слова, а в голову лезла чушь. И он сказал эту чушь.

– Можешь не беспокоиться. Я сам пришью… Для Анны эти слова стали прямо-таки взрывом над головой. Он не умеет держать иголку в руках, никогда не умел. Если уж по гвоздю он попадает с пятого раза, то в пуговичную дырочку он не способен вообще попасть, ни при каких условиях, ни за какую награду.

– Это что за отделение церкви от государства? – спросила Анна. И снова слова вышли из нее треснутые, а если представить, что они еще и по смыслу неумны, то разговор получался совершенно идиотский. Но ком катился с горы, цепляя к себе только чепуху и глупости.

– Это что для тебя – новость? – с вызовом спросил Алексей Николаевич, и Анна вытаращила на него глаза. Что он имел в виду?

– Два года я с тобой фактически не сплю. Ты что, это не понимала? – Она ничего не понимала. Всегда спал нормально, между прочим, спал как муж, и она лихорадочно стала вспоминать последние два года, то-то и то-то и еще это, но все было нормально, не было ничего, что противоречило бы тому, что было пять лет или десять. Все было как всегда. Что значит – не спал фактически, если фактически спал?

– Господи! – сказала она. – Из-за какого-то паршивого паркета так себя ведешь? Вот уж не ожидала! – В этом колеблющемся зыбком мире, в котором говорят треснутыми голосами, единственным устойчивым и материальным был этот чертов паркет, и она за него уцепилась.

– Не то у нас с тобой здоровье. – Она старалась говорить тихо, чтобы не так резала уши сдавленность речи. И вообще надо было сейчас тихо, спокойно объяснить ему, дураку, почему она против перестилки пола, объяснить, что за всеми не угонишься, если он кому-то подражает, а уж с женой ссориться из-за пола – вообще дело последнее.

– Да не все ли равно тебе, мужику, по чем ногами ходить? – Она сказала это даже с улыбкой, призывая его разделить с ней всю комичность их недоразумения: он рвет пуговицы из-за паркета, стелет отдельную постель, лопочет что-то о том, что «это для нее не новость»; посмотреть на них со стороны – кабачок «Тринадцать стульев», а не муж и жена.

Алексей же Николаевич был буквально потрясен неправильностью выводов, которые сделала его жена. Значит, она ничего не видит и не понимает, кроме паркета?

Она думает, что он – такая баба и способен из-за пола устраивать сцены? Разве в паркете дело? И хоть он помнил просьбу Вики пока ничего не говорить, он посчитал, что сохранение уважения к себе (не баба он, не из-за паркета!) важнее сейчас каких-то других расчетов, поэтому надо Анне сказать, что между ними все кончено, и не сегодня, что пол – это так, повод, убийство эрцгерцога в Сараеве, что все для него лично определилось еще два года назад, что надо такие вещи видеть и понимать, что он, конечно, сожалеет, что так случилось, но так случилось, и уже ничего нельзя изменить, потому что все давно изменилось.

Так он сказал. Контуром, намеком обозначив Вику, к точке своей речи Алексей Николаевич пришел уже совсем удовлетворенный, потому что все время боялся, как он это скажет, а тут так легко все сказалось. Анна Антоновна продолжала держать пуговицу на иголке, а когда он кончил, задалась странным вопросом: пришивать теперь пуговицу или нет? И этот маленький бытовой вопрос привел с собой неимоверное количество других вопросов. Вся жизнь встала на дыбы, и такая вот вставшая жизнь позванивает и поцокивает у нее над головой, и хочется пригнуться пониже, пониже к самому этому проклятому дощатому полу, который…

– А если бы я согласилась сегодня на паркет? – закричала она своим старым голосом. – Когда бы ты разродился этой своей правдой?

– Ах, Господи! – сказал Алексей Николаевич. – Ну не сегодня, так завтра. Это уже не важно.

