bannerbannerbanner
Иллюзия смерти

Сергей Майоров
Иллюзия смерти

Полная версия

Глава 4

Артур пощелкал пальцами и поманил к себе собаку, подбежавшую к кафе. Бросая на бармена опасливые взгляды, пес осторожно, словно нехотя, поставил лапу на деревянный настил. Я заметил, как бармен тут же злобно посмотрел на животину, однако тут же отвернулся и продолжил звякать стеклом за стойкой. Интересно, как собака понимает, что нас бояться не следует, что мы те, от которых может перепасть поесть, а от бармена ничего, кроме швабры, ей не достанется?

Неубедительно махнув хвостом, пес устремил на бармена внимательный взгляд и взобрался на настил. Человек тут же оправдал самые грустные ожидания животного. Взмахнув рукой с зажатой в ней тряпкой – надо думать, бармен приготовился к атаке заранее, в то время, когда пес был еще на той стороне улицы, – он ловко и метко запустил ее в цель. Несчастный пес не успел не то что убежать, а даже и развернуться. Удар получился не сильный, но пес взвизгнул, поджав хвост и уши, царапнул по полу когтями, а потом затрусил по улице. Это был не его вечер. У меня появилось подозрение, что противостояние пса и бармена длилось уже довольно долго. Каждый знал свою роль назубок.

Вздохнув, Артур посмотрел на бармена, тот заметил укор во взгляде денежного посетителя и отрапортовал:

– Я не хотел, чтоб она вам мешала. – Он поднял тряпку и направился в свои владения.

Пес брел по противоположной стороне улицы, достиг своих владений, не нашел там ничего съестного и теперь заходил на второй круг в надежде на внезапную удачу. Напротив кафе он остановился, завел хвост под брюхо и тоскливо моргнул. Еще некоторое время зверь стоял, видимо, размышляя, не подождать ли, когда бармен уйдет на кухню. Потом, вероятно, пес сообразил, что этот тип скорее умрет от голода вперед него, но при виде своего заклятого врага никуда отсюда не денется, и затрусил дальше.

Территория его не так велика, а забираться в чужие владения у зверя не было ни малейшего желания. Бог наделил его изрядной сообразительностью, но лишил силы. Как же это похоже на то, что я вижу каждый день среди организмов, якобы наделенных свыше куда более высоким интеллектом!..

Артур снова ушел от меня так далеко, что я слышал только его голос.

– Первой любви в твоей жизни не бывает точно так же, как и радуги. Любовь появляется внезапно и так же неожиданно исчезает, сумасшедшая, жалкая, нежная, яркая, разная. Она была, есть и будет. Но никогда – впервые. Лучше признаться в том, что предыдущие радуги ты просто не заметил. Ведь что такое радуга, ты, по крайней мере, представляешь.

Галка – хорошая девочка. С этого, пожалуй, и стоит начать. Немного нелепым был разве что ее отец дядя Боря, но ведь дочь не виновата в том, что он портил впечатление о ней. В пьяном виде этот герой избивал Сашкиного отца, когда в подъезде не было света.

Дядя Саша электрик, и поэтому в подъезде постоянно должен был гореть свет. Так считал Галкин отец, начинающий выпивать сразу после обеда. Я так думаю, что если бы дядя Саша был не электриком, а маляром, красившим почтовые ящики, дядя Боря бил бы его за то, что не все они блестят. Дело вовсе не в лампочках. Просто Галкиному отцу нравилось избивать дядю Сашу. Ведь, когда дядя Саша пьян, он совершенно беззащитен.

Мой отец всегда выходил из квартиры, чтобы прекратить драку, Галка и Сашка плакали в голос, а я сидел и дожидался часа, когда стану папой. Тогда я смогу защищать всех добрых дядь Саш, если их будут избивать злые дяди Бори. Когда я думал об этом, мне было немного не по себе. Я хотел бы заменить свое ощущение на то, что прямо и неоспоримо зовется стыдом, но не мог. Дело в том, что только Галка заставляла меня стремиться к мужеству, которого мне, признаться, порядком недоставало.

Она старше меня на четыре года. Эта гигантская разница в возрасте сминала и казнила меня. Ну скажите, какая дружба может быть между почти всегда больным мальчиком и красивой девочкой, если между ними такая пропасть?

Даже на расстоянии ее губы пахли лавровым листом. Чем ближе она находилась, тем яснее это ощущалось. Не могу сказать, нравился мне такой аромат или нет. В силу недоразвитости суждений в этой области я мог лишь констатировать факт, что переступил порог дозволенности, раз рассуждал о запахах, исходящих от девочек.

Вероятно, не многим мальчикам вроде меня предоставлялась возможность так часто ощущать запах девушки, шагнувшей в зрелость. Если только она не твоя сестра. Поворот головы, случайный взгляд, направленный вовсе не в мою сторону, а так, в никуда, улыбка… Когда мы оставались одни, все это открывало для меня пугающие, но в то же время желанные возможности.

Почему ее губы пахли лавром? Я не мог ответить на этот вопрос, был способен лишь предполагать. Я думал, что так пахнут губы девушки, которая вынуждена плакать из-за глупости своего отца.

Странно, но мне часто не хватало этого запаха. Тогда я находил причину, чтобы уйти из дома.

Я знал, где искать Галку. Летние каникулы исключали для меня необходимость рыскать в поисках по этажам школьного здания. Галка могла быть только на улице, потому что родители домашними делами ее не обременяли. Отец-тиран хотел сберечь дочь для будущего, не соображая при этом, что уже делал первые шаги в обратном направлении.

Но и в клубе искать Галку было делом пустым. Дядя Боря не отпускал дочь на танцы и в кино. Он полагал, что эти променады не привьют ничего хорошего образу благовоспитанной девушки. Галкин отец не знал других способов превратить обычную девчушку, губы которой пахли лавром, в современную женщину. Поэтому он почти каждый день набирался допьяна и постоянно на ее глазах избивал дядю Сашу. Наверное, хотел этим объяснить Галке, что мужчина, с которым она в будущем свяжет свою жизнь, должен быть решительным и сильным.

Но свою жену Галкин отец не обижал. Как и дочь. В этом он видел свою воспитанность, ощущал себя человеком твердых моральных убеждений. Того же папаша добивался и от семьи. Мне кажется, что именно эти требования, противоречащие собственному поведению, лишали его семью счастья, а саму Галку – легкомыслия.

Она как-то быстро перешагнула ступень детства, в котором я никак не мог накупаться. Галка перепорхнула от младенческой бестолковости к зрелости и хотела вернуть то прекрасное, что утратила, не заметила во время перелета. Она желала оказаться в той жизни, которая прошла мимо нее. Поэтому девушка и выбрала меня в приятели, пыталась уравнять разницу наших мироощущений.

Я почти убежден, что Галка ни разу до меня не целовалась со сверстником. Это первое влажное, торопливое, пахнущее лавровым листом прикосновение наше поразило ее так же сильно, как и меня. Галка жила в каком-то своем, придуманном ею мире. По странному и счастливому стечению обстоятельств он был и моим.

Она никогда не обращалась со мной как с игрушкой, в противном случае я мгновенно соотнес бы это со своей тщедушностью. Слабенькую игрушку, кое-как слепленную в конце квартала, всегда хочется полечить, а к мягкому мишке прижаться щекой. Но нет. Для Галки я не был ни тем ни другим.

Однажды она увидела мое лицо, искривленное болью. Сосновая шишка продавила мне босую пятку.

– Перестань, ты же мужчина! – сказала мне Галка удивленно и решительно.

Я почти задохнулся от восторга. Наконец-то и для меня нашлось слово в ее лексиконе. Оно понравилось мне с первой секунды.

В восемь лет делать поразительные выводы о доминировании половых категорий невозможно, но зато я чувствовал, понимал, ощущал и оттого ликовал – она выбрала меня как мальчика и нуждалась в моем мужестве. Среди десятков лучших, куда более сильных, отважных и, конечно, рослых она разглядела мою персону. В восемь лет особенно остро чувствуешь собственную неполноценность, низкорослость. Но Галка выбрала меня.

Я стал ее мальчиком, влюбленным в запах лавровых губ. Тягучая жара лета сокращала расстояния между людьми, если не визуальные, то чувственные. Теперь, когда между нами все стало ясно и неотвратимо, я втягивал носом и другие ее запахи – земляничного мыла, окутанная в аромат которого, она каждый день выбегала на улицу, рыжих волос, свежих в своей чистоте и оттого дурманящих.

Это был странный союз: восьмилетний мальчик и двенадцатилетняя девочка. Признаюсь, он меня немного волновал и тревожил. Что-то подсказывало мне, что теперь, узнав Галку, я никогда не возьмусь искать себе девочку среди ровесниц. Но тревога пересиливала приятные волнения. Мне казалось, что стоит только ей повзрослеть еще на полгода, и я перестану ее интересовать. Тогда уже никакая глубина философии ее отца не заставит Галку вернуться ко мне. Даже мысль о том, что мне-то уже давно восемь, а ей вот-вот только исполнилось двенадцать, не привносила спокойствия в сумятицу моей души.

Должно было произойти что-то такое, до чего я мог бы добраться сам, своим разумением. Но приключилось другое, к чему я оказался совершенно не готов. Это как возвращение с Сашкой из велосипедной поездки по кладбищу. Вроде все шито-крыто, никто не видел, а отец уже зовет для разговора.

Мама вдруг спросила, что меня так тревожило последние недели. Она безошибочно угадала мое настроение, и мне не оставалось ничего иного, кроме как признаться.

Она взяла меня за руку, провела в соседнюю комнату мимо отца, смотрящего по телевизору футбол, и усадила на кровать. Близость мамы меня всегда очаровывала, но сегодня я не испытывал этого чувства.

– Ты влюблен в Галю? – спросила она.

Я кивнул.

Мама рассмеялась и прижала меня к себе.

– Галя очень хорошая девочка. А ты у меня уже не мал. Поэтому я скажу тебе сейчас одну важную вещь: попробуй не потерять ее.

– Вещь?

– Галю. Пусть она тебя потеряет. Такое обязательно случится. Ты встретишь это с беспримерным мужеством и не скажешь мне об этом.

– Почему? – Я удивился, впервые услышав от мамы, что за решением проблемы нужно идти не к ней. – А кому мне тогда говорить?

– Никому. Это будет твое. Не смей никому отдать. Ты понял меня?

 

Меня это устроило, потому что я не находил причин, которые заставили бы Галку меня потерять.

– Мама, а когда вы с папой поцеловались первый раз, твои губы пахли лавровым листом?

На мгновение оцепенев, она вдруг рассмеялась:

– А вы, я смотрю, не теряете время даром! – Потом мама вдруг посерьезнела и поджала губы, словно пробуя их на вкус. – А почему нет? Возможно. Нужно спросить у отца. Папа! – крикнула она, вселяя в меня ужас. – Когда мы впервые целовались с тобой, чем пахли мои губы?

Я сгорал от стыда.

– Малиной!

– Малиной, – повторила мама, словно я был глухой.

– Озеров опять заговаривается, – донеслось из зала. – Как бы он снова чего не… Малиной. Спелой, сочной, сладкой малиной!

– Потрясающая память, – сыронизировала мама. – А, может, наш папа скажет, какой день недели был пятого ноября… ну, одна тысяча девятьсот сорок седьмого года?

– Среда! – В зале раздалось сначала шуршание тапок по ковру, потом несколько резких щелчков и, наконец: «Штирлиц идет по коридору. – По какому коридору?» – Мы снова опоздали! Ну-ка, бегом смотреть!

Это была традиция, заложенная в народ Татьяной Лиозновой. О ней было столько разговоров, я так часто читал в титрах ее имя, что не запомнить его мог разве что только Сашка. Я подумал так из злорадства. У них не было телевизора.

Просмотр втроем «Семнадцати мгновений весны» с некоторых пор стал таким же домашним церемониалом в нашем доме, каким было чаепитие в Японии. Каждому свое место, все знают, что надо делать. Поскольку надо было только смотреть и слушать, этот церемониал оказался очень несложным по исполнению.

Но сегодня он был нарушен. Даже не заняв свое место, мама направилась к шифоньеру. Выгрузив оттуда стопку журналов высотой полметра, она уложила их на пол и стала раскладывать.

– Неужели это нужно делать прямо сейчас? – удивился отец, и я его в этом молчаливо поддержал.

Перевернув стопку, чтобы наверху оказалась последняя обложка, она стала методично откладывать в сторону по одному журналу.

Два года назад отец с соревнований, проводимых в Сочи, привез предмет неслыханной роскоши: чехословацкую вязальную машину. Она впоследствии была прикручена к подоконнику. К звуку скользящей каретки я вскоре привык так же, как когда-то к зарядке, не приносящей мне никакой пользы.

Теперь мама собирала все до единого журналы, в которых давались советы по механической вязке. Даже за послевоенные годы, когда появление портативных вязальных машин предчувствовалось, но не утверждалось. Но мама коллекционировала журналы так же упорно, как я собирал обертки от шоколадок. Те, что дарились ей подругами, и те, что она выписывала на дом, и те, что покупала в единственном в нашем городе киоске «Союзпечати». Она складировала их в шифоньере с той же безупречной педантичностью, с какой укладывала мои или отцовские вещи.

Самым главным после выкроек и вырезок являлось вот что: на обратной стороне журналов издательство размещало календари, словно намекая на то, что кройка и шитье – дело не самое скорое.

Сейчас мама держала в руках журнал за 1947 год.

– Немыслимо!.. – прошептала она, глазам не веря, голосом, покрывшим меня гусиной кожей. – Это была среда.

Я верил в отца, и сейчас мне плевать было на Штирлица. Мой отец выкрутился бы из любой переделки глаже его.

– Я говорю, это была среда! – Мама приближалась к нам, словно угрожая.

Ее роскошные рыжие волосы были рассыпаны по плечам, а глаза горели зелеными кострами. – Среда, говорю, майн либер манн!

– Да разве не это сказал я только что? – возмутился отец, улыбаясь.

– Но… среда? Как можно помнить?

– А чего тут помнить? – Отец развалился на диване, обняв меня. – Мы с группой приехали к твоим родителям. Все сели пить чай, а мы с тобой, уже не помню по какой причине… Нет, помню! Хотя нет, не помню. Мы вышли на улицу и оказались в кустах малины с человеческий рост. Я перепачкал свою белую рубашку ягодой, а та, что дал поносить мой будущий тесть, оказалась мне мала. В итоге сочинение я писал в клетчатой рубашке. Точно не помню, в чьей именно!

– Я не о малине, а о среде! – Мама была сегодня упряма как никогда.

Со своим бесценным журналом в руках она была похожа на сумасшедшую, очень-очень красивую, знающую три языка, любящую меня и своего «либер манна».

– Я просто угадал, – признался наконец отец.

Она расхохоталась, и журнал, теряя листы, взметнулся в воздух. Дурачась, отец закрылся от него как от кузнечного молота, на этом все и закончилось.

Ночью я не мог спать, все время думал о Галке и нащупывал ногами твердь. Мешал диванный валик, будь он проклят. В какой-то момент я успокоился, пообещал себе, что если Галка меня оставит, то я об этом никому не скажу. Так поступают настоящие мужчины.

Уже почти засыпая, я услышал тихий голос отца из соседней комнаты:

– Двенадцатого октября сорок шестого посадили мою маму. Мы тогда страшно голодали. Мама промышляла тем, что собирала вдоль железной дороги куски антрацита. Наберет мешок – и мы счастливы. Потому что тепло. Трудно без тепла в землянке в середине октября.

В сентябре еще как-то держались, ветки собирали. Это делать разрешали, хотя и покрикивали. Мы с мамой вязали сучья и волокли домой. А в начале октября маму арестовали за кражу государственной собственности. Она валялась вдоль всей дороги, и государство ее не собирало. Такая собственность была не нужна государству. Вот так мы остались с бабушкой.

Через неделю был суд. Там мне разрешили поцеловать маму через перила перед скамьей подсудимых, отполированные миллионами локтей. Лоб у нее оказался холодный-холодный, как в наказание за то тепло, которое она украла у страны. Он почему-то пах воском. Я целовал, а мама билась в судорогах и плакала так, как я никогда в жизни не видел.

Маме присудили два года лагерей. Один из них она мыкалась по этапам. Потом какой-то сердобольный дяденька из райкома партии уладил дело. Без симпатии, думаю, тут не обошлось. Так вот он-то ее и спас. Вернее, это сделал я, потому что единственным основанием для помилования был ребенок, оставшийся на попечении больной старухи.

Пока мама возвращалась, теплушками, на крышах паровозов, я спал с бабушкой. На день у нас было по кружке холодного чая – греть его уже никто не рисковал – и ломтю хлеба, на котором лежал хвостик ржавой селедки. Я знал, что бабуля умирала от чахотки и голода. Но почти всякий раз, когда ей не удавалось ничего перехватить на стороне, она ссылалась на больную печень и отказывалась есть. Это был праздник моей души. Я ел и не мог насытиться. Эти хвостики несчастные, которые шли к нам из ресторанов и обкомовских кухонь, я рассасывал до такой степени, что они распадались у меня во рту. Незаметно, как в сказке.

Пятого ноября сорок седьмого я перегнулся через бабушку, спросил, не болит ли ее печень, но ответа не услышал. Она не дожила до возвращения дочери восемь дней, но сохранила меня.

Сжав конец простыни зубами, я думал о том, что с тех времен у папы и осталась, наверное, привычка вставать по ночам и съедать ложечку меда, заготовленного для меня в деревнях. Папе потом попадало от мамы, причем всерьез, но ничего поделать ни с папой, ни с медом было нельзя. Он никак не мог наесться.

– Представляешь, что значит маленькому семилетнему мальчику, оказавшемуся в окружении совершенно незнакомых и весьма немногих людей, погружать в землю самого родного человека в канун праздника? Страна уже ликовала, а я хоронил бабушку. Больше у меня никого не было. В возвращение мамы я не верил. – Он помолчал немного и добавил еще тише, каким-то надорванным голосом: – Но знала бы ты, что я почувствовал, когда вдруг открылась дверь и она вошла. Я этот день никогда не забуду.

Спустя секунду, уже засыпая, я услышал:

– Среда это была, среда…

Глава 5

Цыгане явились в наш город не просто так. Когда в областном центре их количество перевалило все предельно допустимые нормы, этих людей просто выбросили оттуда. Или выдворили, как говорили у нас горожане. Цыган попросту согнали в толпу и предоставили им право удалиться за сто первый километр.

Я даже сейчас не совсем понимаю, как можно сбить людей в кучу и заставить их уйти по дороге, по которой они, быть может, не хотели идти, но факт остается фактом. Сотни цыган разбрелись в разные стороны. Около пяти десятков ярко наряженных женщин и по-простецки одетых мужчин в фетровых шляпах вошли в наш город поздно вечером и разбили лагерь на окраине, неподалеку от рынка. И все только потому, что наше местечко находилось в ста пяти километрах от областного центра.

А вечером пришел отец и рассказал куда более правдивую историю о прибытии цыган, чем та, которая звучала на улицах. Оказывается, еще в большом городе их посадили в кузова грузовиков и вместе с вещами и кибитками, предварительно изломанными, вывезли в чисто поле. Подальше от цивилизации. Да там и бросили. До нашего местечка им оставалось около тридцати километров. Они кое-как починили свои средства передвижения, впряглись в них и все-таки добрались до населенного пункта.

А потом стали пропадать дети. Наши, городские.

К середине августа, то есть на третью неделю пребывания цыган в нашем городе, не вернулись домой уже трое. Все пропавшие были мальчиками. Я не буду описывать их страдания перед смертью, поскольку сам в них нисколько не верю. Люди языками треплют, и пусть себе. Они не всегда говорят правду, особенно взрослые. Им нечего бояться наказаний за ложь. Порка – участь детей.

Говорили вот, что это я украл в кабинете химии литий, вынул из керосина и бросил в школьный унитаз. Главного виновника взрыва никто потом так и не нашел бы. Как не разыскали унитаз. Если бы не правдолюбие мамы, которая, собственно, и рассказала мне о химических свойствах лития, стоял бы тот унитаз на своем месте еще сто лет. А так мама призналась в школе, отцу по партийной линии влепили выговор, который через месяц, правда, сняли за победы его воспитанников на спартакиаде.

А я на месяц остался без мороженого под тем предлогом, что все оно пошло на восстановление школьного имущества. Оказавшись без любимого эскимо, я тешился тем, что злорадно представлял себе лица учеников, усаживающихся на унитаз, сделанный из мороженого.

Так вот, об убитых мальчиках. Они пропадали, и в тот же день общими усилиями их тела находили в лесах, густо растущих вокруг нашего города. Все они были повешены на березах на кусках колючей проволоки. Милиционеры говорили, что перед смертью дети претерпевали столько, сколько достается не каждому взрослому за всю жизнь. Начались пропажи, как вам уже известно, через день после прибытия в город цыган, в то время, когда мне вот-вот должно было исполниться восемь и запах лаврового листа волновал меня только в тарелке борща.

Не нужно сомневаться в том, что мы с Сашкой побывали везде, где были убиты наши друзья. Уже на следующий день после третьей смерти мы прихватили по металлическому пруту для обороны от неизвестного врага и, презрев запреты родителей, ушли в лес, но ничего, кроме примятой травы и окурков, втоптанных в землю, на местах убийств не нашли. Да мы и сами не знали, что искали. Нас вело свойственное возрасту желание прикоснуться к неизвестному и волнующему, главное, запретному. Если повезет, найти что-то, что не заметили взрослые.

Но из того, что можно было отнести к следам преступлений, мы находили лишь срезы березовых суков. Тех самых, на которые неуловимый злодей вешал изувеченные тела мальчиков. Зачем милиционеры спиливали сучья, а не просто сматывали с них проволоку, было нам непонятно. Но, значит, так нужно.

– Кроме бычков, здесь ничего не найти, – пыхтел Сашка.

Он был прав, но лишь отчасти. Еще кое-что присутствовало почти везде, где смерть настигала ребят. Отпечатки резиновых сапог сорок третьего размера с трещиной на правом каблуке. Проще говоря – с дырой. Чьи это были сапоги, убийцы или одного из многочисленных добровольцев, искавших жертвы, зевак, торопившихся к месту каждого трагического события, было также неясно. Но не приходилось спорить с тем, что на земле, куда ступала правая нога человека, обутого в резиновые сапоги, оставался след с выпуклостью. Когда он шел, наступая на пятку, трещина становилась шире. Если этот тип делал шаг в сторону, то трещина становилась тонкой как ниточка, едва заметной.

– Милиция это, конечно, заметила. – Сашка вытер нос и расковырял очередной след прутом.

– В городе милиции сейчас больше, чем жителей, – согласился я. – И уж поверь, они заметили многое из того, на что мы даже не обратили внимания.

– На месте цыган я бы сматывал удочки и смывался отсюда, – не по возрасту рассудительно заметил Сашка.

Но цыгане, судя по всему, идти дальше посчитали нецелесообразным. Наше местечко показалось им тем самым, к которому можно привыкнуть. В любом солидном городе их снова соберут в толпу и выкинут вон. Не факт, что снова не в нашем направлении. Так что обустройство табора началось сразу по прибытии. Происходило оно весьма шумно. Зевакам казалось, что никакой организации в хаотичном передвижении цыган по окраине нет. Однако уже через неделю у федеральной трассы стоял крепко сбитый лагерь. Ни к чему не привязанный, никому не обязанный островок с мутным прошлым, непонятным настоящим и совсем уж бесформенным будущим прицепился к нашему материку.

 

Но в первый же день случилось событие, которое поставило под вопрос не только «длину сто одного километра», но и цыганскую свободу, измеряемую годами. Это происшествие стало главным, что связало намертво последующие трагедии.

Пока взрослые решали насущные проблемы, один цыганский мальчик стащил с территории воинской части моток колючей проволоки. Ответов, зачем он это сделал, могли быть десятки, поскольку никто никогда не знает, зачем цыгану все то, что плохо лежит. Но правильным оказался наименее вероятный. Молва гласила, что мальчику тому было, как и мне, восемь лет, но я считаю эти слухи преувеличенными. Думаю, тот цыганенок был вдвое старше меня, а то и втрое. Это мое мнение основывается на том, что ни через восемь, ни даже через шестнадцать лет мне вряд ли пришло бы в голову то, что учинил он. В свои восемь лет я был не подготовлен не только для реализации подобных планов, но и для возникновения их в моей голове.

Обвязав проволокой березу, цыганенок перебежал с мотком дорогу, намотал оставшийся конец себе на руку и стал ждать. Чего именно, не знаю. Может быть, ему было любопытно посмотреть, как «МАЗ», нагруженный кирпичами, на огромной скорости налетит на препятствие и перевернется. Кирпичи рассыплются. Таким образом будет решена проблема нехватки строительных материалов для цыганского поселка.

Но вышло иначе. Из областного центра возвращался врач нашей больницы с пятилетним сыном. Была суббота, на своем небесно-голубом «Москвиче» они торопились домой, чтобы выложить на стол вкусности, купленные в большом городе.

Все бы ничего, лежи проволока на дороге. Инцидент исчерпался бы многочасовым спором с цыганами о возмещении ущерба за проколотые покрышки. Но цыганенок увидел заветную цель и одним движением подбросил проволоку.

Решетка радиатора «Москвича» мгновенно раскололась надвое, фары брызнули так, словно в них попали заряды дроби. Над всем этим, почти на высоту верхушек берез, взлетел кусок проволоки с оторванной по плечо детской рукой. Сам мальчик мгновенно потерял сознание. Он был отброшен на несколько десятков метров, ударился о колесо кибитки и размозжил об него голову.

Такое событие в наших краях было редкостью. Даже через федеральную трассу не каждый день летают оторванные руки, привязанные к проволоке.

Фары «Москвича» стоили дешевле человеческой жизни. Читали цыгане плохо, но считали очень хорошо. Никто не поручился бы за разумный исход дела, если бы случайнейшим образом именно в этот момент не вернулся из райсовета цыганский барон. Человек разумный, он трезво оценил обстановку. Виновник катастрофы погиб, спросить не с кого. Если к трупу мальчика добавятся тела доктора и его сына – а дело к этому уже шло, поскольку цыгане вынимали их обоих из машины, – последствия для табора могли быть куда печальнее, чем в большом городе. Барон встал на пути незаслуженной мести и несколькими выкриками охладил пыл соплеменников.

Все новости о ходе расследования и подробности этой ужасной катастрофы приносил домой отец. Как член партии, отягощенный какой-то еще общественной нагрузкой, он был в курсе всех происходящих событий.

Эпизод с оторванной рукой был закончен, но сама история продолжалась. Мальчика похоронили по христианским обычаям. Мы с Сашкой, нарушив запреты родителей, были там и тогда еще не догадывались, на пороге каких ужасных событий стоим.

Мать цыганенка, рыдая над гробом сына, поклялась каждый день зазывать на наш город темные силы. На глазах многочисленных свидетелей она прокляла это местечко и всех его обитателей. При сложившихся обстоятельствах на такое негодование можно было не обращать внимания. Запросто, когда бы уже через пять дней не повис на березе один из моих одноклассников. Именно на березе. На куске колючей проволоки.

Через неделю история повторилась. Изувеченный Аркаша Мерецков висел на березе, и на его теле не было ни одного живого места.

На город опустился страх.

Цыганский барон, вызванный на допрос после первого же убийства, вынул из-под черной рубахи золотой крест таких размеров, о которых мечтал отец Михаил, поглядывая на купол храма. Барон истово крестился, бил себе крестом в лоб, целовал его и со слезами на глазах умолял не трогать табор. Он говорил, что цыган может увести коня, обсчитать во время торга или украсть на базаре хомут. Но он никогда не убьет ребенка, клялся барон.

Больше всех милиция подозревала мать погибшего цыганенка. На допросах она отмалчивалась или уверяла следствие в том, что темные силы еще не раз отомстят за ее сына.

Чтобы успокоить горожан и придать растерянным действиям милиции хоть какую-то логику, цыганку поместили в наш изолятор временного содержания. По ночам она там выла и, говорят, медленно прощалась с разумом. Но поместить темные силы за решетку власти, конечно, не смогли.

Вскоре случилось то, из-за чего мой отец посчитал город спятившим. На березе близ мукомольни повис третий мальчик. Аркаша Демидов учился в параллельном классе. Я знал его как умельца играть на аккордеоне.

Город наводнился инспекторами уголовного розыска из областного центра, когда стало ясно, что события вышли из-под контроля, местная милиция с ними не справляется. Чтобы не было понятно, что они милиционеры, сыщики представлялись горожанам то агрономами, то уполномоченными обкома КПСС. Но лучше бы уж эти пинкертоны ходили в форме, потому что так их было проще спутать со своими, растерянными. Это во-первых. Во-вторых, тогда они не выглядели бы столь глупо. Ибо наш город не видел такого количества агрономов и партийных уполномоченных еще никогда, даже во время уборки урожая.

Цыганку, проклявшую город, вскоре отправили в областной центр. Священник отец Михаил, кстати, китаец, и без того темный, как чугунок, ходил вокруг милицейской машины чернее тени и твердил, что не по-христиански это. Могли бы, по крайней мере, дождаться сорока дней.

– А потом годовщины? – буркнул ему в ответ кто-то из числа то ли агрономов, то ли секретарей.

И цыганку увезли.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru