Странички календаря испуганно вздрагивали от сквозняка и, торопливо подталкивая друг друга, перелистывались. Козьмине показалось, что все дни месяца тоже перемешались и август – это пугающе длинный, почти бесконечный, сумрачно-блескучий виток Земли вокруг какой-то неразгаданной оси, один конец которой спрятан где-нибудь в безднах Атлантики, другой выглядывает наружу с противоположной стороны, мешая судоходству. Спешащие вспыхнуть и исчезнуть над этим странным местом метеоры, заворожённые видением, невольно меняют свои траектории, приговаривая к несбытию так и не загаданные мечты. Козьмине захотелось найти эту ось и прикоснуться к её шероховатой, обязательно грубой до наждачности поверхности; если ухватить ось обеими руками, сжать крепко-крепко и затормозить её вращение, то август никогда не пройдёт и останется единственным месяцем в единственном году единственного века единственного тысячелетия. И тогда не останется именин и дат, и в графе «время рождения» будет лишь необходимо указать, родились вы в августе или вне его – «да» или «нет». Внеавгустовское поколение будет признано ворчливым и невыносимым. Августовские будут щеголять в ореоле избранных.
Воздушные токи вдруг стихли, и видение неотвратимости сентября промелькнуло в Козьминином мозгу. «Зачем же? – спросила она себя. – Мне и здесь неплохо – в густоте августа.
Бред! Я лучше лягу спать, а завтра снова проснётся ветер. Он будет шелестеть августом, перечитывать его, заглядывая в будущее, и мне станет покойно и воздушно».
Во сне Козьмина окончательно запуталась в причинно-следственных связях. Думалось: если место причинное, то это обязательно должны быть глаза. Ведь именно глаза есть мерцание души, которое привлекает внимание прежде всего. Ведь от того, что узнаётся, замечается в самом начале, зависит цепочка последующих событий: свиданий, вздохов, шумных как августовский горячий ветер прикосновений, выразительных заглядываний в причинные места – в глаза. В последнюю же очередь следует то самое следственное место, которое почему-то называют причинным. Бред! Не пора ли проснуться? Ещё и потому, что кто-то мужеского пола уже тянется руками к следственному месту Козьмины и пытается приложить к нему маску. У маски высунут язык и рот искривлён в гримасе, она холодна и неприятно щекочет кожу. Лицо у лица мужеского пола сурово и сосредоточенно, и язык тоже высунут, словно тот не маску прикладывает к месту, а строит башню из кубиков – старательный, масковик-затейник. Козьмина до боли зажмуривает причинные места, и они раскрываются в темноту.
Ночь ещё не ушла, но засыпать не хочется. Не постукивает на ветру форточка, не слышно шелеста листвы, и даже ходики молчат. Явь настойчиво убаюкивает, словно ей, яви, интересно, чтобы этот путаный сон как-нибудь закончился. «Нет, – твёрдо решает Козьмина, – генитальный маскарад пусть транслирует кто-нибудь другой». Она отбрасывает одеяло, поднимается и на цыпочках подходит к окну. Луна на небе отсутствует, звёзд не видно. Босая и угрюмая ночь, застигнутая врасплох, потерянно молчит – она не знает, о чём в этот поздне-ранний час можно говорить с Козьминой. Но вот издалека становится слышен шум надвигающегося ветра. Ветер приближается лениво и тяжело, набегает нехотя, принося запах душного и дымного утра. Окончательно разогнав назойливые, беспорядочные образы, навеянные недавним сновидением, Козьмина опять ложится и медленно успокаивается, засыпает с мыслями о скором пробуждении. Теперь ей снится дымящийся суп в большой тарелке. Ложки почему-то нигде нет, и она лишь долго созерцает этот скучный суп, пока от тоски, от бесперспективности такого занятия не просыпается.