Спал он крепко. Он давно так не спал, потому что, засыпая рядом с Анной, всегда думал одно и то же: когда-то (когда?) это будет в последний раз. Вообще надо сказать, что понятиям «первый – последний» он придавал излишне мистическое значение. Всякие рубежи ему давались трудно, и даже там, где плавность перехода была естественной и обязательной, он все равно чертил грань и перебирался через нее, как через колючую проволоку. Так он был устроен. Поэтому, засыпая раньше с Анной, он ждал, когда это будет в последний раз и когда будет в первый раз, как у мужа с женой, с Викой? И боялся, не будет ли жаль Анну и не будет ли разочарования с Викой, когда отношения перестанут быть урывочными, а будет одна общая постель уже до конца жизни. И тут же приходила мысль о смерти, которая будет при Вике, и это было страшно, потому что означало: жизнь с Викой – это в конце концов смерть. В общем чушь собачья, он типичный неврастеник, поэтому очень ему стало приятно утром, когда он проснулся на софе и понял, что что-то уже преодолено и уже был этот треклятый последний раз с Анной.

Когда же он увидел почерневшую, постаревшую на двадцать лет жену, он обиделся на нее за этот ее вид. Что за распущенность? Где ее достоинство? Ведь он же держится. Он даже хотел что-то ей сказать про одинаковость их положения, но вспомнил Вику, спохватился, и ему стало стыдно, а Анну стало жалко. От стремительности перехода – то обида, а то просто «жалко, жалко» – у него застучало в висках и закололо в боку. Противная слюна набежала в рот, так и хотелось плюнуть тут же, но он ее интеллигентно – так ему казалось – сглотнул и сказал Анне хорошим человеческим голосом:

 

– Ты не спала, Аннушка, и зря. Ей-Богу, мы, мужики, этого не стоим. Я еще выдам тебя замуж.

Она посмотрела на него так, что у него снова закололо в боку, и он понял, что легкого и изящного развода у них не будет, что будет склока, что Анна беременна этой склокой, вон какие синячищи под глазами. Это у нее к крику.

– Я не хочу скандала, – предупредил он. – Не мы первые, не мы последние. У вас с Ленкой все будет, я не зверь какой… Я хочу, чтоб мы остались добрыми

друзьями. Хочешь, сегодня поедем посмотрим квартиру?

– Какую квартиру? – спросила Анна.

Он понял, что, торопясь к мирному финалу, выпустил целое звено, и теперь как-то надо объяснить, о какой квартире идет речь, а значит, надо подробно и о Вике. Он растерялся и уже готов был все замять.

– Есть тут один вариант…

– Вариант? – Анна отошла к окну и стала смотреть во двор.

Алексей Николаевич решил, что она так встала, чтобы скрыть слезы, что сейчас они у нее катятся по щекам и, наверное, хватит на сегодня, и так всего много, Поэтому он заторопился, радуясь, что нужно уходить и что все, собственно, уже позади. Он уйдет, она – никуда не денется – будет думать о варианте, а тут он спокоен: то, что ей будет предложено, не просто хорошо – прекрасно. Квартира у Вики сделана «для себя». Анна повернулась к нему, когда он уже надевал ботинки.

– Так вот, – сказала она голосом серым и каменным, – так вот… Хочешь уходить – катись… Но квартиру я тебе не отдам. Это наша с Ленкой квартира. У тебя есть вариант? Вот и иди туда… Я же отсюда не тронусь… – И она ушла в ванную. Он стоял в одном ботинке, всем телом ощущая неестественность, неудобство. Он сунул ногу в другой ботинок, но неестественность осталась, тогда он подошел к ванной и постучал в дверь. Она открыла ему сразу, в руках у нее была зубная щетка, а рот был полон пасты. И этим брызгающим белым ртом она сказала ему громко и внятно:

– Сволочь ты! Сволочь ты! Сволочь!

***

Вика пришла к нему в клетушку с мокрыми гранками, и они успели просохнуть, пока он ей все рассказывал. Он даже удивился, почему это у него так долго все получается, разговор с Анной был ведь короткий, а он говорил, говорил, пока Вика не сказала:

– Хватит, Леша, четвертый раз уже не надо… Что случилось, то случилось, – продолжила она. – Тут уже ничего не изменишь. Теперь надо вести себя правильно. Ничего резкого, пока по-человечески не договоритесь. Дай ей и поорать, и побазарить, это нормальная реакция. Но будь стоек в главном. Это ты получил квартиру, а точнее – ты и твоя мать. Ты не гонишь ее на улицу, а предлагаешь прекрасный вариант. Не подкопаешься ни с какой точки зрения. Потом надо привлечь на свою сторону Ленку. Как она?

