– Ну, что у тебя, Воронцов? Портрет попортило?
– Слегка.
Руки у Петрова были в присохшей крови и дрожали. Он не успел даже помыть их. Только курил папиросу за папиросой. Воронцов чувствовал его дрожь и понимал, что и сам дрожит, и что военфельдшер чувствует его дрожь.
– Раненых много, – сказал Петров. – Как понесли… Я думал, всех тут положат. Десантники тоже своих волокут… Все орут – скорей… Тяжёлых много. Боюсь, не довезут их до Подольска. Далеко. Если только догадаются – в Медынь…
– Дали им, с-сволоч-чам. Д-дали, товарищ лейтенант… – Зубы у Воронцова стучали.
Все эти минуты после боя ему хотелось с кем-нибудь поговорить. Внутри холодным смутным облаком залегло одиночество, которое мучило его и пугало. Друзья неожиданно куда-то все разбежались, и не с кем было облегчить душу. С военфельдшером Петровым он не был особенно знаком. Раза два обращался, когда однажды во время пробежки с полной выкладкой стёр ногу. Второпях плохо намотал портянку, нога быстро вспотела, и он даже не заметил, как стёр её в кровь. Спохватился, когда начало саднить от пота.
Военфельдшер тогда помазал ему обе ноги какой-то мазью, выписал освобождение от строевых занятий на неделю, и вскоре всё прошло. У них не было времени подружиться. Но сейчас это не имело значения.
– Как мы им д-дали…
– Они нам тоже. Бинтов вон сколько ушло…
– Протри и ладно. – И Воронцов оттолкнул дрожащую руку Петрова и подумал: а он-то чего дрожит? Да, да, раненых вытаскивал он. Почти всех вытащил он, Петров. А потом перевязывал. Отправлял. Ему тоже досталось.
– Подсохнет, заживёт… Много ребят?.. Ваших кого убило? Я ведь только раненых и видел. – Петров внимательно рассматривал свои руки в запёкшейся крови.
– В нашем взводе убитых нет. А их вон сколько наваляли. Видел? Возле грузовика лежат. Сходи, посмотри. У них раненых нет. И пленных тоже. Никого не брали. Всех под стебло.
– Так им и надо.
– Всех добили. Там… весь овраг…
Воронцов махнул рукой и вдруг подумал: а ведь там и мой лежит. И ему захотелось посмотреть на своего немца. На врага, которого он поразил в первой же схватке. Стреляло всё отделение, весь второй взвод. Но в того, целившегося с колена, попала именно его пуля. Воронцов это знал точно. Он чувствовал её полёт и конечный удар. Охотники это знают: если попал, всегда почувствуешь. Пока пуля не прекратила свой полёт, её чувствуешь. Пока пуля летит, она всё ещё часть твоего оружия. Даже когда Воронцов стрелял по мишеням, всегда это чувствовал. И если она пролетит мимо цели, то чувствуешь её напрасный полёт в никуда. Если в цель – удар. Удар, которого невозможно услышать, но можно всегда можно почувствовать.
– Пойду-ка я лучше руки помою, – сказал Петров.
Смотреть на руки военфельдшера было жутковато. Почему он их до сих пор не вымыл?