Её хотели назвать Людмилой. Её мать, обмякшая, измученная родами, нацарапала маленькую записульку тем, кто терпеливо ждал снаружи под больничными окнами: «У нашей Людмилы очень серьёзные глаза». На улице прочли: «У нашей Козьмины…» Имя почему-то сразу понравилось – всем, особенно строгой бабушке, которая искренне мечтала о Ядвиге или Эсмеральде. И, наблюдая через окно посеревшие материны глаза, все окончательно полюбили свою Козьминушку.
Девочка уже в одиннадцать месяцев громко пыталась что-то объяснить окружающим. Наверное, кричала на своём замысловатом языке: «Забыли Людмилу! Проворонили! А-а-а-а-а! Вульгарные ономасты всех мастей!» Взрослые выражали восторг и полное понимание, но при этом почему-то никак конкретно на возгласы ребенка не реагировали и в ЗАГС за новой метрикой не бежали. Так она Козьминушкой и осталась…
Ну, всё! Пришёл детский сад. Вернее, это она пришла в детский сад. Её привели в понедельник. Во вторник она уже была Козой, в дни похуже – Козой Неминучей. «Вот, – говорили, – бредёт Коза Неминучая, непосед всех сейчас забодает, а мямлей и тюфяков сжуёт как вчерашнюю газету». И мямли, и непоседы после этих слов одинаково энергично разбегались от Козы в игрушечном страхе.
Во втором классе у неё появился первый поклонник, который размышлял над её именем неделю или две и решил называть её Касей, Касюшей, хотя злые девчоночьи завистливые языки за глаза дразнили её Козьей Миной. Дразнили за отсутствующее выражение её лица, когда к ней обращались по жгучим вопросам. Казалось, в школе все её мысли были обращены в себя, девичьи вздохи и шушуканья она, всем думалось, оставляла для каких-то внешкольных особенных подруг.
Другая бабушка, что жила в Пеледуе, звала её Миночкой. Всегда привозила Минусе конфеты, которые сама и ела, а ещё без конца водила внучку в цирк, который, кажется, без памяти любила сама; Миночка же шла с ней просто так, за компанию.
Как-то Козьмина поехала наведать своего двоюродного братишку. Малыш похлопал на неё глазами, познакомил со своими одушевлёнными игрушками, похохотал над её манерой складывать кубики пирамидкой и после всего спросил Зимочку, когда же она в следующий раз скоро придёт? Даже обещал одолжить ей своего самого главного друга – грустного жёлтого кролика с бархатными ушами и оторванным глазом; чтоб кролик пожил и повеселился в гостях у Зимы.
Козьмина никогда не отдавала предпочтения ни одному из имён. Принимала все покорно и бесстрастно. «У нашей Людмилы очень серьёзные глаза», – любила повторять мама.
«Каська, дура ты такая, опять оставила дверь незапертой!» – устало кричал ей вечерами бывший мальчик-второклассник, который окончательно полюбил её в четвёртом классе, однако до восьмого открыться не решался; в девятом только решился, уже успел сказать «что», кое-как добрёл до второго предложения, чтобы поведать «почему»; когда попытался объяснить «как», заметил, что Кася совсем его не слушает и чему-то про себя улыбается. Ну и ладно: почесал затылок, с обидой в глазах отошёл в сторонку и разлюбил. Назло.
Потом он назло ей закончил десятый класс. Назло поступил в негуманитарный вуз, хотя до этого непрерывно писал стихи про какую-то не то Кассиопею, не то Кассандру. Каждое стихотворение обычно значилось как неоконченное, так было солидней. Перед самой защитой диплома, кажется, злость у него окончательно иссякла. Возможно, это произошло гораздо раньше, но именно в те горячечные преддипломные дни он вдруг опять встретил Касю – озабоченный и задумчивый столкнулся с ней на улице. Она, как выяснилось, занималась на очень нужных, злободневных курсах – не то лингвоакустики, не то лингвомелодики – и училась совсем рядом, в двух остановках автобуса от его института.
Именно тогда, на оживлённой и нервно кричащей улице, ему впервые показалось, что её бездонные глаза наконец-то заметили его. Через два года, когда они уже были мужем и женой, бездетными мечтателями, он ощутил, что всё-таки показалось. Померещилось, будто блеск её глаз осветил именно его в момент их неожиданной встречи. На самом деле он просто явился ей знакомым пятном в безликой журчащей толпе, объектом из прошлого, человеком, который сделал её Касей. Ей было забавно это. Она тогда же поместила его в один из своих мысленных файлов, чтобы не забывать и иногда открывать этот файл для просмотра и редактирования.
Впрочем, в самом конце их супружества она всё же научилась, уходя, не забывать запирать дверь.
Козьмина телефон не любила и, если звонили, никогда трубку не снимала – дожидалась сообщения. Её собственное приветствие на автоответчике содержало лишь вопросительно-телефонное «Да?». Звонящие не соображали, что говорит машина, начинали что-то объяснять, ожидая ответа. Поняв затем, в чём дело, чертыхались на разные лады. Монологи, обращённые к неразговорчивому автоответчику, сначала забавляли Козьмину, потом же она просто привыкла к этим вопросам и чертыханиям, как к уличному шуму за окном. Перезванивала обычно только маме. Услышав знакомое «Людмилочка…», сразу отвечала. От мамы она узнавала все новости: кто родился, кто пока нет, у кого сессия, у кого запой. Мама всегда ещё спрашивала, ела ли она. Ей почему-то казалось, что Людмилочка голодает. Это было вовсе не так, Козьмина не голодала, ей просто иногда по нескольку дней кряду совсем не хотелось есть. Мама это как-то странным образом быстро обнаруживала и приходила в гости с пирожками и другими вкусными вещами навестить свою Люлечку.
В этот раз Козьмина подняла трубку, даже не сообразив, зачем она это сделала. Слушала бесстрастно и безмолвно, прищурив глаза и разглядывая небольшие вздутия на обоях.
Голос в трубке, озвучив несколько междометий, начал говорить сам с собой:
– Чёрт, туда ли я попал?
Козьмина не знала, туда ли попал голос, понятия не имела и поэтому продолжала молчать. Странное дело, на том конце трубку не повесили и стали размышлять вслух:
– Знаете, мне показалось, что женщина с именем как у вас именно так и должна себя вести у телефона – раздумывать, стоит ли тратить слова на всякие глупости, когда есть мысли поважнее.
Голос немного помолчал.
– Я тут нашёл книгу. На скамейке. На обложке имя написано. Необычное очень. Я пробежал в справочнике – такого в нашем городе больше нет. Вы – одна… Знаете, в вашей книге высказываются довольно странные мысли. Космогенез какой-то склочный очень, буйный… Вы не возражаете, если я её дочитаю и потом только вам верну? Я читаю быстро. Послезавтра книга будет у вас. Я оставлю её в почтовом ящике. Адрес, как вы понимаете, я тоже узнал… Козьмина. Можно мне вас так называть? Я не уверен…
– Почему вы считаете, что меня нельзя называть моим собственным именем? – впервые откликнулась она.
– Ну, я не знаю. Вас, наверное, хотели назвать как-то иначе, а вышла ошибка. Но из жизни ведь имени не выкинешь, как из песни слова… Козьмина – что-то космическое.
– А вам не кажется, что, обыгрывая звучание чужого имени при знакомстве, вы рискуете в тысячный раз повториться? Ведь каждый человек в своей жизни выслушал, возможно, не одну сотню комментариев по поводу своего имени, и в каждом из них, скорее всего, прозвучала та же мысль, та же метафора. И то, что в самом начале могло представляться оригинальным, искромётным, превращается в пошлость и занудство.
– Да-да, я об этом подумал. Вырвалось просто.
– Читайте. Вернёте послезавтра.
И положила трубку. Впрочем, ненадолго – тут же подняла опять и набрала мамин номер: «Надо спросить про пирожки, очень хочется».
