Половину пути до Кузьминска Дорожкин проспал. Собственно и ту часть пути, которую он старательно пялился в окно старого громоздкого «Volvo», он помнил кусками. Две объемистых сумки с вещами плечистый мужик, лица которого Дорожкин не рассмотрел, поставил в багажник, сам Дорожкин плюхнулся на заднее сиденье, где и обнаружил, что передняя часть салона, в которой поместился возле водителя Адольфыч, отгорожена матовым стеклом. Машина выкатила на Рязанку, домчалась до МКАД и пошла в сторону Ярославки. Дорожкин еще успел отметить, что Фим Фимыча в машине нет, и решить, что карлик вполне мог поместиться в багажнике вместе с сумками, как голова его окончательно отяжелела, и он уснул. Сквозь сон Дорожкин еще пытался вспомнить, откуда Фим Фимыч взял эти сумки, неужели с собой принес, и не упаковал ли он в них что-то хозяйское, но потом темнота затопила все.
Первый раз Дорожкин проснулся все еще на кольце. Он протер глаза, удивился, что при затонированной перегородке в салоне, стекла машины прозрачны, разглядел проносящийся за окном ночной пейзаж и понял, что справа – Митино. Затем машина покатила вниз, Дорожкин прочитал на коробках выставочного комплекса «Крокус Экспо» что-то о международном автосалоне, прикрыл на мгновение глаза, а когда открыл их, машина уже уходила с МКАД на Ригу.
Следующее пробуждение пришлось на развязку у Новопетровска. Дорожкину мучительно захотелось пить. Он оглядел широкое сиденье, повернулся назад, осмотрел карманы в дверях, наклонился и обнаружил на полу пакет с парой бутылок минеральной воды «Кузьминская чистая». Напившись, Дорожкин плеснул воды на ладонь, промыл глаза и снова уставился в окно на темную полоску леса. Ночь вместе с лесом убегала куда-то за спину и точно так же убегала за спину его прошлая жизнь. Так же, как и в две тысячи пятом, когда недавний студент Евгений Дорожкин не сумел откосить от службы и загремел в армию. Откашивать тогда он не слишком и пытался, законных и не слишком хлопотных способов остаться дома не нашел, поэтому в один не самый счастливый день оказался в компании храбрящихся призывников. Тогда, в холодном автобусе, который вез Дорожкина навстречу неизвестности, он впервые ощутил поганое чувство беспомощности. Его будущее от него не зависело. Дальнейшее существование Дорожкина должен был определять случай и ничего больше, потому как случай был сильнее и его сомнительной стойкости, и неуемной веселости, и недостаточной храбрости, и даже безусловного старания и трудолюбия деревенского, несмотря на пятилетку в стенах педвуза, парня. Дорожкин еще тыкался лбом в грязное автобусное стекло, а случай, в виде огромного карьерного самосвала или какого-нибудь страшного армейского механизма, уже прогревал двигатель. Скоро-скоро он поедет по дороге, по которой будет ползти военный бесправный муравей с дурацким образованием и непутевой судьбой, и, одному богу известно, расплющит он Дорожкина в лепешку или оставит жить, подарив выемку в протекторе.
Дорожкин поежился и вдруг понял, что и в этот раз он чувствует ту же самую беспомощность. Теперь ему уже не казалось, что он принял правильное решение. Успокаивало только одно – никакой пользы от уничтожения скромного логиста не могло быть. Богатств Дорожкин не скопил, никакого наследства ему не причиталось и не могло причитаться, ибо отец его умер так, как и подобало большинству пьющих механизаторов – замерз в снегу по дороге домой после очередной пьянки. Других родственников, кроме здравствующей матушки, у Дорожкина не имелось. Близких друзей не было тоже, но так и врагов не случилось скопить ни одного. То есть, с учетом собственной малозначительности, Дорожкин вообще не должен был ничего бояться? Хотя, кто может знать, что за секретный объект на самом деле обосновался в этом Кузьминске? И какие вообще могут быть закрытые города в то время, когда все бывшие секреты выбалтываются где угодно и кем угодно? Ну уж не для каких-то опытов везли сейчас глупого полупьяного офисного менеджера на край Московской области?
Дорожкин подумал еще раз, обозвал себя болваном, нащупал в кармане оставшиеся три с половиной тысячи и решил попроситься в Волоколамске в туалет. А там уж сбежать и на первой утренней электричке отправиться обратно в Москву, чтобы вылезти на Рижском, нырнуть в метро, докатить до Казанского и поспешить дальше домой, домой, домой, где не так уж интересно, но все понятно и просто. Однако планы пришлось менять уже через несколько минут. Машина, не доезжая Волоколамска, ушла с трассы и покатила по узкой асфальтовой двухполоске. Дорожкин сплющил о стекло нос и вдруг подумал о главном. Там, за спиной, в Москве, в которой у него не осталось ничего, кроме нескольких не самым удачным образом прожитых лет, все-таки осталось что-то важное. Что-то настолько важное, что перевешивало и его страх перед неизвестностью, и необходимость что-то менять в жизни, и даже самые сладкие посулы и радужные мечты. Только что?
Дорожкин потер виски, скорчил гримасу, снова уперся в холодное стекло лбом и едва не расплакался от бессилия пьяными слезами. Никакими стараниями он не мог вспомнить то, о чем не имел ни малейшего представления, кроме слабого, едва различимого ощущения. Точнее, даже памяти об ощущении. Ощущении безграничного счастья, которое было сродни счастью раннего деревенского утра, когда в окно заглядывает солнце, во дворе выкрикивает бодрые глупости петух, в ногах мурлычет кошка, скрипят ступени крыльца, гремят ручки на ведрах с водой, слышатся легкие шаги, и к лицу маленького Дорожкина прижимается молодое и дорогое лицо мамы. Но ведь Дорожкин далеко уже не малыш, и в последние несколько лет не испытывал даже тени похожего? А если и испытывал, то не мог этого забыть. Так ведь не забыл вроде? Окончательно-то вроде не забыл? И когда же вспомнил? Когда вспомнил? Там, в метро, когда увидел нимб над головой женщины? А если он его снова увидит? Может быть, он вспомнит еще что-нибудь?
Сон снова начал тяжелить веки Дорожкина, некоторое время он еще пытался бороться, затем выудил из кармана шариковую ручку, написал на запястье левой руки крупно – «вспомнить», разобрал на придорожном указателе название поселка – Чисмена, упал на сиденье и снова уснул.
В очередной раз Дорожкин проснулся от того, что машина резко свернула влево. Он едва не свалился с сиденья, с трудом выпрямился, посмотрел в окно и увидел магазины и темные домишки какого-то села. Машина повернула еще раз, на этот раз направо, за окном мелькнула полуразрушенная церковь, и колеса запрыгали по ухабам. Черная в ночи луговина сменилась силуэтами дачных домиков, разбитый мосток через речушку привел в деревеньку со странным названием Чащь, но машина не остановилась и повезла Дорожкина вовсе в какую-то глушь. Сквозь очередной приступ сна Дорожкин подумал, что, возможно, жизнь его уже предопределена, и трепыхаться ему не стоит вовсе. Разве только покорячиться немного для того, чтобы все-таки выпросить у Фим Фимыча стакан загоруйковки и встретить все прочие неприятности и даже смерть вот в таком же полусонном и безразличном состоянии или даже с бодрым смешком. Откуда-то накатил холод, Дорожкин подтянул к груди колени и не вывалился из сладкого сна окончательно только потому, что из-под матового стекла подул теплый воздух. Слегка согревшись, Дорожкин приоткрыл один глаз, увидел, что окна затянуты туманом, испугался, но машина шла ровно и медленно, и Дорожкин снова попытался уснуть. Мотор продолжал уверенно урчать, Дорожкину даже послышался какой-то то ли скрип, то ли шорох снаружи, он нащупал бутылку с водой и снова попытался смыть с лица сон. Дорожкин попробовал было открыть окно, но ручка подъемника не работала, крутилась вхолостую.
– Нет, – пробормотал он недовольно. – Больше никакой загоруйковки. И вообще, хочу к маме в деревню.
Сказал и снова уснул – на секунду или на час, не понял. В салоне стало тепло, Дорожкин вытянулся, насколько позволяло сиденье, и тут же понял, что на самом деле он и вправду едет к маме. И даже мама сидит тут же, гладит Дорожкина по голове и что-то бормочет про крышу, про теплый туалет, про отвагу на пожаре, про то, что Дорожкин молодец, что в деревне четыре девки на выданье, одна другой лучше, а ей больше прочих дочка учителки нравится. Ну и что, что ростом мала? Так на руках легче носить будет. Маленькая, значит шустрая. Опять же, можно одежду в детском мире брать, дитятское все дешевле. «А свадебное платье тоже в детском мире покупать?» – только и успел возмутиться сквозь сон Дорожкин, пытаясь вспомнить, как же она выглядела, дочь учителки, если не было у них в деревне никакой учителки, все учителя на поселке жили, как машина встала.
– Приехали, – раздался за дверью бодрый голос, и Дорожкин проснулся окончательно. Пошатываясь, он выбрался из машины и обнаружил, что на улице по-летнему тепло, машина суха, но покрыта толстыми разводами то ли грязи, то ли клочьями какой-то пряжи или тряпья. Впереди возвышалась громада дома, сложенного, судя по отсветам фонарей на подъездах, из темного, почти черного кирпича. В небе мерцали привычные созвездия. Под ногами шелестели опавшие листья.
– Что это? – Снял со стекла клок паутины Дорожкин.
– Не обращайте внимания, – бодро ответил стоящий рядом Адольфыч. – Так… Местная природная аномалия. В городе подобного не бывает. У нас, кстати, климат мягче, чем в Москве, хотя мы и на сотню километров севернее. Тут леса кругом, знаменитые охотугодья – Завидовский заповедник. Слыхали? Влияет, наверное. Мы уже на месте. Ну и как вам?
– Днем бы посмотреть, – завертел головой Дорожкин.
– Вот днем и посмотрите, – кивнул Адольфыч, – а сейчас спать. Павлик, отнеси вещи Евгения Константиновича!
Оказавшийся Павликом водитель загремел крышкой багажника, а Адольфыч только развел руками:
– На этом пока моя миссия заканчивается. Дальнейшую ответственность за ваше благополучие я перекладываю на Марка, ну, вы с ним опосредованно уже знакомы. А уж он назначит вам шефа на первое время. Но это все будет послезавтра или уже завтра. Сегодня спать, отдыхать, с обеда можете прогуляться по городу, осмотреться. Если что, Фим Фимыч вас проинструктирует. А вот и он.
Из подъезда и в самом деле выскочил карлик, замахал руками, но Дорожкин его уже не слушал. Недолгий сон в пути оказался явно недостаточным, и Дорожкин снова начал засыпать, и уже почти спал, пока пожимал холодную руку Адольфыча, пока грузился в старинный лифт с двойными дверями вслед за похожим на медведя Павликом. В полусне же он с трудом разбирал бормотание Фим Фимыча, что кого другого после такой порции загоруйковки вовсе бы на носилках несли, силился открыть глаза, когда консьерж гремел ключами у высокой, покрытой заклепками стальной двери, но когда заснул, так и не вспомнил. Зато проснулся со свежей головой и ощущением здоровья во всем теле.
«Однако» – удивленно подумал Дорожкин, не открывая глаз. Ни в голове, ни во всем организме в целом не было не только ни нотки похмелья, но как бы даже наоборот; он словно снова обратился в едва оперившегося юнца, и некоторые части тела сообщали ему об этом недвусмысленно и задорно. Дорожкин улыбнулся и решил понежиться еще несколько минут под одеялом, а заодно уложить в голове неожиданно ясные воспоминания о вчерашнем дне и прошедшей ночи. Итак, он нанялся на непонятную работу к непонятным людям и, более того, уже прибыл на новое место жительства, расположенное примерно в ста километрах севернее Москвы. И не просто прибыл, а выспался и продолжал лежать в мягкой постели в квартире, которая через пять лет должна перейти в его собственность. Начало было интригующим и где-то даже обнадеживающим.
Дорожкин приоткрыл один глаз, посмотрел на потолок, не обнаружил его на привычном месте, открыл оба глаза, прищурился и понял, что потолок находится неприлично высоко. Нет, тут было не три с половиной метра пространства, а как бы ни все четыре. «Первый плюс, – подумал Дорожкин. – Наконец-то перестану сбивать люстру руками, надевая свитер. Жаль, Машка этого уже не оценит. Собственно, а почему жаль?»
Дорожкин откинул толстое, но неожиданно легкое одеяло и, опустив ноги на пол, точно попал в толстые войлочные тапки. Утро или, судя по ослепительно синему небу в огромном окне, день начинали нравиться Дорожкину все больше. Комната была такой просторной, что, повесив в ее торце кольцо, компания высоченных негров вполне могла бы разыграть партию в дворовый баскетбол, и Дорожкин нисколько бы им не помешал. Он сидел на широкой металлической кровати с блестящими никелированными шарами на спинках и казался сам себе лодочником, заплывшим на довольно приличной посудинке в огромную гавань. Слева от него стояла тумбочка из красного дерева, сравнимая размерами с комодом, напротив, метрах в четырех, собственно комод, напоминающий выполненный из того же красного дерева тяжелый танк, а левее, ближе к окну, обнаружился не менее тяжелый письменный стол с двумя тумбами и обтянутой зеленой тканью столешницей, на которой блестел черный массивный телефон. Кресло перед столом было вполне современным, на колесиках, с кучей регулировок и высокой спинкой. Прочий периметр, исключая четверку антикварных, с позолотой, стульев, пустовал, хотя дверцы пары стенных шкафов оставляли простор для фантазии. Дорожкин лег на спину, чтобы дотянуться до желтоватой стены, на ощупь решил, что она выкрашена акрилом, встал, обнаружил, что беленый, с гипсовой лепниной, потолок ближе не стал, и зашаркал по явно дубовому паркету к окну.
За окном и в самом деле стоял день, хотя полдень, кажется, еще не наступил. Окна квартиры Дорожкина, судя по отчетливой тени дома на траве и дорожках, смотрели на север, но даже и отраженного небом и сентябрьской травой света хватало, чтобы комната казалась по-летнему солнечной. Чуть тронутый осенью газон выбирался из-под тени дома и, прервавшись на (ничего себе) полосу брусчатой мостовой, скатывался по крутому склону к узкой речке с еще более узким пешеходным мостом. За речкой зеленела луговина, паслось с пяток коров, начинались огороды какой-то деревеньки, и уже за ней синел мутными зубцами лес.
– Ну-ну, – пробормотал Дорожкин. – Несколько тысяч населения. Однако, какой это этаж? По высоте как бы ни десятый?
Он отодвинул тюль, повернул шпингалет, неожиданно легко открыл окно и подставил лицо теплому сентябрьскому ветру. Этаж был пятым. Прямо над головой свисал край крыши, справа и слева из темно-красного кирпича торчали вырезанные из известняка морды то ли каких-то горгулий, то ли еще какой пакости. Дом был двухподъездным, но производил впечатление огромного. Улица, на которой он стоял, справа вместе с речкой поворачивала за угол, а прямо перед домом раздваивалась и уходила половиной своей вдоль реки куда-то к северо-западу, а второй половиной, обрастая домами, подобными тому, из которого высунулся Дорожкин, просто к западу. Из-за угла соседнего здания выполз микроавтобус, повернул налево, остановился, выпустил трех школьников с ранцами и поехал дальше. Детвора побежала по дорожкам к ближайшим домам. И без того бодрое настроение Дорожкина сразу улучшилось.
Он захлопнул окно и, разминая шею и делая взмахи руками, обошел комнату. Поднял тяжелую телефонную трубку, покачал головой, глядя, как медленно выползают из эбонита хромированные рычаги, послушал гудок. Потрогал стопку своей одежды на стуле, достал сотовый и уверился, что тот и вправду находится вне зоны действия Сети. Затем погремел ящиками комода, открыл тумбы стола, убедился, что они пусты. Нашел несколько комплектов белья и стопку полотенец в тумбочке-гиганте у кровати. В первом стенном шкафу, который можно было сдавать малоимущим студентам в качестве комнаты без окна, провел рукой по плечикам и с некоторым сожалением узнал в зеркалах на внутренней стороне дверей в слегка помятом молодом мужике в трусах и майке самого себя. Открыл второй шкаф и обнаружил там беговую дорожку, которая была немедленно вытянута наружу, подключена к ближайшей розетке и опробована. «Однако», – обрадовался Дорожкин, чувствуя, как икры наполняются усталостью, а на плечах и лбу выступает пот. Жизнь продолжала налаживаться. Через тридцать минут, когда квартира была осмотрена полностью, Дорожкин был почти счастлив.
Коридор лишь немногим уступал размерами спальне, и это было еще ценнее оттого, что от огромной кухни он отделялся широкой аркой, через которую падал вполне себе дневной свет. Вместе с комплектом мягкой кожаной мебели и настоящим камином это превращало коридор в гостиную, тем более что собственно прихожая с галошницей и стенным шкафом для верхней одежды отделялась от коридора такой же аркой. В коридоре имелась еще и кладовка, куда Дорожкин тут же перетащил стоявшие в прихожей сумки с вещами, после чего заглянул на кухню и во вторую комнату.
Гостиная оказалась именно такой, какой и представало в мечтах Дорожкина логово состоятельного мужчины средних, а еще лучше молодых лет. Она была почти квадратной, причем одну стену ее занимало такое же огромное окно, как и окно спальни, а три других – застекленные книжные стеллажи под потолок, оставляя проемы для дивана, пары кресел и тумбы из черного дерева с огромным телевизором. На все том же дубовом полу лежала белая медвежья шкура, а на ней стоял аккуратный стол с настольной лампой, украшенной вырезанным из белого камня орлом. Дорожкин приблизился к одной из полок, звякнул стеклянной дверцей и вытащил отлично сохранившуюся, но, судя по желтизне бумаги, старую книгу. Так оно и оказалось, в нижней части обложки значилась дата издания – 1827 год. Выше выделялся заголовок «Tamerlane and Other Poems»5. Дорожкин повертел книгу в руках, открыл ее, вгляделся в ряды строк, не нашел имени автора и аккуратно поставил книгу на место, как ему показалось, в ряд не менее древних изданий. Да, пожалуй, одни только книги на этих полках стоили больше, чем вся роскошная квартира. Хотя, кому теперь были нужны бумажные книги? Дорожкин вспомнил о ноуте, метнулся в кладовку, разыскал в одной из сумок видавший виды аппарат и с огорчением убедился, что вайфаем в квартире и не пахнет. Впрочем, с таким количеством книг… Конечно, если не все они представляют собой сборники поэзии, да еще на английском языке.
Если библиотека привела Дорожкина в состояние восторга, то кухня обратила его в трепет. Особенно холодильник. Он напоминал двухстворчатый стальной гардероб, и в последнем обиталище Дорожкина занял бы половину кухни, а, с учетом раковины и газовой плиты, то и всю. На новой кухне Дорожкина он скромно ютился в уголке, не выделяясь в длинном ряду мебели, наполненной множеством совершенно неведомой Дорожкину утвари и поблескивающей столешницей из натурального камня. Дорожкин плюхнулся на диван, ощутив голыми ногами приятный холод кожаной (на этот раз светло-бежевого цвета) обивки, и понял, что даже если счастье есть категория мгновенная, это нисколько не отменяет его возможной материальности. Отчего-то ему тут же вспомнились слезы матери, которая однажды приехала к Дорожкину в Москву, когда он перебивался вовсе в убогой комнатушке, села на кривой стул и начала горевать над непутевостью собственного сына. Сейчас бы ее слезы были светлыми и счастливыми.
Дорожкин с удивлением почувствовал, что у него защипало в носу, громко и ненатурально расхохотался, поднялся, открыл холодильник, уже без особого удивления нашел на одной из ярко освещенных и забитых продуктами полок чуть слышно урчащего чуда какой-то йогурт и, забрасывая в рот сладкое кушанье, отправился в ванную. Ванных было две. В одной, которую Дорожкин сначала счел довольно большой, имелись душевая кабина, компакт и широкая раковина у зеркальной стены. Во второй, которая своими размерами превращала первую в маломерку, нашлось все то же самое, но душевая кабинка блестела какими-то многочисленными соплами, и сверх стандартного набора обнаружилась изящная чугунная двухметровая ванна с фигурными ножками, чудной фаянсовый «зверь» биде, а также огромный полотенцесушитель, зеркальная плитка на потолке, черная на стенах, теплый пол и прочее, прочее, прочее. Через минуту Дорожкин уже стоял в душевой кабине под струями теплой воды и был бы близок к громогласному исполнению какого-нибудь торжественного гимна, если бы не одна ужасно неудобная и колючая мысль, которая вгрызалась ему в голову, словно сверло перфоратора, – никакой теоретической пользой и старанием он не мог оправдать предоставленную ему роскошь. Даже с учетом его немедленного расчленения и продажи всех органов, вплоть до мозгового вещества, по максимально возможной цене. Хотя, если счесть предоставление жилплощади недолгой арендой… И все-таки с нормальной логикой мирились только два варианта развития событий: или этот самый Адольфыч вместе со всей своей мэрией сошел с ума, или с ума сошел сам Дорожкин, и в настоящее время он не стоял под душем в ванной комнате, которая одна была больше его бывшей съемной квартиры, а лежал где-нибудь в психушке под действием каких-нибудь транквилизаторов и бессмысленно вращал глазами.
– Или работа, которую мне придется работать, связана с какой-то дрянью, – сделал вывод из бесплодных размышлений Дорожкин. – И квартира эта как переходящий приз. Один инспектор умирает или погибает, на его место берут нового. И все довольны. Значит-таки аренда? Бесплатного сыра не бывает, Дорожкин. Или бывает?
Вода продолжала ласкать тело. Острые струйки ударяли не только по макушке и плечам, но и били со всех сторон, заставляя Дорожкина ощущать всю его, надо заметить, не слишком богатырскую стать. Он взял в руки флакон с каким-то диковинным гелем для душа, заметил на запястье уже почти смывшееся слово, нащупал ближайшее полотенце, намочил его и уже мокрым затянул несколько тугих узлов, повторяя при каждом усилии: «Надо вспомнить, надо вспомнить, надо вспомнить». Теперь отчего-то водяные уколы уже не казались Дорожкину мягкими и ласковыми.
– Честное слово – честным словом, а как отработаю квартиру, непременно потребую на нее документы, – твердо сказал Дорожкин. – И зарплату буду при первой возможности класть на книжку или отправлять матери. А то мало ли? Вот бы мамку сюда притащить, да показать ей все. Нет. Пока не надо. А если лажа какая?
Дорожкин открыл глаза и вдруг увидел в стекающей по черной плитке воде старуху. Она стояла в паре метров от него, голого, – высокая, крепкая, с всклоченными над узким лбом светлыми с сединой кудряшками и, уперев кулаки в бока и оттопырив синеватую с прожилками губу, с видимым презрением рассматривала Дорожкина.
– Черт! – заорал он, выпрыгивая из душевой кабинки, поскользнулся, грохнулся на пол, но в последний момент успел разглядеть: прежде чем растаять, старуха фыркнула и покачала головой.
– Сам ты черт, – услышал Дорожкин еле слышный голос. – Хотя, куда тебе, сосунок.