Уже совсем рассвело. Пошёл дождь. Словно сама здешняя осень, внезапно застигнутая тем, что только что здесь произошло, пыталась смыть всю кровь и копоть – с травы, с дороги, с песчаных обочин, с одежды, оружия и рук уцелевших в этой первой яростной схватке людей, которые по какой-то большой и непреодолимой, самой главной причине люто ненавидели друг друга и сошлись здесь, у дороги в березняке, чтобы утолить свою ненависть. Дождь шёл недолго, всего несколько минут. Вскоре он зашуршал и незаметно сменился снегом. Потянуло холодом. Природа вдруг спохватилась, догадавшись, что слезами тут не поможешь, и решила поскорее прикрыть тот ужас, который сотворили здесь ненавидевшие друг друга люди. Мокрые лохматые хлопья неслышно падали на землю, устилали её белыми пеленами, глушили голоса курсантов и стоны раненых десантников, которых всё ещё выносили и выносили из лесу. Снег налипал на не опавшие листья и клонил книзу отяжелевшие усталые ветви ив и клёнов. В такую погоду шаги становятся неслышными и лёгкими. Дед Евсей в это время брал старенькую, как и сам он, одностволку, отвязывал Трезора, смесь русской пегой гончей и самой заурядной дворняги, и на целый день уходил за речку, на охоту. Иногда брал с собою и его, Саньку, давая ему раз-другой пальнуть из ружья. Допотопное дедово ружьё было тяжёлым, с точным резким боем, и почти никогда не делало подранков. Правда, иногда осекалось. И тогда дед бранил своё допотопное ружьё и грозился, если такое ещё повторится, забросить его в Буковье – старый пруд под мельницей, который с весны до осени был плотно затянут зелёной ряской и зарастал ярко-жёлтыми, как солнце перед закатом, кувшинками. Но другого ружья у деда Евсея не было. Санька подтрунивал над дедом, говоря, что эта тяжеленная фузея, должно быть, осталась со времён нашествия Наполеона… Неподалёку от Подлесного, рядом с большаком, в начале прошлого века французы насыпали холм, под которым, – так говорили в округе – похоронили своих солдат, убитых и замёрзших на пути из разорённой Москвы в свою тёплую далёкую Францию. К вечеру Санька с дедом Евсеем возвращались домой с тремя-четырьмя подстреленными зайцами. Зайцев в окрестностях Подлесного водилось много. И не надо было за ними ходить далеко в лес. Дед Евсей хорошо знал их повадки, лёжки, без труда выслеживал косых и, если не попадал с первого выстрела, пускал по следу Трезора. Трезор ошалело кидался за убегающим зайцем со всех ног, старался догнать его и сожрать. Доля благородной охотничьей крови была в нём всё-таки слишком незначительной. И делал он своё разбойное дело не раз, даже шкуры заячьей не оставлял. Но чаще всё же благополучно выгонял ошалелого косого на меткий выстрел своегно хозяина. И тогда дед Евсей не мог нарадоваться на своего помощника, хваля его и породу, и стать и прощая ему его дикую необузданность. Отрезал пазанок, а то и два, и бросал награду ликующему Трезору.
Убитые зайцы выглядели жалко. Но всё же не так безобразно и жутко, как убитые люди.
Несколько курсантов из его и первого отделения вышли навстречу. Что-то обсуждали, перебивая друг друга и размахивая руками. Лица радостные, возбуждённые. Каски сдвинуты на затылок. Потные, в бурых потёках лбы и щёки. Среди них Воронцов увидел и Алёхина. Тот вертел в руках гранату с длинной деревянной ручкой. Две другие были засунуты под ремень, донцами кверху. На донцах белые оттиски свастики. Уже нахватали трофеев. Радуются.
– Сань, видал? – окликнул его Алёхин. – «Толкушка». Штоковая гранта эм-двадцать четыре. Хорошая штуковина. Хочешь, дам одну?
– У меня свои есть.
– Свои – это свои. А эти… Бросать удобно.
– Ты уже пробовал?
– Пробовал. Там, в ручье… – И Алёхин указал вниз, в ручей, где ещё путался в кустах дым и откуда возвращались группами курсанты из других взводов.
Воронцов подошёл к остову обгоревшей машины, на кузове которой всё ещё тлел труп в каске и сапоге. Пахло горелым железом и чем-то ещё, от чего к горлу подкатывала тошнота. Он не сразу догадался, чем это пахнет. Вот почему здесь никто из курсантов и не задерживался.
