Поэтому истошные крики бабушки в день второго явления Маи были мне понятны, хотя и стыдны. Одно ей оправдание – она сбилась со счета. Она не знала, что Мая старше на год и уже имеет права на другой образ жизни.
У Маи до сих пор удивительное чутье на плохое к ней отношение. Она его ухитряется уловить заранее, чтоб тут же вмешаться и превратить плохое в хорошее. Это умение сохранить вокруг себя баланс благожелательности и благорасположенности у нее до сих пор.
– Я уже студентка, – говорит Мая моей бабушке. – У меня серебряная медаль, поэтому я без экзаменов поступила сразу.
– Вот видишь, – сказала мне сбитая с главной мысли бабушка. – Надо стремиться к медали.
Она еще постояла немного на крыльце, раздумывая, как быть, если правила соблюдены, а порядка как бы и нет и опасность соблазна идти не тем путем осталась. Бабушка боится не просто так, она знает, чем это кончается. И я тоже знаю. В нашей семье было тайное преступление, совершенное бабушкой. Ее самая младшая и самая умная (такова легенда) дочь умерла после неудачного аборта, на который бабушка ее отвела собственной рукой. Сонечка только-только поступила в институт, пройдя откатку на шахте и рабфак, чтоб изменить позорную графу «служащая» на «рабочая», и на первом же месяце учебы выскочила замуж и забеременела. Я не помню всего этого, я тогда только родилась, но мне рассказали, что мое уже существование в Сонечкиной истории было фактором отягощающим. Боливар-дедушка вынести двоих-четверых дочек-внучек не мог, не тот у него был оклад-жалованье. И поэтому все силы были брошены на образование хотя бы одной дочери, чтоб уж она… «Не погрязла», – говорила бабушка.
Сонечка умерла. Образ беременности некстати стал в семье кошмаром посильнее, чем даже случившаяся потом война. В войну мы остались живы, а беременность-смерть сломала семье позвоночник: дедушка согнулся в три погибели, а бабушка расцвела экземой. Поэтому отношение к ранним бракам было у нас непримиримым, жестоким, как говорила мама – вплоть до. Свою дочь я выдала замуж в семнадцать лет, и это был мой ответ Чемберлену. Но это потом, до этого еще жить и жить… А пока мне самой столько, сколько через много лет будет моей дочери, и я стою с обожаемой в младенчестве подругой и чувствую, что обожание никуда не делось – оно жило во мне и ждало своего часа.
– Мы в старой нашей квартире, – сказала Мая.
Все стало на свои места. Так вот отчего в последнее время мы слышали стук и грюк на соседней улице! Дело в том, что еще в начале войны, вскоре после отъезда в эвакуацию, Маину квартиру заняла некая многодетная особа. У бабушки – экстремистки в определениях – она схлопотала короткое и брезгливое слово – тля. «Такая тля». Бабушка раз и навсегда сделала тле окорот: мимо нашего забора воду не носить, траву козе в наших пределах не щипать, детей своих оглашенных на нашу улицу не пускать. Тля, по имени Клавка, бабушкины правила, как ни странно, приняла, но это бабушкино сердце не смягчило. Но когда мы узнали, что Клавку срочно выселяют в барак за балкой, место со всех точек зрения нехорошее, бабушка нелогично прокомментировала:
– Она, конечно, тля, но так нельзя. Вон – и все… Хотя можно подумать, что я ждала от них другого.
Они – это власть. В нашей семье ее ненавидели и боялись. Это как бы огонь и вода. Огонь-ненависть тут же гасилась водой-страхом. Запах гари оставался и свидетельствовал… Вода всегда была в запасе, и, если быть до конца честной, ее было гораздо больше, чем огнищ. Но это к слову. Это бантик не в цвет на коробочке с историей о совсем другом.
Мы узнали, что Маечкин папа приехал к нам начальствовать, и ему – стук-грюк – перестраивали бывшую, хорошо поношенную Клавкиной семьей квартиру. В дом вели водопровод, меняли рамы и двери, а когда чистили сажу, то у ближайшей к дому соседки выстиранное белье погибло напрочь. «Теперь даже сажу не умеют чистить», – удовлетворенно сказала бабушка.
Я хотела пригласить Маю к нам, но это было бы чересчур смело. Я не была уверена, что Мая поведет правильный разговор. Ведь наличие бабушки поблизости с ее бдительностью и страхом за все мои возможные глупые поступки – вещь сокрушительная, поэтому я и увела Маю от греха подальше.