Козьмина с самого раннего детства слышала музыку, не вычурную мелодию мыслей или фантазий – просто музыку.
Случалось это длинными тихими вечерами. Сначала невидимый оркестр давал какую-то ноту, словно настраиваясь. Внимательно выслушав ноту, Козьмина разрешала продолжить. Робко вступали струнные и, пока Козьмина ещё не сосредоточилась, выдавали какие-то вымученные пассажи – просто так, для поддержания темы. Они могли нудить долго и терпеливо до тех пор, пока Козьмина наконец не зажмуривалась и не начинала командовать. Слово «дирижировать» в данном случае она не употребляла. Любила валторны, она их включала в первую очередь. Валторны умиротворённо вторили струнной группе, самовыражались слегка и затем медленно притихали. Затем вступали клавишные, они изливали всё, что им было предписано, и тоже уходили на задний план. Тут наступала очередь всяких неожиданных и даже экзотических инструментов – вклинивались замысловатые рожки, шамисены, дудуки, звучала гитара, затёсывались синтезаторы, даже колокольный звон присутствовал иногда. Вечер проходил. В самом финале оставались опять только струнные, которые Козьмина постоянно унижала, они звучали всегда до последнего, без выкрутасов, для гармонической поддержки, раболепно и назойливо. Когда хотелось заснуть, она отправляла невидимых струнников на покой, иногда прикрикнув даже: «Пошли вон! Надоели!» Невидимые пюпитры складывались, и Козьмина утихала.
Из внешней музыки ей больше всех нравился Скарлатти – Доменико. Да, она преклонялась перед гением Баха, но в конце каждой баховской пьесы с ускользающим смыслом слышала: «Ну вот, а теперь послушайте ещё это». Музыка Баха была нескончаема, вненадоедлива, она была органична и безгранична, как жизнь, но ей больше нравился Скарлатти. Каждая его соната, обрываясь, говорила: «Это всё! Навсегда! Уйдите все!» Такого рода финал завораживал Козьмину больше всего. Доменико был её лучшим воображаемым другом. Моцарта она считала легкомысленным мальчиком, одарённым повесой. Бетховен был букой. Шопен заставлял страдать от сладостного диабета. Мусоргский был гениальный неряха. Римский-Корсаков – академический шмель, работяга и ворчун. Штраус – вальсирующий жуир. Любила она Рахманинова и Прокофьева, но времени разобраться в их замысловатых формах не хватало. Она словно отложила их в сторонку для будущих впечатлений. «Пусть Серёжи полежат пока на полке», – говорила себе она.
Музыкального образования у Козьмины не было. Имея в голове собственный оркестр, она сознательно упустила из виду, что существует иная, непонятая теория музыки, отличная от её собственной. Её устраивала своя, уютная и послушная, и казалось, если она вдруг начнёт постигать какую-то иную музыкальную грамоту, это может разрушить её собственную внутреннюю гармонию звуков. «Ни за что!» – говорила она себе. Отсылала струнников спать, и сама засыпала.
Козьмина ожидала возвращения книги. Ей нужна была книга, и только. Она себя убеждала в этом, впрочем, не настаивая, – конечно же, книга. Она ведь не смогла её в очередной раз перечитать, что до этого случалось регулярно. Задумавшись и забыв книгу в парке, она прервала цикл общения с ней. Ничего не произошло, мир не перевернулся, и Козьмина начала сомневаться – так ли уж нужно было в сотый раз перечитывать книжные мысли, ещё раз убеждаясь, что понято правильно и другого смысла в строчках уже не существует. Строчки были досуха выжаты Козьминой, словно виноградные грозди. Выжатый сок этих строчек уже давно перебродил в вино и с каждым новым прочтением пьянил Козьмину гораздо сильнее, чем будоражил. Может быть, поэтому она и забыла её на лавочке, задумываясь о большем, о том, чего в строчках уже не было. У книги наступил возраст ненужности, что эквивалентно старости у людей, и бумажный источник мудрости был безмятежно утерян.