Немцы лежали возле передних колёс. Трое. Двое – откинувшись на спину, а третий – завалившись набок. Вот он-то и был тот самый, пуля которого не достала Воронцова, а только обожгла щёку. И как он, Санька Воронцов, воевавший всего-то первый день, успел опередить его? Вон и нашивка за тяжёлое ранение. Видать, и в Польше повоевал, и во Франции, а может, и в Греции. Матёрый. Но пуля калибра 7,62-мм остановила его здесь, на Варшавском шоссе, на левом берегу Угры. Его пуля, Саньки Воронцова.
Воронцов наклонился, стараясь не вдыхать, и заглянул убитому в лицо. Лицо немца уже подёрнулось синевой. Снег на нём не таял. Не таял ни на лице, ни на руках, выброшенных вперёд. Пуля попала ему чуть выше левой брови, прямо под козырёк каски, и вышла в затылок, отвалив почти половину черепа. Немец умер сразу. Наверняка ни о чём не успел подумать. Даже о том, что смерть настигла его. Двоих других, которым было лет по двадцать, не больше, изрубило осколками. Их накрыли артиллеристы. Рядом дымилась воронка. Артиллеристы стреляли мало, но очень точно. А этот, его, был явно старше. Высокий, упитанный, в хорошо подогнанной серо-зелёной форме. В рукопашной, сойдись они где-нибудь тут на полянке, он такого, может быть, и не одолел бы. А пуля любого валит. Снег падал и падал на землю, засыпал лица убитых, порванную осколками одежду, и только лужи крови под ними, которые, казалось, всё ещё прибывали, никак не мог укрыть от посторонних глаз. И чем сильнее он накрывал окрестность, гася и упрощая краски, тем отчётливее сияли эти жуткие круги. Яркие на белом, они с каждым мгновением становились больше, и казалось, что это последнее, живое, что выходило из уже мёртвых тел, подплывало под ними и дымилось всё ещё живым теплом.
Подошёл Мамчич и сухо сказал:
– Сержант, идите в свой взвод. Готовьте людей к бою.
– Товарищ старший лейтенант, разрешите спросить?
– Спрашивайте.
– Мы снова атакуем?
– Да. Скоро начнём. Как вкли себя в бою курсанты вашего отделения?
– Очень стойко, товарищ старший лейтенант, – снова отчеканил он.
– Каковы потери?
– Потерь нет.
– Молодцы.
Воронцов молча повернулся и пошёл к опушке леса, где в кромешном снегу маячили знакомые фигуры курсантов второго взвода. Там, похоже, раздавали сухари или патроны. Он сделал несколько шагов, подгоняемый мыслью не опоздать под раздачу, и вдруг почувствовал, ощутил всем телом, каждой своей живой частичкой, как сильно он устал. Хотелось лечь прямо на снег, свернуться калачиком, укрыться шинелью от холода, страха и от всего обезумевшего мира и хоть немного поспать. Отдохнуть. Хоть минутку сна, после чего наверняка станет намного легче переносить всё это. Страха не было. Была усталость. Просто усталость. Усталость… Но разве можно лечь, хотя бы и в снег? Ведь это только мечта, которая, конечно же, как и любая другая большая мечта, никогда не сбудется. Сейчас начнётся новая атака. Снова куда-то бежать, перегонять друг друга. Снова куда-то стрелять. И Воронцов опять подумал об убитом немце. Надо было хоть что-то взять у него. Автомат или какую-нибудь вещицу. Ведь это его немец, и он имеет на это полное право. Право победителя. Ещё не поздно вернуться. Воронцов оглянулся и увидел, что над убитыми склонились какие-то люди. Он сразу догадался – десантники. Они вышли из оврага, обвешанные трофейным оружием и ранцами, и осматривали подбитый танк, обгоревшие грузовики и убитых. Возвращаться сразу расхотелось. Ноги совсем не двигались. Что со мною, подумал он. Уж не ранен ли? Он стал осматривать себя, торопливо ощупывать грудь и живот. Но накатывало какое-то тоскливое безразличие к себе, к окружающему миру. Провались всё к черту… И в это мгновение тяжёлая и мучительная волна всколыхнулась изнутри, скрутила тело непреодолимой спазмой. Воронцов попробовал ухватиться за берёзу, но его влекло к земле, он нагнулся и, стараясь, чтобы никто не увидел его внезапного недомогания, упал на колени. Винтовка сорвалась с плеча, брякнулась рядом, каска с расстёгнутым ремешком вместе со сползшим потным подшлемником упала в снег, откатилась к ногам.