Мы гуляли по переулку, вдоль черного барака, туда-сюда, и если я точно соответствовала месту действия – смуглая в черноту, в обносках, «с голодными и жадными очами», часть, плоть этой унылой и пыльной улицы, где без воды жухнет акация и сирень, а сморщенные их листочки забиты шахтной пылью, как забиты и наши поры, то Мая… Мая здесь выглядела так же, как выглядела бы английская королева, случись в ее «роллс-ройсе» поломка в районе Савеловского вокзала, и ей бы, венценосной, пришлось шагнуть из машины в жижу снега и грязи, а мы бы шли мимо, потому что – что нам королева? Тоже мне событие… Вот так же тогда молчал и смотрел мимо барак.
Мая рассказала, что муж ее – студент-железнодорожник – ищет сейчас им квартиру в Ростове, где они будут учиться, что он у нее необыкновенный («Увидишь!»), что они сюда вернулись из-за близости к Ростову («Можно доехать за три часа на машине»), что, конечно, она не собиралась замуж так рано («Были грандиозные планы»), но такие люди, как Володя («Увидишь!»), встречаются раз на сто тысяч, а может, и на миллион. Он, оказывается, приезжал в Среднюю Азию в гости к своей тете на зимние каникулы («Она у нас преподавала историю, совсем молоденькая»), мы познакомились, ну и… («Ты понимаешь…»)
– А что с учительницей истории?
Вот объясните мне, Христа ради, на что мне эта учительница? Почему из всех возможных, сидящих на кончике языка вопросов я задала именно этот? Почему потянула из клубка именно эту ниточку?
Ответа нет. Хотя – наверное – именно так, неожиданным секундным озарением, приходит к нам остережение из тех пределов, где все уже известно. Но человек глуп и самоуверен. Ему бы затормозить на знаке, а он, видите ли, знает, куда ему надо. И он пришпоривает коня, время, судьбу, а то и всех сразу…
А ведь было остережение, было!
Это был день счастья – встреча с Маей. Стало безусловным: получив медаль, я тоже поеду учиться в Ростов.
Мне не читалось, что было фактом удивительным, я лежала в своей полудетской кровати (к детским спинкам дедушка приладил сетку от взрослой кровати), лежала тихо и умиротворенно, такое состояние потом переживется после родов – освобождение, любовь и счастье.
Теперь надо рассказать о Встрече. Я несла в кошелке хлеб к обеду, а они шли прямо на меня – Мая и Он. Высокий, белокурый, в очках. Ну что там говорить? Не считались у нас очки атрибутом красоты и мужественности. Как-то не годилось их носить парням, принижали их очки в авторитете.
…Тут я сделала остановку и полезла в ящик со старыми фотографиями – ни одного парня в очках. Потом один старый приятель рассказал, как он случайно, уже студентом, надел очки своей сокурсницы и обалдел от увиденного: он, оказывается, не знал мира, хотя, как говорит, вовсю в нем участвовал. «Я украл эти очки, – говорил он. – Такие корявые, старушечьи, с металлическими дужками… У меня развился комплекс вины за свое раньшее „слепое“ поведение. Дело даже не в том, что я не видел грязи на себе и вокруг, что само по себе стыдно. Я был ослепленно, самодовольно глуп. Это я понял мгновенно, разглядев собственные жирные угри на коже».
Когда приятель мне это рассказывал, я уже вышла из пещеры, и мужчины в очках не казались мне физическими уродами.
Но тогда, с кошелкой с хлебом, я еще несу в себе эстетику барака… Все мое детство он, черный и грязный, торчал перед глазами, хотя беленькие занавесочки на наших окнах в его сторону всегда были задернуты. Бабушка презирала барак, но, что делать, он был сильнее…
Мая познакомила нас. Конечно, я оробела и смутилась. Это был первый «чужой муж» в моей жизни. У него была твердая сухая ладонь, и он довольно крепко сжал мои пальцы. Я нервно подумала, достаточно ли они у меня чисты и не пахнут ли чем-нибудь не тем. Я хотела быстренько рассмотреть себя со стороны, но поняла, что опоздала. Серые глаза за очками очень внимательно, с непонятным мне удивлением ощупывали меня тщательно и бесстыдно. Рядом с Маей подвергнуться такому обследованию равно уничтожению. Но у меня ни гнева, ни протеста, а одно мучительное моление: «За что?»
Они идут меня провожать. Я не знаю, как ставить ноги. Я чувствую западающую между колен юбку. Она простая, ситцевая, но как скребет по телу! При чем тут юбка? Это друг о дружку царапаются мои ноги, неуклюжие, худые, в стареньких маминых босоножках.
А тут еще дряхлая кошелка. Плетеная, с двумя ручками… Их уже не носят даже у нас. Через сорок лет вернется на них мода, как на русскую экзотику. Но ту, с буханкой хлеба, обтрюханную в послевоенных очередях, я прокляла на всю свою жизнь.