Козьмина была голубой планетой, открытой, но пока не исследованной. Ей очень нравился газовый гигант, жёлтый с воинственно красноватыми оттенками. Его вращение вокруг своей оси завораживало её. Оно было стремительным и агрессивным, словно он всегда был готов к отпору неведомого врага. У него было множество планет-спутниц, преданно вращавшихся вокруг него и всегда повернутых к нему одной стороной, словно боявшихся потерять из виду его мужественный образ. Он вращался на отдалённой орбите, и по законам физики и диалектики их пути не должны были пересечься в ближайшие двести пятьдесят шесть миллионов лет. Ей приходилось довольствоваться какими-то серыми неотёсанными астероидами, пробредавшими мимо, а иногда и залетавшими на огонёк. Всё бы было ничего, если бы она сама их выбирала. Так нет же – довольствовалась теми, кто вероломно вламывался в её атмосферу, принося шум, хаос и неприятности. Несмотря на это, она привечала их, однако эти незваные нахалы через некоторое время вдруг заявляли, что очень жалеют, что упали не на ту планету. А красновато-жёлтый гигант был далеко, и в долгие скучные фазы зимнего солнцестояния она незаметно грустила, глядя на воинственного соседа и его спутниц.
Впрочем, возможно, тайком oна была даже рада, что гигант eё игнорирует – он был нужен ей лишь как светило, образ, ночной призрак. В космосе ведь всегда ночь, для того чтобы видеть и ощущать день, нужна атмосфера, эта драгоценная оболочка жизни, существующая во вселенной с вероятностью один к никогда. Козьмине чудилось, что её собственная атмосфера тонка и слишком уж прозрачна для снующих наглецов, пытающихся нарушить хрустальную чистоту оболочки.
Бред! Скорей всего, она была кометой, косматой гостьей, сторонившейся звёздных миров и появлявшейся только в самых неотвратимых случаях, чтобы немного покрасоваться, известить суеверных о надвигающихся выдуманных страхах, поразить романтиков, озадачить учёных, исчезнуть по расписанию и, упиваясь вернувшимся одиночеством, свободно лететь сквозь межмировую пустыню духа и материи. Впрочем, и это было неясно.
Где же всё-таки книга? Послезавтра клонилось к вечеру. Неужели опять внутренняя музыка вместо чтения? Половина струнной группы бастует, отказывается служить статистами – самореализации хотят. Дудук охрип. Предвечерняя какофония неистовствует. Пустота пульсирует в мыслях.
На другой день после обеда Голос всё же позвонил.
– Ну что же вы не несёте? Послезавтра уже прошло. Вы разве необязательный человек?
– Извините, вчера дочитал только поздно вечером.
– Значит, книга уже на месте?
– Козьмина, я поэтому и беспокою. Стою тут рядом с вами, на углу, звоню из автомата. У вас почтовый ящик нараспашку, дверца находится в загнуто-выгнутом состоянии. Не хочется книгу в нём оставлять. Могут унести.
– Так, и что же вы предлагаете?
– Не уверен, честно говоря, какой ещё вариант доставки вас может устроить… Гм… Знаете что, давайте я починю эту вашу дверцу. Только вот сейчас сбегаю за инструментом. Там всё просто должно быть.
– Н-ну хорошо. Жду.
Прошло два часа или шесть – Козьмина не почувствовала разницы. Ходики молчали. Она взглянула мельком в зеркало, поправила чёлку. Ушла в спальню, скинула халат, надела выходную блузку, джинсы. Посуетилась ещё у зеркала. Глянула в окно – кажется, начинало темнеть. Предвечерние музыканты внутреннего оркестра уже принялись рассаживаться и раскладывать пюпитры. Она безмолвно отправила их отдыхать. Открыла входную дверь и по ступенькам осторожно спустилась вниз. У дверей лифта огляделась – никого. Её взгляд привычно упал на почтовый ящик. Сквозь дырочки в надёжно прилаженной дверце виднелись фрагменты обложки её книги. Нащупала в кармашке ключ, открыла ящик. Внутри, прижатый обложкой, сиротливо лежал сложенный вдвое клочок бумаги. Она развернула записку. Текст был краток: «Спасибо, Козьмина!» – «Пожалуйста», – мысленно ответила она. Вдруг кровь бросилась ей в голову – слово «Козьмина» было нацарапано ужасным почерком так, что непосвящённому, скорее всего, было бы непонятно: написано «Козьмина» или «Людмила». «Бред!» – решила она и пешком, неторопливо начала подниматься наверх.
Вернувшись, присела на диван, всё ещё держа книгу и записку в руках. «Надо ходики завести», – наконец мелькнула мысль. «Да!» – вдруг сказал автоответчик Козьмининым голосом. Она вздрогнула, потому что совершенно не слышала звонка.
– Кася, это я, подними трубку, если ты есть. Не ленись. Подойди. Ты ведь дома всегда в это время. Я же знаю…
– Да.
– Кася, мать приглашает. Пирог испекла, хочет на нас поглядеть. Ты ведь ей не чужая. Пойдём?
– Хорошо, я буду в восемь. Оденусь только.
– Кася.
– Ну что ещё?
– Будешь уходить, дверь не забудь запереть.
– Сам ты дурак. Выхожу через полчаса.
– Кася, ты спишь?
– …
– Знаешь, мне показалось, что мама тебя по-прежнему любит, даже больше, чем собственного сына. Меня она считает…
– Я сплю.
– Я хотел…
– Я сплю. Мне снится, что ты встаёшь и тихо уходишь.
В глубине коридора откашлялся и заговорил автоответчик: «Людмилочка, ты уже легла? Звонила свекровь твоя бывшая, говорила, что вы приходили на пирог…»
– Да, мама.
– Этот Aмарал к тебе не приставал опять?
– Нет, мама. Он проводил меня и ушёл.
– Смотри, Люля, не потакай ему. Он тебя уже довёл один раз.
– Всё в порядке, мамуся, не волнуйся. Я иду спать. Целую.
Козьмина вздохнула, постояла ещё немного у телефона, затем вернулась в спальню.
– Да иди ты уже домой! Чего разлёгся тут как марал?
– Мама твоя звонила?
– Звонила. Спрашивала: «Как там твой олень, за тобой ухаживал?»
– Ну да, поверил я тебе. Выговаривала, наверное, за меня.
– Ой, какая тебе разница?! Одевайся! Я устала.
Козьмина подождала, пока захлопнется входная дверь, приподнялась на кровати и села. Взяла в руки записку и стала рассматривать. Это был листок от перекидного календаря. Седьмое число – как раз тот день, когда она ушла из парка, позабыв книгу на скамейке. Странно, этот Голос, чтобы написать ей записку, пролистал календарь на пять дней назад и лишь затем вырвал листок. А может быть, он перестал следить за числами после того момента, как нашёл книгу? Или же, найдя книгу и увидев автограф на обложке, в тот же день пытался сообразить, откуда такое имя могло возникнуть, и нацарапал простой пример, пытаясь исказить почерк при написании имени. Бред!
А может, это был ветер? Козьмина вздрогнула от последней мысли. Душный ветер августа перелистал странички и его календаря, спутав числа и дни недели. Неужели ветер приходил к нему тоже?
Козьмина встала с кровати и подошла к окну. Звёзды, поочерёдно выглядывая из-за бегущих облаков, беспорядочно мерцали, словно каждая из них хотела сообщить Козьмине что-то своё, важное, перебивая остальных. И лишь какая-то из планет, наверное, Сатурн, появляясь и опять исчезая за облаками, молчала, безмолвно испуская ровное сияние. Ну да, планеты ведь не раскрывают своих мыслей, они лишь повторяют то, о чём мерцают звёзды, отражая их свет.