bannerbannerbanner
полная версияСага о цензоре

Сергей Николаевич Прокопьев
Сага о цензоре

– У меня, – говорю, – всего был один чемодан с вещами.

Райкомовец перебивает:

– Что вам очную ставку устраивать?

– Да, – говорю, – очень прошу устроить очную ставку с тем, кто видел у меня чемодан водки и с тем, кто видел, как я этот несуществующий чемодан продавал.

Вёл себя даже дерзко.

Никаких расследований с очными ставками проводить они не собирались, постановили коротко и ясно: исключить.

Ладно. Исключить так исключить. Месяц на апелляцию дали. Из облпрокуратуры тут же уволили за проступки несовместимые со званием советского следователя… Принёс я дедам моим три литра водки на поминки моей карьеры в облпрокуратуре.

– Ты, конечно, сам дурак, – Фролыч заключение сделал, – надо же соображать, не в деревню Пердиловку турпоездка, в капстрану. Вам пацанам всё кажется, вы самые умные… Ладно, будешь соображать впредь. Но пузыри не пускай, тебя после нас любая районная прокуратура с руками и ногами возьмёт. Ты же следак, а не прыщик на заднице.

Не только он так говорил при увольнении. Черта с два. Куда ни сунусь, мне от ворот поворот. Ни в одну Пердиловку не взяли. Пытался в проводники податься на железную дорогу – закосили сразу. По медицине. Пришёл на комиссию. Ладно бы что-то увидели. Даже до врачей не допустили.

– Кто здесь Кожухин?» – спрашивают. Достали мои документы, отдают: – Всё, свободны, не пройдёте.

Кое-как устроился юристом в райторге, в районе. Крошечный городок, час на электричке, а что делать? Пришёл туда, честно рассказывал, откуда меня и за что попёрли. Бесполезно юлить, всё равно узнают. Торг возглавлял фронтовик. Без левой руки, орденские планки на груди. Сказал ему:

– Вы знаете, чувствую: поступит вам указание от меня освободиться, долго навряд ли буду работать.

Он даже кулаком по столу пристукнул:

– Ты, парень, брось на партию пятна наводить! Я старый коммунист, партия у нас справедливая! Будешь работать у меня! Вот увидишь, всё получится хорошо.

И довольный, что я к нему пришёл.

– До тебя всё девки работали, с рожалками-нетерпелками. Посидит-посидит, гляжу, с пузом. Старуха моя смеётся: поди, ты неугомонный всё кобелируешь. Будто без меня некому… Главное, без мужей девки… Вот ей и подозрительно.

Начал у него работать, ездить далеко, но мотаюсь. Через пару недель просит по телефону:

– Роман Анатольевич, зайдите.

Захожу.

– Вы знаете, – объясняет, – вы правы были, меня вызвали в райком и приказали от вас избавиться. Дали срок две недели. Придумай, говорят, повод.

Сам глаза опустил. Я ему:

– Не надо придумывать, я сейчас напишу заявление по собственному желанию.

Апелляцию в горком на моё исключение из партии я подал в последний день. Линию поведения подсказал Фролыч. На отвальной после второго стакана, приобняв, посоветовал:

– Ты не ерепенься, голой жопой на ежа не прыгай! Повинись! Покайся! Раньше перед Богом каялись, теперь перед партией. Сейчас времена другие. Раньше с тобой и говорить бы не стали. В подвале нашего дома шлёпнули бы и всё.

Послушался я деда. Принёс на бюро горкома повинную голову. Не стал оправдываться, что я не верблюд с чемоданом водки, что я вовсе даже белый и пушистый, не хуже других в группе был. Не стал доставать блестящие характеристики. А встал и говорю:

– Да, я совершил ошибки, но вы должны учитывать мой возраст. Жизненный опыт минимальный. Всего-то двадцать пять лет. Если мне сейчас закрыть дорогу, я вообще ничего хорошего не сделаю, не сумею реализоваться в полную меру. Но если проявить доверие, могу много совершить полезного обществу. Несравнимо с тем, что натворил. Конечно, я заслуживаю наказания за свой неблаговидный проступок…

Все сидят суровые, с таким настроением только головы рубить. Но смотрю, у первого секретаря горкома после моего выступление лицо посветлело. Как только выражение главного лица изменилось, а все антенны на первого секретаря настроены, остальные физиономии подобрели…

Меня отправили в коридор. Слышу в приоткрытую дверь, как стали они орать:

– Зачем его нужно было из торга убирать, пусть бы работал? Зачем сделали парню волчий билет – нигде устроиться не может.

Кто-то всё же вякнул:

– А я бы исключил этого спекулянта!

Мнения разделились. Но в перерыве выходит из дверей партийный боец в юбке, деловая баба, лет пятьдесят, без талии, крепкая, с напористым бюстом, таких, как я, видела-перевидела за свою партийную карьеру, берёт меня за плечо:

– Молодец, – похвалила, – хорошо сказал. Знаешь, одно слово неверное ляпни, и пиши пропало. Но ты молодец. Всё будет нормально.

Нормально лишь отчасти получилось.

– В партии мы вас восстанавливаем, – сказали мне в итоге, – но на работу устраивать не будем.

Выговорёшник строгий влепили, но это всё же не исключение. Нормально, думаю, время пройдёт, всё забудется. Получилось не совсем так. Совсем не так. Из партии не турнули, но шлагбаум на трудоустройство остался закрытым.

Куда ни сунусь, как прокажённый, – не берут. Вагоны ходил разгружать, на стройке подрабатывал. Как-то утром возвращаюсь домой с товарной станции, уставший, навстречу инструктор горкома комсомола:

– Ну, как – жена от тебя не ушла ещё?

С ехидной ухмылочкой спрашивает.

– Да нет, – говорю, – и не уйдёт, не дождётесь.

–Не знаю, не знаю…

Наконец нашёл место грузчика в магазине. Устроился в начале месяца, числа третьего. Контингент грузчиков соответствующий: пьяницы, прогульщики. Магазин Облпотребсоюза, назывался «Таджикистан», в самом центре города. Большущий, прилавки километрами. И машина за машиной с товаром. Вина, фрукты, соки-воды, консервы… Одну разгрузишь, другая сигналит… Упахивался, к вечеру еле себя таскал. Мои коллеги грузчики появлялись в магазине эпизодически: то один пьяный, другой в запое, третий с похмелья, то в обратном порядке. Только я в единственном числе каждый день с утра до вечера на посту. Но как деньги в конце месяца получать, все гальванизировались – подползли. Директор на собрании трудового коллектива приказ по премии оглашает:

– Сидоров, премия тридцать процентов, Петров – двадцать пять, Иванов – двадцать пять…

Всех перечислила, кроме меня. Собрание уже шло, появился представитель Потребсоюза. Физиономия лоснится, одеколоном прёт, животень пиджак рвёт. Я говорю:

– Что-то ни Петрова, ни Сидорова я почти не видел, чаще всего один горбатился с товаром.

– Вы знаете, – директор медовым голосом объясняет, – вы месяц не полностью отработали, пришли к нам второго числа, а премия выписывается только за полный месяц.

– Тогда я у вас вообще не буду работать. За них не буду мантулить!

Директор заюлила:

– Не уходите, что-нибудь придумаем!

Прекрасно видела, как я работал. Продавцы мне говорили: у нас давно такого грузчика не было. Представитель Облпотребсоюза, этот лощёный кабан, шепчет сквозь губу директору:

– Увольте его, подаст заявление, и увольте, пусть уходит.

И я понял, круг замкнулся, надо рвать из этого города, менять место жительства.

Жена работала на ткацко-отделочной фабрике, до неё не добрались, а на маму, как я попал в эту мясорубку, наехали под удобным предлогом. Мама преподавала в педагогическом училище пение и подрабатывала в церковном хоре. Человек-то она неверующий, но профессионал в пении… Её директор педучилища вызвал и говорит:

– Вы преподаватель и вдруг поёте в церкви, это несовместимо для советского педагога… Уходите из хора.

Мать, мудрая женщина, поняла: раз зацепились, хорошего не жди, всё равно из училища уволят. Оставила работу мирскую и стала петь в церкви. А сейчас даже пенсию повысили за счет заработка в церкви.

Как я из грузчиков ушёл, мы с мамой давай думать: как дальше жить? Помараковали и решили обменивать квартиру на Омск, где бабушка по-прежнему жила, уже не в здании гостиницы «Сибирь», откуда я полетел вниз головой с жёстким приземлением на асфальт, но тоже в центре. Как говорится, где родился, там и пригодился. Тем более – в Омске я два раза родился. После асфальта ни один врач не верил, что буду жить…

Удачно поменяли мы квартиру, и попал я на работу в здание, что в ста метрах от места моего памятного падения… И, что самое интересное, стал на долгие годы в определённой мере коллегой Вовы-кагэбэшника…

Демонстрация без полковников

Поначалу в Омске хотел в газету устроиться. В институте доводилось сотрудничать с нашей многотиражкой, пописывал о студенческих буднях и праздниках, о работе народной дружины, даже в областной газете пару заметок напечатали. Думаю, дай попробую. Месяц по договору в «Вечёрке» бегал, высунув язык, исключительно на гонорарах заработок, а значит – крутись. В штат не берут, своих журналистов девать некуда. Пусть штатный мало строчек даёт, а не выгонишь, если залётов нет. Ну, и сидит на окладе, ковыряется помаленьку.

От ребят журналистов узнаю: есть вакансия в управлении по охране государственных тайн в печати (другое название – Обллит). Руководил управлением Михаил Ильич Шабаров. Было ему тогда за пятьдесят. На голове редкий ёжик седых волос. Круглолицый, нос деревенской породы – картошкой. Массивные очки. От земли мужик. В графе «образование» – сельхозинститут, совпартшкола. Вершина карьеры неслабая – много лет первый секретарь райкома партии в одном из южных районов области. На границе с Казахстаном. С той местности вынес фольклорную поговорку:

– О-о-о, шибко образованный человек – казпедтехникум десять лет на один пятёрка учился.

В хорошем настроении мог кого-нибудь поддеть «казпедтехникумом». Первый секретарь в районе это непререкаемая величина. Властью обладал колоссальной. Царёк. Все и вся ему подчинялись. По мановению руки первого всё крутилось на подведомственной территории. Обязанностей хватало, но и свобод. Тогда как руководство Обллитом – явное понижение. По косвенным признакам я сделал вывод: Шабаров в мечтах карьерных за свои заслуги на сельской ниве метил на должность завотделом обкома партии или даже секретаря обкома. По возрастным партийным меркам семидесятых годов Михаил Ильич был молодняк. В политбюро сидели старцы за семьдесят, в обкомах партии тоже на ответственных должностях сорокалетние редко встречались. Но его загнали в тупик, из которого одна дорога – на пенсию.

 

В году семьдесят девятом я неудачно высунулся, дурак он в каждом из нас сидит и ждёт, как бы в лужу посадить. Открываю центральную газету и глазам не верю… Наш генеральный секретарь ЦК КПСС, наш дорогой Леонид Ильич, наш небожитель, представлен в человеческом виде. На весь разворот фоторепортаж, где Брежнев на отдыхе: на берегу реки, в саду под яблоней, в кругу семьи. Впервые показан не в статуарном виде с четырьмя звёздами Героя Социалистического Труда, не в сугубо официальной обстановке, а в сетчатой несерьёзной шляпе, плетёнках на ногах, в рубашке с закатанными рукавами. Много лет нам с газетных полос фотографиями упорно вдалбливали, что он только работает, работает и работает, не вылезая из пиджака со звёздами и вдруг… Это был даже не фоторепортаж по большому счёту – подборка фотографий на тему «Минуты отдыха генерального секретаря». Брежнев молодой, бровастый, энергичный. Я был поражён, побежал к Шабарову:

– Михаил Ильич, смотрите, как генеральный секретарь показан, ни разу в жизни таким не видел.