Его рвало так, что он какое-то время даже не мог сколько-нибудь овладеть собою. Позывы следовали один за другим, скручивали железными судорогами и сдавливали его тело, опустошали, делали слабым, дрожащим, жалким. Потом сразу всё прекратилось. Он машинально утёрся рукавом шинели и вспомнил, что в кармане гимнастёрки есть носовой платок. Рывком расстегнул на груди пуговицы, достал белый, аккуратно сложенный платок, развернул его и поразился идеальной белизне его. Платок был довоенным, чистым и хрустящим, как снег. До войны всё было таким, как этот платок, а теперь вот настал и его черёд. И Воронцов пожалел его и, аккуратно свернув дрожащими закоченевшими пальцами, сунул обратно в карман. Отвинтил крышку фляжки, ополоснул рот, сделал несколько осторожных глотков. Вода прижилась. Она даже не вздрогнула в нём. И тогда он жадно припал к фляжке.
– Эх, Воронцов-Воронцов! Вон сколько харчей попортил! – услышал он над собою голос помкомвзвода Гаврилова.
Вот уж с кем Воронцову сейчас не хотелось бы встретиться. Но именно старший сержант Гаврилов стал свидетелем его внезапной слабости.
Грубоватый, не стеснявшийся своей солдатской простоты даже в присутствии офицеров, с лихвой хлебнувший порохового дымку ещё во время летних боёв, он пользовался неизменным авторитетом не только в Шестой роте, но и во всём училище. В конце августа Гаврилов подал рапорт на имя начальника училища генерал-майора Смирнова с просьбою при первой же возможности отправить его, бывалого бойца Красной Армии, на фронт. Так и написал: «Прошу при первой же надобности отправить на фронт в действующую армию…» Потому что знал – надобность была: в те дни шли упорные бои под Смоленском и на ельнинском выступе. И туда, под Ельню и Дорогобуж, спешным маршем гнали наспех сформированные ополченческие дивизии. А для них нужны были кадровые командиры. Об этом рапорте Гаврилова вскоре стало известно во всём училище. Может, потому, что с подобными просьбами к генералу обратились и десятки офицеров, особенно из числа командиров рот и взводов, и это на какой-то промежуток времени стало настоящей проблемой училища. Ходили слухи, что в соседнем артиллерийском училище формируют несколько противотанковых дивизионов. Но слухи не подтвердились. Не было дано хода и рапорту старшего сержанта Гаврилова. Поскомвзвода томился и срывал злобу на курсантах. И ротный однажды сказал ему: «Смотри, Гаврилов, не перегни палку. А то доиграешься…» – «Да противно мне тут, товарищ старший лейтенант, этим сосункам сопли вытирать. Извините, конечно…» – «Завтра эти, как ты выразился, сосунки уйдут на фронт командирами взводов и политруками рот. И бойцы в бою будут на них равняться». – «Завтра… А сегодня под Смоленском и Ярцевом…» – «Ладно, ладно, не больно-то хорохорься, фронтовик. Войны на всех хватит. Так что не демонстрируй. Лучше научи их как взвод в атаку поднимать». – «Тут, в затишке, этому не научишь. Там научатся. Пуля всему научит». – «Там, Гаврилов, поздно будет».
Этот разговор Воронцов слышал. В тот день он дневалил, скучал в опустевшей палатке и ждал, когда рота вернётся с занятий. А ротный с Гавриловым стояли на улице и через тонкую стенку палатки разговор их был слышен довольно хорошо.
– Ну что, сержант, прошёл обряд очищения? – и помкомвзвода добродушно засмеялся. – Ну, ничего-ничего…
На плече у Гаврилова висели два ремня, а из-под мышки торчали короткие автоматные стволы с высокими намушниками. Шинель на нём была расстёгнута, и на гимнастёрке поблёскивала знакомая медаль «За отвагу».
– Да вот… Голову ломит. Заболел, что ли? Как обручами… Первый раз такое.
– Эта болезнь, сержант, у всех попервости бывает. Это как у девки, когда её бабой сделаешь. А потом ничего, и даже понравится. – И Гаврилов снова засмеялся и похлопал его по плечу. – Я, брат, тоже… после первого… Они вон не блюют. Если бы их взяла, всех бы под гусеницы положили. Головой к голове… Я такие картины повидал.
Воронцов поднял винтовку, смахнул с затвора налипший снег, отряхнул полы шинели, внимательно осмотрел их.
– Возьми-ка, воин, трофей. – И Гаврилов потянул с плеча ремень одного из автоматов.
– Зачем? У меня винтовка есть.
– Винтовка… Винтовка и у меня есть. Да только этот чёрт рогатый в ближнем бою поудобнее и понадёжнее. Это я тебе точно говорю. Так что бери. У твоего крестника забрал. А то там уже десант пошёл березняк прочёсывать… Ребята ловкие. Воевать уже научились. Ранцы сразу собрали. Жратва на войне – первое дело.
Воронцов взял в руки холодный чётный автомат, посмотрел в прорезь прицела.
Вот и овладел он оружием поверженного врага. Не это ли всегда, в истории всех войн, и считалось высшей доблестью победителя?
– Вот только, сержант, патронов маловато. Один рожок. Ты бей короткими очередями. И учти, дальше чем на сто метров он бесполезен. Но в ближнем бою эта игрушка незаменима. А патроны десантники собрали. Ничего, добудешь и патронов. Сейчас вперёд пойдём. Так что знай, не зевай.
– Спасибо тебе, Гаврилов.
Помкомвзвода достал из кармана шинели стеклянную фляжку, буквально вырвал зубами пробку и протянул Воронцову:
– На-ка, хлебни. Восстанови силы. Да и с почином тебя.
– Что это?
– Шнапс. Не очень крепкий. Но ничего, натощак и за первач сойдёт. Продезинфицируй кишку. Там у человека страх хоронится.
Воронцов сделал несколько глотков. Водка обожгла горло и теплом полилась внутрь. Состояние беспомощности постепенно проходило.
– А правда, хорошо.
– Г-га! – зарычал Гаврилов. Похоже, это настолько позабавило его, что он и сам запрокинул голову и шумно, с бульканьем, влил в себя некоторое количество шнапса. Затем потряс фляжку, там ещё плескалось. – Ладно, ещё пригодится. Рану залить или ещё что…
– Спасибо, Гаврилов. Я вижу, тебе здесь больше нравится, чем в училище.
– Г-га! Сравнил! – Помкомвзвода засмеялся, блестя глазами. – Крепись, браток. Сухарь хочешь? Мы им сейчас, в этой деревне, горячего сала под шкуру зальём. Они встречных атак не любят.
Однако фронтальной атакой, широкой правильной цепью, как предполагалось вначале, брать населённый пункт они всё же не решились. На внезапность рассчитывать было уже нельзя.
Старчак выслал вперёд группу десантников. Разведчики пробрались в село, сняли боевое охранение, ещё не успевшее окопаться вокруг церкви, и пулемётчика, засевшего на колокольне и контролировавшего огнём скорострельного МГ-34 не только подступы к селу, но и значительный участок шоссе. Вместе с разведчиками, перешагивая через истерзанные пулями и ножами тела немцев, на колокольню поднялся офицер-артиллерист. В бинокль он сразу определил цели для батарей: несколько танков, тщательно замаскированных у шоссе северо-западнее села, одиночное противотанковое орудие, поставленное на прямую наводку, пулемётные расчёты, а вон, в глубине, за колхозной фермой, несколько миномётов на скрытых позициях. Немцы пришли в себя после первой неудачи и явно готовились к контратаке.
Для курсантов и десантников оставалось одно – опередить их новым ударом.
Из книги генерал-майора авиации Героя Советского Союза Георгия Нефёдовича Захарова «Я – истребитель»:
«… Я вылетел в Двоевку с полевого аэродрома Тёмкино, где сидел один из бомбардировочных полков. Набрав высоту, заметил ХШ-126. Немец шёл в сторону Юхнова, над дорогой Юхнов-Медынь. Мне показалось странным, что немецкий разведчик идёт в том направлении – по моим данным там должны были находиться наши войска. Забираться в сторону Медыни ХШ-126 раньше не решались. Тогда я пошёл за немцем и вдруг увидел, что дорога запружена танками и автомашинами. Поведение немца, который безбоязненно и нахально кружил над танками на небольшой высоте, меня удивило: ведь танки шли под красными флагами. Невольно подумал сначала, что танкисты, очевидно, не знают силуэтов немецких разведчиков и потому не стреляют по «хеншелю». Если бы они поняли, что обнаружены, то, конечно, попытались бы сбить этот самолёт. Но я уже настигал его, деться немцу всё равно было некуда. А танкисты высовывались из люков и, глядя в небо, приветливо махали руками. Я понял, что они видят мой И-16. Круто спикировал. ХШ-126 завертелся было, да поздно: я уже всадил в него несколько очередей с большим энтузиазмом.
Смущала танковая колонна. С самого начала войны не видел таких мощных колонн с красными флагами. Едва ХШ-126 упал в придорожный лес, внезапно все танки открыли по мне бешеный огонь! Я был ошарашен. Рискуя быть сбитым, снизился до бреющего полёта и прошёл над самой колонной. Что же увидел? На красных полотнищах явственно просматривались чёрные свастики…
Никогда раньше я не знал, что у фашистов есть алые флаги. Тут же понял, в чём заключается странность, которую почувствовал при встрече с такой мощной колонной, но не дал себе труда в первый момент разобраться в своих ощущениях. Дело в том, что пушки танков смотрели на восток.
Это было в первых числах октября, когда враг прорвал фронт…»
Из книги Д.В. Панкова и Д.Д. Панкова «Подвиг подольских курсантов»:
«Как показали пленные, перед курсантами находились части 57-го моторизованного корпуса генерала танковых войск Кунтцена (начальник штаба – подполковник Фаг-нор). Корпус участвовал в войне с первых часов нападения фашистской германии на советский Союз. Уже в директиве по плану «Барбаросса» на сосредоточение и развёртывание 4-й танковой группы 47-му корпусу предписывалось перейти границу на участке Неман от Друскининкай до Меркине. В конце сентября от вёл бои на Валдайской возвышенности».
Из книги генерала танковых войск вермахта Гейнца Гудериана «Воспоминания солдата»:
«По мнению главного командования сухопутных войск, создавшаяся выгодная обстановка благоприятствовала дальнейшему развёртыванию операции в направлении на Москву. Германское командование хотело помешать русским ещё раз создать западнее Москвы глубоко эшелонированную линию обороны. Главное командование сухопутных войск носилось с идеей, чтобы 2-я танковая армия продвинулась через Тулу до рубежа Оки между Коломной и Серпуховом. Во всяком случае это была очень далёкая цель! В соответствии с этой же идеей 3-я танковая группа должна была обойти Москву с севера. Этот план главнокомандующего сухопутными войсками встретил полную поддержку со стороны командования группы армий «Центр».
Приводил в смущение тот факт, что последние бои подействовали угнетающе на наших лучших офицеров».