И вечерний, и утренний разговор прошел без дочери, и как она – он понятия не имел. Привлекать же дочь на свою сторону для него задача непосильная. Так он подумал сразу, но Вике сказал: «Да, да, это сейчас главное!» На этом она и ушла с совсем уже сухими гранками, а он с ужасом представил, как же все будет с Ленкой?

Если было на свете что-то абсолютно чужое ему и непонятное, то это была дочь. Все в ней, начиная с завернутых снизу джинсов и кончая орущей музыкой, было ему противно, вызывало неприязнь и раздражение. Каждый раз, когда они садились вместе за стол и она начинала пальцами ковыряться в салате, он не понимал, как это могло быть, что эту отвратную девицу он когда-то туго заворачивал во фланелевые пеленки? Как это могло случиться, что у него, очень лояльного во всем человека, родилось существо, которое вслух может сказать вещи, о которых он и подумать боится.

У нее не было ничего святого, разве что модные диски, да и то не святость это, что-то другое. Достоевский же был у нее – сумасшедший, Толстой – кретин, Тургенев – манная каша, от Чехова у нее сыпь… Она говорила это матери, у которой училась литературе, а Анна отмахивалась: «А ну их! Они все такие, пройдет!» Алексей Николаевич в это «пройдет» не верил. Если уважения нет сразу, откуда оно потом возьмется? Из каких ростков? «Пушкина она любит», – говорила Анна. Но Пушкин – это мало. Гений там и прочее, но ведь поэт, а значит, завиток в литературе. Такая у Алексея Николаевича была теория, он с ней никуда не вылезал, но был убежден: настоящая литература – это проза. А дочь читает поэтов, потому что строчки короче… Но и этого он не говорил, допускал, что он в этом деле не очень сведущ… Сам же он читать любил, и читал много, последнее время увлекся историческими романами, любил проводить аналогии, а Ленка могла сказать: «Тебе история нужна, чтоб не думать про сегодня. А мне наплевать, что было раньше. Мне надо знать, что будет завтра». Он ей говорил, что все на свете из вчера в сегодня, а из сегодня в завтра, и тогда она открытым текстом спрашивала его о 37-м годе и, шевеля ноздрями, смеялась: а во что выросло это вчера? Он объяснял, а она махала рукой: на таком уровне, мол, и без тебя знаю. «Но если ты ковыряешься в опричнине…»

– Я не ковыряюсь, – кричал он. – История не салат! Это ты ковыряешься в больном, что стыдно…

– Совесть ты наша болезная! – смеялась она. – Как разволновался! – И уходила, не желала слушать и закрывала уши. Потому что ей не надо было знать истину, ей нравилось свое противопоставлять его. «Перестань, – говорила ему Анна. – Начнет зарабатывать сама деньги, станет кормить своих детей и успокоится. Некогда будет. Всякое вольнодумство от праздности. А эта болезнь нам не грозит. Мы ж не миллионеры». Анна все упрощала. Он – знает – обострял. Но, черт возьми, он хотел ее понять, свою дочь! Почему такая немелодичная орущая музыка ей кажется прекрасной? Почему надо носить волосы по плечам до пояса, а косы – плохо. Почему не надо есть хлеб? Почему не годится материно шерстяное платье, обуженное и пригнанное ей по талии? Почему ношеные американские джинсы ей лучше, чем новенькие болгарские? Тысяча «почему», на которые у него нет ответа. Поэтому «привлечь дочь на свою сторону» – это не просто задача, которая еще смущает некоторой непорядочностью, это дело, к которому он просто не знает, как подступиться. Ну что и как он скажет? Знай он, что будет скандал, истерика, слова «ненавижу» и прочие, он ей-Богу был бы спокойнее. А вдруг какое-нибудь циничное «о’кей, папа, подумаешь, проблема!» Он же содрогнется от этого. Как бы ни поворачивалась его жизнь, какие бы перемены не готовила, он хочет и всегда хотел, чтоб у дочери все было красиво, чисто, нравственно, чтоб вырабатывала она оценки верные, порядочные.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru