Олежку Крылова обнаружил утром пастух. Гоня стадо мимо лесных колков, он заметил страшную картину: на окровавленной березе висел изуродованный ребенок, вздернутый на куске колючей проволоки. Бросив коров, пастух побежал в милицию, и уже через четверть часа народу в городе убавилось – добрая половина была там, у березы…
Это произошло в километре от рыбного завода, на западной окраине города. Я успел заметить только его ноги. На правой сандалия была, а с левой, прямо как сдутый шарик, свисал окровавленный носок. Мальчика уже снимали с дерева в тот момент, когда мы с Сашкой приехали. Нечеловеческий крик его матери, быстрые движения милиционеров и врачей, укладывающих Олега в машину «Скорой помощи», плач и стон вокруг – вот все, что я одним обрывком киноленты захватил в памяти. Меня и Сашку вытеснили из толпы, а после отправили домой. Милиционеры пообещали, что сами выпорют нас, если этого не сделают наши отцы.
Тот день мы с Сашкой провели во дворе. Не зная, что сказать, слонялись по кривой, касаясь плечами друг друга. Я плохо помнил Олега. Он учился в соседнем классе и дружил больше с Сашкой, чем со мной. Я только знал, что этот мальчик собирал марки.
Удивительно просто получается: был Олег, а теперь нет его. И никогда не будет. Эта странная мысль никак не могла обосноваться в наших головах и заставляла нас молчать. Я не знаю достоверно, о чем думал Сашка. Раньше я не мог представить себе, например, бесконечность, а теперь еще и то, как это – не быть. Что это такое на самом деле смерть, если она заставляет кричать от приступа безумия, страдать, но и дарит наслаждение своей музыкой?
Слушая последнюю песню умирающего дерева и становясь единственным свидетелем его смерти, я не испытывал страха. Дерево прожило свой срок и уходило с добром в сердце ко всему окружающему. Именно так, с добром и спокойствием, потому что деревья не убивают друг друга. На это, как и на ненависть, способны только люди.
«Неужели деревья лучше людей?» – спрашивал я и не находил ответа, потому что задавал этот вопрос только себе.
С Сашкой мы разошлись на полпути. Я даже не помню, как это случилось. Кажется, он упоминал о том, что зайдет к тете Наде на работу. Я же направился в противоположную сторону и вскоре оказался у брошенной лесопилки. Мама и отец еще часа два должны были провести в школе. Это был тот редкий случай, когда я оказался предоставлен самому себе.
Не зная, как воспользоваться свободой, которая возникла так внезапно, я зашел в покосившееся здание. После того как лесопилку бросили и вывезли все, что в ней находилось, там остались только кучи посеревших опилок, осевших и отвердевших как бетон. Еще стены. Всего три, поскольку одну, что была из досок, люди разобрали и разнесли по дворам. Но самое ценное – взрослые то ли не знали этого, то ли им было лень трудиться – находилось внутри окаменевших куч. Когда лесопилка действовала, рабочие бросали на опилки короткие обрезки досок, им не нужные, но такие необходимые нам с Сашкой. Из них мы мастерили корабли, которые потом запускали в реку в вечное плавание, щиты, мечи и все остальное, без чего обойтись было невозможно.
Долбить опилки и копаться в них было увлекательно. Никогда не знаешь, на что наткнешься. Чаще нам попадались кривые, сучковатые доски, но иногда, имея терпение, можно было отрыть настоящее чудо.
Разыскав в полумраке пустующего здания палку, которая исполнила бы роль лопаты, я принялся за дело. Я знал, зачем мне нужна доска. Мысль отыскать ее пришла ко мне сразу, едва я решил не думать больше об Олежке и увидел лесопилку. Вооруженный этой идеей, я подошел к куче с той стороны, где мы с Сашкой еще не тревожили ее, и приступил к работе. Палка была суковатая, она больно ударяла по пальцам, а опилки, словно назло, оказались тверже обычного. Но гениальность идеи подгоняла меня, и вскоре, набив мозоли, я выкопал короткую ровную дощечку. То, что мне и было надо.
Я отшвырнул палку в сторону и развернулся, чтобы выйти из здания.
Доска выпала из моих рук, ноги стали ватными, когда я понял, что нахожусь вдали от дома, в позабытой людьми лесопилке не один.
Прямо передо мной стоял высокий старик. Длинная борода его, белая как молоко, шевелилась на ветру, а на голову до самых ушей была натянута зеленая шляпа с обвисшими краями. В пиджаке на голом теле, мятых брюках и с трубкой в зубах, старик стоял в метре от меня и смотрел куда-то надо мной. Ничего более ужасного в своей жизни я не видел. Во мне колыхнулись воспоминания о книге, семнадцатая страница которой предвещала холодный озноб и тесноту мира. В руке его была тонкая, длинная, выструганная из дерева и черная от старости палка.
Мои губы стянуло от дурных предчувствий так, что во рту появился вкус черемухи. Хотелось убежать, еще больше – закричать, после заплакать, но я стоял и не шевелился. Старик вдруг вытянул руку и стал водить ею перед собой, как если бы находился в полной темноте. Вернуться из леса, где убили твоего друга, и встретиться с этим стариком – желал ли я лучшего для себя в этот день?
Старика я узнал. Он вошел в город вместе с табором. Но это почему-то не придавало мне сил, напротив, отнимало их.
– Кто здесь? – наконец-то произнес он почти шепотом, свистящим, как будто вырывавшимся из школьного горна.
– Я, – сказал я, набравшись мужества.
Старик тут же опустил голову.
– Скажи, мальчик, где я?
– В лесопилке.
– Я заблудился.
Как можно здесь заблудиться? Всего в нескольких сотнях метров – федеральная трасса. Рядом с нею табор. Если забраться на кучу опилок, то его запросто можно разглядеть. Если бы стена стояла, то видно бы не было. Но ее разобрали, поэтому табор заметен.
– Ты можешь отвести меня к дороге?
Я чувствовал себя не очень приятно, слушая старика. Я понимаю, когда отводят детей в детский сад. Но зачем провожать такого здорового старика? Я решил, что здесь кроется что-то неладное, и сделал шаг в сторону, чтобы обойти старика и сбежать.
Но он тут же оторвал палку от земли, коснулся ею моей ноги и сказал:
– Не бойся, мальчик, я слепой. Я ничего не вижу. – Старик вышел из темноты на свет и будто бы посмотрел на меня.
Его просьба не бояться произвела обратное действие. Увидев ужасные, большие, лишенные цвета глаза, я снова почувствовал слабость в ногах.
– У тебя есть спички?
Спички… спички…
– Мальчик?
О чем он меня спрашивает?..
Спички… Спички! Да, они у меня есть. Заходя вечером домой, я прячу их в подвале, а утром, выходя из дома, забираю. Иначе как прикажете разводить костер, чтобы жарить яйца, украденные из курятника, который стоит у дома баптистов Мироновых, или расплавлять свинцовые решетки автомобильных аккумуляторов?
Я сунул руку в карман, вынул коробок и протянул в сторону старика. Он долго водил рукой перед собой, чтобы на него наткнуться. В конце концов мне это надоело, и я тряхнул коробком. Спички глухо прошуршали, и он тут же их нашел.
– Если это лесопилка, значит, здесь есть лес? Здесь нельзя чиркать спичкой.
Я удивился. Как лес может быть в лесопилке? Лес – он растет в лесу.
– Здесь нет леса.
– Но все равно давай выйдем, – предложил старик и цепко схватил меня за руку.
«Как ловко вцепился», – подумал я, с головы до пяток наполняясь холодком.
Мы вышли на солнце, и он тут же принялся обстукивать землю вокруг себя.