Мы, являясь контролирующим органом, должны были реагировать на подобные кардинальные перемены в подаче образа первого лица государства, прямая обязанность цензора знать, как можно в прессе руководителя страны давать, чтобы не допустить ляпа… Был особый документ, где говорилось, как показывать образы (так и говорилось «образы») членов Политбюро. И если фото эксклюзивное, ранее не получавшее разрешение на публикацию, для его печати необходимо было согласование с соответствующим отделом ЦК КПСС. Папарацци умерли бы с голоду…

Шабаров однажды вызывает к себе и показывает фото. На снимке запечатлён письменный стол, на нём лежит газета с крупным заголовком «Продовольственная программа», под заголовком очки. Этакий натюрморт. «Что вы тут видите?» – хитренько на меня уставился Михаил Ильич. Чувствую, с подвохом вопрос, но что тут скажешь.

– Стол, – говорю, – вижу. Ну, газету, очки. Больше ничего.

– Да как же вы, – Шабаров даже снял свои очки и потряс ими, – как же так не можете сообразить-то. Очки о чём говорят? О чём? Что «Продовольственная программа» является очковтирательством.

– Нет, позвольте не согласиться, – возражаю начальнику, – очковтирательство – это из области карточного шулерства, а не из области оптики. Шулера очки втирают, когда ловкостью рук, достают карты высокого очкового содержания.

– Вы не поняли, – Шабаров отверг мои этимологические доводы, – здесь в переносном смысле.

«Очковтирательная» фотография была опубликована в центральном журнале.

– Представляете, какая ошибка? – начальник доводил до меня официальное мнение о фото.

Оказывается, не он обнаружил «очковтирательство». Фото прислали из Москвы по линии Главлита, как пример грубой идеологической ошибки цензора. С каким маниакальным вывертом надо иметь мозги, чтобы сделать такой изощрённый вывод…

Увидев фотографии Брежнева не на трибуне, я был крайне поражён и побежал к Шабарову, дескать, разрешено изображать домашнего Леонида Ильича.

– Смотрите, как генеральный секретарь показан! – подал Шабарову газету.

Он взял, посмотрел, и вдруг отшвырнул газету, как что-то непотребное:

– Что я первых секретарей не видел?

С неприязнью сказал. Я почувствовал себя дураком, пустившимся в пляс перед начальником, когда надо было под козырёк отдать

Шабаров, сглаживая ситуацию, заговорил о чём-то другом. Я тихонечко газету собрал и ушёл. Понял, не любит он секретарей.

В ответственный момент мог взять на себя смелость, принять непростое решение. Был жуткий случай, когда у нас потерпел катастрофу самолёт. 1984 год, октябрь. В два ночи при посадке Ту-154, он шёл из Краснодара в Новосибирск с посадкой в Омске, произошла трагедия. Получилась дикая несогласованность, на взлётно-посадочную полосу выехали тепловые машины для просушки полосы от влаги. Две огромных машины, по семь тонн горючего в каждой (для работы тепловых агрегатов). Самолёт в них врезался, воспламенилось топливо и попало в фюзеляж, погибло 178 человек. Многие сгорели заживо.