– Покажи, где старик мог бы сесть. Я устал и больно ударил колено.
Это была приятная новость. Бегал я хорошо. Я потянул его к ржавому насосу и остановился рядом. Постучав по нему, старик сел, но руки моей не выпустил. Даже сидя, он был выше меня.
– Обещаешь, что доведешь старика до дома?
– А где ваш дом? – спросил я.
– Сейчас – у дороги.
– Обещаю.
Он отпустил мою руку и принялся выковыривать спичку из коробка.
– А почему сейчас? – спросил я, потерев одно колено о другое. – В вашем доме ремонт, и вы все выехали, чтобы не мешать строителям?
– У цыгана дом там, где он остановился, – чмокая губами, чтобы раскурить трубку, сообщил мне слепец.
– Как это?
Конечно, самым непонятным было, кто и зачем убил Олежку и Толика. Но и дед тоже выражался странно.
– Твой отец говорит, что у цыган нет родины, поэтому они бродят по стране как собаки. Он чуть-чуть прав, твой отец. Цыган ходит по земле. Но он не собака. И родина у него есть. – Старик постучал себя по впалой груди. – Вот здесь.
– Вы знаете моего отца? – Я был сильно удивлен.
– Нет, – подумав, ответил старик и посмотрел вверх, на солнце, не щурясь.
– Тогда откуда вам известно, что он говорит? – Мое удивление сменилось досадой.
– Так говорят почти все, кого мы встречаем. Чем твой отец хуже их?
Он меня запутал.
– Мой отец так не говорил.
– Значит, твой отец хороший человек, – заключил старик и качнул головой. – Цыган заблудился. А что здесь делал мальчик?
– Я искал доску.
– Зачем мальчику доска?
– Мы с Сашкой вырежем на ней ножиками «Олежка» и прибьем к березе.
Старик вынул изо рта трубку и дважды моргнул.
– Зачем мальчики это будут делать?
– Чтобы был памятник Олежке.
– Он умер? – Старик покачал головой и забормотал что-то на мешанине из русского и еще какого-то неизвестного мне языка. – Когда родители умирают – боль детям, когда дети болеют – боль родителям, когда дети умирают – родители уходят вместе с ними…
– Олежка не болел, – напрягшись, произнес я. – Его убили.
Я так внимательно наблюдал за реакцией старика, что у меня заболели глаза, но все равно ничего подозрительного не обнаружил. Слепой цыган снял шляпу, бросил под ноги, наступил на нее и топнул. Ветер шевелил его бороду и длинные волосы. Мне начинало казаться, что они живут сами по себе и остаются со стариком только потому, что привыкли к нему.
– У нас тоже умер мальчик, – тихо сказал он. – Но его не убили, он сам лишил себя жизни. Случайно. – Потерев шею черной узловатой ладонью, он вдруг заговорил решительно: – Не нужно писать на доске и прибивать к березе. Вообще ничего не надо. Вы его матери горя добавите. Память вот здесь. – Он завел ладонь за отворот засаленного пиджака и вдавил ее в левую половину груди.
– Вы меня отпустите? – неожиданно для себя спросил я.
Старик снова вынул изо рта трубку и посмотрел почти туда, где находилась моя голова.
– Почему ты так говоришь?
– Я боюсь, – признался я.
– Меня?
– Да.
Он подумал и протянул мне спички.
– Иди.
Я взял спички, медленно обогнул старика, потом прибавил шагу и вскоре вышел за ограду лесопилки. Вбежав на пригорок, я остановился и оглянулся. Слепой цыган сидел на насосе.
Он просил проводить его до табора. Но Олежку, наверное, тоже кто-то о чем-то просил. Усевшись и гоняя во рту былинку, я решил ждать. Сверху двор лесопилки был как на ладони. Когда солнце уже порядком нагрело мне голову, я спустился туда.
– Зачем вернулся? – спросил цыган, не оборачиваясь.
– Я обещал проводить вас до дома.
Старик поднялся и по очереди потряс затекшими ногами.
– Цыган ребенка не ударит. А ты говоришь – убил.
– Не говорил, – неуверенно произнес я, думая, кто больше соврал сейчас, он или я. – Я даже… так не думал.
– Все так думают. Значит, и ты.
– Я так не думаю, – ответил я, теперь уже будучи уверенным в том, что главный лжец здесь все-таки не он.
Я так думал. Конечно же! Потому что все так думали. Наверное, и отец, и даже мама. Просто они не говорили об этом слух. А другие люди не молчали. Эти разговоры заставляли меня считать, что именно цыгане убили и Олежку, и Толика.
«А кто еще?» – спросил я себя и тут же вспомнил, что все разговоры горожан в магазинах заканчивались именно этим вопросом.
Мы странно выглядели на дороге, ведущей к табору. Длиннющий, выше моего отца, старик и маленький, словно из матрешки вынутый мальчик. Он держался за мою руку, а я шел чуть впереди. Когда до табора оставалось совсем чуть-чуть, я отпустил его ладонь. Не хотелось мне приближаться к табору. То же чувство я испытывал, когда видел стадо коров.
– Дорога ровная. Тридцать… нет, двадцать шагов, и вы дойдете. – Я втянул носом воздух, в котором витал запах жареного мяса, и тут же понял, что голоден.
– Как зовут мальчика? – спросил старик.
– Артур.
– Артур хочет есть?
– Нет.
– Тогда пусть Артур приходит скоро и принесет черемуховый сук. Дед Пеша сделает ему лук.
– Пеша? – уточнил я.
– Да, деда зовут Пеша. – Он покачал головой и взялся за палку обеими руками. – «Пеша» по-цыгански значит «маленький».
– Маленький?..
– Но сук должен быть черемуховый, – предупредил старик. – Хороший лук можно сделать только из черемухи.
Дотянувшись, он потрепал мои волосы, развернулся и захромал по дороге. Насчет колена старик не врал.
Несмотря на то что мы с Галкой всю жизнь провели в одном подъезде, разговаривать нам было не о чем. «Привет» – вот и вся беседа. Просто у нас не было ничего общего: ни пола, ни интересов, ни забот. Но от родителей, точнее из их случайных разговоров, я знал, что Галка не благодаря, а вопреки воспитанию училась очень хорошо. Она знала много такого, о чем я и Сашка, считающие себя неплохими знатоками жизни, даже не догадывались. Племена майя и манерность дворцовых дам – как это все умещалось в головке с вечно взъерошенными, словно ершиком взбитыми волосами?
Мы случайно встретились в парке. Я шел с черемуховым суком, срезанным для изготовления лука. Лучшего материала для этого, как известно, не найти. А она стояла с какой-то смешной веткой в руке перед ощетинившимся котом. Я не сразу понял, в чем тут дело. Галка явно нуждалась в помощи, но никогда бы ее не попросила. Хотя озверевший кот – это разве повод для тревоги?
И тут я все понял. За спиной Галки, укрытое травой, прямо на земле – удивительно, как еще никто на него не наступил, – стояло гнездышко. А в нем – шесть грязно-бурых крошечных яиц. Если бы не кошка, то есть не Галка, я съел бы их сам. Нет ничего вкуснее перепелиных яиц, пожаренных на костре в вымытой консервной банке.
– Перепелиные, – сообщил я.
– Мне плевать, чьи они, – был ответ. – Я их ему не отдам.
Кашлянув для приличия, я перетянул кота по спине заготовкой для лука. Подскочив от неожиданности метра на полтора, завопив и заставив завизжать Галку, он с шумом скрылся в зарослях.
– А ты добрый человек, – тяжело дыша, словно после бега, похвалила Галка.
Такое понимание доброты сразу вызвало у меня симпатию к ней. Коты – отъявленные сволочи. Кровожадные, хитрые, вездесущие воры.
– Иногда, – ответил я, удаляясь от мыслей о луке. – Яйца нужно перенести. Здесь их сожрут кошки или собаки.
«Или мы с Сашкой», – едва не вырвалось из моих уст.
– Но куда? – Такой вот беспомощностью она скидывала со своего возраста года четыре, и теперь мы были наравне.
Я осмотрел девочку с ног до головы. Она продолжала находиться в легком шоке после схватки с котом, поэтому я мог делать это бесконечно долго. Спустя много лет жизни бок о бок теперь вот вдруг выяснилось, что она, оказывается, красива. У нее не выпирали внутрь коленки. Еще Галка была спортивна, а это сразу располагало.
– На чердак нашего дома, – сказал я. – Голубей там сейчас нет, так что не задолбят. Кошки туда не забираются, потому что не знают, что голубей там нет, и думают, что их там задолбят. Значит, там и есть самое безопасное место.
Чердак был на самом деле пуст. Лишь птичий помет, толстым слоем покрывавший перекрытие, да старые перья, валяющиеся кое-где, являлись доказательствами, что голуби здесь все-таки когда-то были. Самое время переселять сюда гнездо перепелов. Птенцы вылупятся, станут на крыло и улетят. Но обратно вить гнезда уже не вернутся. Перепела не живут среди людей.
– Да-да, – забормотала Галка. – Кошки на чердак не полезут, потому что нет голубей… Разрыв пищевой цепочки.
Глупая. Кошки на чердак не полезут, потому что боятся голубей.
– Кстати! – Глаза ее вспыхнули. – А почему в прошлом году голуби на крыше жили – я слышала, как они ворковали! – а в этом году их нет? Куда они делись?..
– Откуда я знаю?
Все голуби с чердака, эти сизокрылые бестолковые твари, гадящие на подоконник и задалбливающие друг друга насмерть клювами в затылок – звери, а не птицы! – были выловлены мной и Сашкой и проданы шабашникам. А голуби с крыш других домов на чужую территорию не залетают. Но я не был уверен в том, что эта история Галке понравится.
– Ветку можно уже бросить, – предложил я.
Галка опомнилась и отшвырнула засохший березовый сучок, который вряд ли представлял бы угрозу для кота, не окажись меня поблизости.
– Слушай, Артур, – встревожилась вдруг она. – А как родители перепелят… ну, яиц, как они догадаются, что гнездо под крышей? Прилетят в парк, а гнезда на месте нет!
– Ты думаешь, они на работу улетели, что ли? – ухмыльнулся я. – Перепела давно сидят над нашими головами и ждут, чем все закончится. Думаю, они притаились где-нибудь в пяти шагах от нас.
Она подняла голову.
– Только не делай резких движений, иначе все испортишь, – голосом бывалого охотника произнес я.
Мы аккуратно, словно корону Российской империи, перенесли гнездо на чердак. Я предложил Галке лезть по лестнице первой, но она отказалась. Дуры эти девчонки. Понятно же, что принимать сверху всегда легче, чем подавать снизу.
С тех пор между нами укрепились какие-то эфирные, но крепкие отношения. Мы верили друг другу, а это самое главное. Каждый день, встречаясь уже намеренно, мы взбирались на чердак, чтобы приветствовать спасенных перепелят. Но они и не думали покидать свои домики. Видимо, не настал час.
Мы почти огорчились, что перепела-родители не вернутся к яйцам, побывавшим в таком переплете. Однако они сели на гнездо. Сначала настроения нам добавила перепелица, потом появился и перепел.
Первые дни птички были заняты тем, что предлагали нам с Галкой поиграть в догонялки. Мы должны были семенить по чердаку за птицами, у которых якобы сломаны крылья. Вскоре они поняли, что нас этим не проймешь, и перестали обращать на нас внимание, словно отрицали само наше присутствие в этом мире.
Чем дольше мы общались с Галкой, тем интереснее становилось мне бывать на улице. Двор перестал быть ареалом нашего постоянного нахождения. Но гуляния в лесах в наши планы не входили. События показывали, что лес – не самое безопасное место игр для детей. Все как-то само собой свелось к парку, совершенно замечательному, пахнущему адонисами.
Когда наши губы впервые соприкоснулись, я не понял, что произошло.
А случилось вот что. Я вдруг понял, что жду следующего дня только затем, чтобы увидеть Галку.
Строили цыгане споро, ловко. Мне казалось, что в этом суетливом разобщенном действии нет никакого плана. Порой кто-то из них покрикивал, слышался стук молотков и скрип пил. Я думал, будто всякое строительство подразумевает некое разумное планирование, обсуждение этапов работы. Если нет заранее составленного плана, то неминуемо должна присутствовать хотя бы какая-то мысленная конструкция, к которой необходимо стремиться, создавая строение снизу и ведя его наверх.
Даже мы с Сашкой, когда мастерили шалаш, дважды передрались и трижды поклялись не здороваться больше друг с другом. Каждый из нас имел свою идею. Она была, разумеется, самой выигрышной. Все мысли напарника, конечно же, никуда не годились. До тех пор пока мы не достигли компромисса, шалаш так и оставался в виде двух идей: ветви отдельно, опоры отдельно.
Но цыгане делали свое дело, каждый со своей стороны будущего дома, не советуясь друг с другом и не сверяясь. На выходе получалось что-то неказистое, на мой взгляд, совершенно бесформенное, но, по их мнению, вполне пригодное. Мне почему-то казалось, что они раньше занимались этим сотни, даже тысячи раз. Так, быть может, это только для меня их труд неказист, а в мире, где живут они, такая работа – искусство?
Тогда я вспоминал лук, подаренный мне в марте на день рождения. Он был красив, изогнут точно так же, как рога у коровы. Его форма сулила недюжинную силу и немыслимую дальность полета стрелы. Я думал, что никогда не сделаю себе такой лук, но мама, увидев, с чем пришел ко мне на восьмой день рождения Сашка, лишь вздохнула. А все потому, что она жила в другом мире. Но если бы мама попробовала хоть раз натянуть тетиву этого лука и пустить стрелу, то она по-другому смотрела бы на этот подарок и тоже, наверное, положила бы его рядом с кроватью на ночь.
Но все равно я не видел логики в цыганской работе, наблюдая за ней с пригорка. Из хлама, принесенного с городских улиц и из подворотен, они по очереди выбирали некие предметы и приколачивали, а иногда и привязывали один к другому. По-моему, если находить что-то на улице и прибивать друг к другу, то получится бесконечная цепь, похожая на дорогу, использованную и брошенную за минованием надобности в ней. Цыгане прибивали ненужные горожанам предметы в абсурдной последовательности, не предполагаемой никакой логикой. У них получались крыша и пол, а между ними – окна в стенах.
Я думал, что, наверное, нужно быть цыганом, чтобы так строить. Будь я старше, удивлялся бы тому, сколько полезных вещей люди называют ненужными и выбрасывают, заполняя ими помойки. Но тогда, пережевывая ириски, прилипающие к зубам, я думал о другом. Мне казалось, что цыгане – это работники, изгнанные из сказочного города мастеров за неопрятный вид и шум, издаваемый ими.
Впрочем, эта глубокая мысль была моей личной лишь наполовину. Виновность за неопрятный вид не находила места в моем уложении о провинностях. Это было понятие более высокого порядка, утверждение из мира выводов людей, куда более высоких ростом, чем я. Присовокупил я его к вине цыган перед городом мастеров лишь потому, что они и в самом деле не отличались чистотой.
Взрослые люди считали опрятность непреложной истиной, принимать которую, стало быть, нужно было без тени сомнений. Часто и подолгу наблюдая за этими приятными, словно из другого мира явившимися людьми, я все чаще задумывался о праве цыган считать взрослых жителей моего города свихнувшимися на чистоте и опрятности. Они позволяли себе считать цыган грязнулями. И еще я думал, что если уж говорить о чистоте начистоту, то надо было признать, что многие неопрятные цыгане выглядели куда приятнее жителей города. Добрее, смешнее и трезвее. В итоге я зашел в тупик, выбраться из которого самостоятельно не мог, как ни старался.
Однажды мама заболела, а отец уехал на соревнования. Я был оставлен под присмотр деда Фильки, увидел в окне цыганку и попытался в очередной раз разбить стену непонимания, возведенную взрослыми.
– Дед, почему они в магазинах разговаривают с нами грубо? – спросил я у старика.
Он посмотрел на меня влажными от стопки водки глазами и ответил не задумываясь:
– А что мы делаем для того, чтобы они разговаривали с нами учтиво? – Дед тут же погрозил цыганке в окно кулаком и заворчал: – Иди, шагай себе мимо, зараза!..
Так что единственным, в чем я находил неуют от присутствия в нашем городе цыган, был шум. Не знаю, я никогда не спрашивал у отца, но мне казалось, что родился я в мгновение полной тишины. Бор тогда стоял, замерев, парк молчал, и даже облака остановились. С тех самых пор, когда я стал понимать себя, тишина была моим верным союзником и товарищем.
С Сашкой я мог разругаться, с тишиной – нет. Она всегда была со мной, окутывала спокойствием, одобряла все, что я делал. Если я выходил из зоны ее действия, то тотчас искал способ в нее вернуться. Шум и необъяснимая разноголосица, даже не имеющие ко мне отношения, приводили меня в беспокойство. В эти тревожные минуты я как никогда ясно понимал свою беспомощность перед окружающим, слабость и ничтожность. Тогда я обращался к одиночеству как к единственному способу снова обрести себя в высоте и могуществе.
Цыганские постройки завораживали меня своей бессмысленностью до такой степени, что в каждой из них я пытался угадать известное мне, ранее виденное явление. Домиков, если их можно было так назвать, после окончания работ оказалось восемь. Именно столько семей вошло в город.
Каждый фасад я мысленно накладывал на знакомые очертания зверей, птиц или чего другого, к чему дома, на мой взгляд, имели отношение. Одна из хижин напомнила мне крокодила – вытянутая, как низкий барак, узкая, с огромной пастью входа, на которой не было двери. Вместо нее, совсем как язык, перепачканный кровью добычи, болталось красное шерстяное одеяло. Я сидел, обхватив руками колени, шевелил губами и считал, сколько людей съест крокодил за то время, пока дед Филька, вошедший в магазин, купит бутылку вина и выйдет, или сколько простыней успеет повесить на веревку глухая тетя Даша за то время, пока хищник сожрет троих.
Я искал тишины, а возвращался в то место, куда она никогда не заходила точно так же, как отец Михаил никогда не заглядывал в пивбар. Я любил одиночество, но ноги сами вели меня к цыганам. К их лагерю, вечно гудящему как растревоженный рой, к этой суете, направленной в разные стороны, но не выходящей за границы табора.
Я смотрел с пригорка на людей, в согласии гладящих друг друга по плечам, а через минуту размахивающих руками и кричащих так, что мне казалось, будто они вот-вот вцепятся друг другу в горло. Странное дело, я не уходил, а напротив, чувствовал непреодолимое желание ждать, когда цыгане снова начнут гладить друг друга. Спустя некоторое время мое пропитанное тишиной одиночество нашло меня на этом пригорке, чтобы быть рядом и идти домой со мною вместе в тот час, когда невозвращение означает странность.
За то время, что цыгане жили в городе, дядя Боря избил дядю Сашу три тысячи раз, а в таборе не случилось ни одной драки.