Цензорам, чтобы показать наличие авиакатастрофы, надо было по нашим правилам иметь разрешения (письменные) целого ряда органов. В том числе «Аэрофлота», министерства гражданской авиации, ВВС, генерального штаба, ГО, КГБ и иногда ЦК КПСС. Огромное количество организаций. Практически нам, провинции, добиться разрешения невозможно. Но ситуация из ряда вон: самолет упал, погибли люди, родственники сходят с ума. Вопрос стоял: хоть как-то оповестить через СМИ людей. Надо вести опознание, следствие уже началось… Пассажиры летели кроме Омска, в Новосибирск, кто-то с пересадкой – в Тюмень, Барнаул, Томск, Магадан… И что делать? На Шабарова наседали из милиции, прокуратуры, обкома партии: срочно решайте и разрешайте. Он ринулся звонить в Москву. Главлит не может решить проблему, переадресовал в ЦК, а там нет нужных людей, имеющих право давать разрешение авральным способом. Шабаров как-то вышел на Гришина. Как уж ухитрился. Гришин, конечно, величина – первый секретарь Московского горкома партии, член политбюро ЦК КПСС. Он, не имея, в принципе, никакого отношения к Омску, дал такое разрешение. Я сам подписывал «Вечёрку» с этим крошечным сообщением, что потерпел аварию самолет такого-то рейса, родственникам пассажиров дополнительную информацию можно получить по таким-то телефонам… Не говорилось ни о жертвах, ни о чём больше… И вот из-за этих нескольких строк была дикая свистопляска. Ошибиться нельзя. Ошибись – и тебе кердык. Шабаров мог упереться рогом: не положено по всем нашим документам без соответствующих резолюций. Главлит занял позицию: сами решайте. Разрешение Гришин дал устное. Шабаров шёл на огромный риск. Проще было не подписывать, но и это тоже невозможно. Шабаров молодец, проявил самостоятельность. Даже мужество по тем временам.

Среди главных идеологических проколов, которые, по мнению Шабарова, надо безжалостно выкорчёвывать, было воспевание патриархальщины и распространение космополитизма. Это шеф вынес из своего районно-партийно-секретарского прошлого. Я однажды ловко сыграл на этом. Ниже обязательно расскажу. Что касается темы «Михаил Ильич в минуты отдыха» – имел наш шеф слабость с удочкой посидеть. Компания друзей у него имелась, таких же на рыбалку повёрнутых. Однажды в пятницу я проверял библиотеку, быстренько всё сделал и домой, чё, думаю, в управление тащиться. В замечательном настроении (полдня оттяпал для личного пользования) сажусь в автобус и глядь – Шабаров стоит в пару метрах от меня. Видок не статуарный, как на тех фото Брежнева: в болотных сапогах, в телогреечке, кепчонка на голове затрапезная, в руках удочки и сачок, рюкзак за спиной. Он меня тоже узрел. Вида не подал, в окно упёрся, я тоже сделал физиономию кирпичом, будто не заметил начальника в непотребном для рабочего времени одеянии.

Жили мы с ним по большому счёту вполне. В первую встречу, просясь на работу, я честно рассказал о себе.

– Биография у вас пятнистая, – сделал вывод Михаил Ильич, – но возьму.

Позже мне доложили, категорически против меня, при выдаче допуска к секретам, был один кагэбэшный подполковник, напирал на выговорёшник, мой строгач, дескать, с червоточиной коммунист, но Шабаров отстоял:

– Он коммунист, а почему мы не должны коммунистам верить!

Думаю, Шабаров устал от женщин, а в управлении тогда трудились исключительно женщины, немалым числом – блатные. Организация закрытая, в газету объявление не напишешь с приглашением на работу. Выбор небогатый. И тут я, он и взял. Ему нравилось, что я в прошлом следователь. Иногда расспрашивал об особенностях работы следака, с уважением к ней относился.

Месяц мне оформляли допуск к секретной документации, ходил, как на работу каждый день в управление, но в курс дела не вводили, и только с получением допуска приступил к выполнению непосредственных обязанностей. Шабаров вызвал к себе в кабинет и подал листок:

– Почитайте внимательно.

В тексте говорилось о переброске атомной подводной лодки с баллистическими ракетами на борту с Северного флота на Тихоокеанский. Внимательно читаю, смотрю, как фраза составлена, запятые анализирую, нет ли орфографических ошибок.

– Ну, и какие вы здесь ошибки находите? – спросил Шабаров.

– Никаких, – говорю, – грамотно написано.

– Здесь двадцать пять ошибок.

Это был тренировочный текст. Ошибка, которую должен поймать зорким глазом цензор, это есть то, что попадает под так называемый «Перечень сведений запрещённых к открытой печати». Если цензор, проверяя газету, находит ошибки, он их вычёркивает, составляет так называемые вычерки, в которых говорится, что вычеркнуто и на основании чего. Вычерки из газеты убираются, только после этой чистки цензор, ставит свой штамп (на нём выгравировано «РАЗРЕШАЕТСЯ»), пишет резолюцию в «в печать», ставит подпись. Отпечатают тираж, но заказчик им ещё не вправе распоряжаться по своему разумению, принеси цензору контрольный экземпляр, только когда на нём появится цензорский штамп (теперь уже с резолюцией «в свет») – можно рассылать подписчикам. Вычерки отсылали в Москву, там утверждалось правильность принятого решения.

Москва постоянно присылала в управление тренировочные тексты, мы, редакторы, решали, нам, как студентам, оценки ставили. Главлит держал своих подчинённых на местах в тонусе бдительности. У Шабарова была страстишка решать «кроссворды» тренировочных текстов. Много раз заставал его за ними. Тексты присылали с ответами. Михаил Ильич бился над ними, не подглядывая, и радовался как дитя от интеллектуально-цензорских побед.

Интересен факт, я больше месяца проработал, прежде чем узнал, что управление по охране государственных тайн в печати, не что иное, как цензура, а я – не кто иной, как советский цензор. А должность «редактор» – это для открытого употребления. Как только получил допуск к секретной документации, первое, что выдали – «Инструкцию цензора». Вот тогда и понял, куда я попал. Всю жизнь понятие цензора ассоциировалось с душителями Пушкина (поэт писал в «Послании цензору»: «Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой…»), Лермонтова, ему цензура на десятки лет зарубила строфы из «Смерти поэта»: «… Вы, жадною толпой стоящие у трона, Свободы, Гения и Славы палачи! Таитесь вы под сению закона, пред вами суд и правда – всё молчи!..» И вот я читаю катехизис советского цензора, права и обязанности труженика данного поприща. Свои права и обязанности… Которые, как потом узнал, вели по своей сути отсчёт от указа Екатерины Второй от 16 сентября 1796 года. Императрица официально оформила государственную цензуру. Пётр Великий в 1721 году начал это дело, Святейшему Синоду поручил предварительный надзор за печатанием духовных книг. Екатерина Вторая отменила своим указом все частные типографии, жестко регламентировала печатание литературы и её ввоз. В Советском Союзе органы Главлита были созданы в 1922 году (в 1982 мы праздновали 60-летний юбилей, премии выдавали), хотя цензура была с первых дней советской власти.

Что интересно, коллеги по Обллиту в моём присутствии за месяц ни разу не произнесли «цензор», «цензура». Инициация произошла с выдачи «Инструкции цензора».

Не по себе было первое время от осознания себя в качестве цензора…

Учреждение наше (много позже узнал) было антиконституционным. Ни больше и ни меньше. Вне закона. Понятие цензуры противоречило и сталинской Конституции, принятой 5 декабря 1936 года, и брежневской от 7 октября 1977-го. Лишь в Конституции 1918 года цензура была прописана отдельной строкой, с декабря 1936 года этот пункт якобы изъяли из советской действительности. Но созданное пламенными революционерами государство никак не могло освободиться от двойной жизни. Столько лет после революции прошло, мы всё ещё в игры подпольные играли. Учреждение антиконституционное, значит, не может существовать законов, определяющих его статус, права и обязанности. Закон о КГБ был, правовые нормы на существование комитета прописаны, тогда как у нас всё зиждилось на уровне подзаконных актов, приказов, ведомственных распоряжений. Они имели гриф или «секретно», или «совершенно секретно» (как мы говорили – «два Сергея»), или документы для служебного пользования – ДСП. Само собой, о содержании и наличии таких бумаг знакомым не расскажешь.

Официально мы назывались редакторами управления по охране гостайн в печати. И только в секретной нашей документации именовались цензорами. Уже в ДСП фигурировали только как редакторы.

Было в нашем управлении человек двенадцать, в Москве, поговаривали, аппарат Главлита насчитывал более тысячи человек, чуть ли не две тысячи…

 

Когда меня вводили в профессию, то строго-настрого предупреждали: никаких контактов с журналистами, тем более, личных взаимоотношений. Шабаров несколько раз повторил, наставляя меня с глазу на глаз:

– Будьте осторожны с журналистской вшивобратией. Язык у всех длинный, а ум редко у кого не короткий. Людей этой профессии не должно быть в круге ваших близких знакомых.

Общаться цензору по цензурным заморочкам позволялось только с редакторами. Жизнь, конечно, корректировала это правило. В больших газетах имели дело с ответственными секретарями, замами, в маленьких, если редактор отсутствовал – с его замом. Редакторы областных и городских газет имели полный «Перечень сведений запрещённых к открытой печати», редакторы многотиражных и районных газет – «Малый перечень сведений запрещённых к открытой печати». Так что не открутишься «я не знал, мне не говорили».

Журналистов Шабаров мягко говоря недолюбливал. Характеризуя того или иного представителя их рода-племени с удовольствием говорил: «Шибко образованный человек – казпедтехникум десять лет на один пятёрка учился».

Для журналистов, ни одна строчка которых не проходила мимо наших глаз (уж кто-кто, а цензоры были самыми внимательными читателями), управления по охране гостайн в печати как бы не существовало. Цензорам, как говорил Шабаров, позволительно было иметь дело с редакторами, им разрешалось знать о нашем учреждении, для них Обллит проводил учёбы. Если появлялся отчаянный журналист, статью которого зарубали к печати, и он приходил с требованием ознакомиться с нашими правами, нормативными документами, мы такого искателя правды отправляли прямиком в КГБ за соответствующим допуском. Но даже если предположить, что КГБ вдруг скатится с катушек и даст такому правдоискателю форму допуска, мы бы ничего ему из документов не показали, по простой причине – он не работник нашего учреждения.

В организации, где много женщин, мужчина всегда крайний. По праздникам с демонстрациями Шабаров бросал меня на газеты. Первый раз на 7 Ноября попал на такое дежурство. Иду в редакцию, центр города уже перекрыли милицейскими кордонами, не пройти. Но я показал своё обллитовское удостоверение, пропустили без вопросов. «О, – думаю, – у меня тоже власть». Материалы по демонстрации с колёс в газету идут, в редакции полная запарка, я смотрю «Омскую правду», а на первой полосе здоровенное фото – панорама праздника крупным планом. И на снимке два полковника, один ещё более-менее допустимо – спиной стоит, но крупно погон со звёздами, а другой во всей офицерской красе в первом ряду браво шагает в колонне. Полковники для меня – это как пресловутая красная тряпка для быка. У нас категоричное правило: запрещено помещать в газете фото военного в звании выше майора, если не указываешь в тексте его открытую для показа в Омске должность. Возможно, этого офицера вообще нельзя показывать в военной форме. Говорю редактору «Омской правды»:

– Укажите в подклишовке (подписи к фотографии) его открытую должность, тогда – сколько влезет. Просто так полковника пропустить не могу.

Надо, к примеру, написать: «Жители Омска на праздничной демонстрации. В первом ряду идёт полковник, заместитель начальника такого-то военного училища…» Редактор вызывает фотографа:

– Ты что мне наснимал, понимаешь, генералов? Цензура твоё фото зарубила! Уволю!

Но говорит, ёрничая. Фотограф нисколько не смутился.

– Щас, – успокаивает начальника, – всё забабашим в лучшем виде. Был полковник, делаем фокус-покус – и нетушки, разжалуем до неузнаваемости.

Через полчаса приносят мне оттиск. То же фото, но ни одного полковника. Надо сказать, тогда никаких компьютерных технологий, персональных компьютеров не было даже в США. Фотоумельцы могли и без «Фотошопа» изменять действительность с ног на голову. Злополучному полковнику надели через плечо праздничную ленту, замазали кокарду… Я потом ржал, не мог остановиться. Человек шёл в колонне в шинели, в звании, а получился на фото в гражданском пальто с лентой и в чужой шапке. Сослуживцы наверное не один месяц ухахатывались:

– До каких чёртиков надо напиться, чтобы так нарядиться на демонстрацию.

Рейтинг@Mail.ru