Исшарканная ногами тень на полу веранды плотнеет на глазах, а под столами сгущается в шершавые комки. Фонарики качаются ночные, и страшно даже помыслить о том, чтобы встать, спуститься на тротуар, идти домой – добровольно покинуть блаженный круг, очерченный висящей над столом совсем домашней лампой, – радиус проложен тенью от узкой и высокой бутылки, и слабый желтоватый червячок, упавший с ветки, бредет по нему, как по серой широкой тропе, потерянным путником в густую смертную тьму, разъедающую углы скатерти.
– Ну Дэээн, это же нереально! Господь с тобой, я за такое не возьмусь. Ты хоть и коп, а совсем глупый; мы же все-таки не детский сааадик и не ваниииль, если меня поймают за этим делом, ты думаешь, мне выыыговор сделают? Меня же просто излупят! Как мииинимум!
У Дэна приятное лицо, приятные руки, приятный голос – все приятное. Афелии он приходится дядей, хотя младше на год; бабушка очень долго не хотела заводить второго ребенка, а когда собралась наконец, выяснилось, что можно только мальчика. Бабушка была очень расстроена, но решила, что мальчик – это тоже ничего; однако Дэн утверждает, что все детство очень остро ощущал попытки взрастить его совсем сю-сю и яростно сопротивлялся.
Афелии всегда казалось, что именно поэтому и получился из него такой мачо-мэн при общей нежности черт лица, при маленьком в общем-то росте, при совсем крошечных кистях и тонких ступнях. Когда молодой дядюшка снимал очки, Афелия иногда качала головой и говорила: «Добрый-добрый… В жизни, наверное, человека не ударил!» Эта шутка была очень смешна им обоим, еще смешнее, чем другим рассказчикам: все смеялись, потому что Дэн был в целом известен как самый жесткий следователь отдела, как человек, явно способный быть жестоким, хоть и не проявлявший свою жестокость никогда. Однако жестокость эта сочилась из его пальцев, перекатывалась на языке, рассыпалась бликами с оправы узких очков – и Афелия очень ценила эту жестокость, ибо часто, очень часто с наслаждением бывала ее свидетельницей: один раз любящий дядюшка в их играх довел ее до сотрясения мозга, другой раз – фактически выбил из сустава большой палец на левой руке.
Жестокость Дэна была изысканной и утонченной, и с ним Афелия даже помыслить не могла взяться самой за плетку, но только сладко обмякала и тихо подчинялась; в отличие от большинства партнеров своей племянницы, он был превосходным психологом – «инквизитором», говорила Афелия, – и секс с ним сводился не к боли и подвываниям от ударов плетки или ремня, но к сложной и сладкой муке терпения, унижения и ожидания. Однажды они приехали к ней домой после вот такого вечера в кафе, и она еще в подъезде сказала, что очень хочет добраться наконец до туалета. Добраться до туалета Дэн ей не дал: начал уже в лифте медленно расстегивать ее шубку, осторожным движением растянул эластичный шнур, удерживавший водопад волос, и уронил всю эту огненную роскошь ей на спину, медленно изобразил стряхивание невидимой пылинки с племянницыного рукава. Афелия застонала от желания – это была его манера, он мог по полчаса не прикасаться к ее коже, но при этом все время оплетать движениями рук, маневрами, взглядами. В коридоре, не вытерпев муки, она попыталась поцеловать его, даже не рассчитывая на результат, зная, что ее ждет сейчас медленная пытка раздевания, вымаливаний у него поцелуя, возможно, стояния на коленях или подробной демонстрации гениталий и груди, прежде чем он разрешит ей хотя бы взять в рот его палец. Но в этот раз он поцеловал ее немедленно и нежно, и нежно же вел себя в спальне, ласкал ее, как обычный мальчик обычную девочку, с состраданием целовал его же ножом оставленные несколько дней назад у нее на груди порезы, и впервые, кажется, за всю историю их отношений теребил языком ее клитор, пережидал оргазм, чтобы повторить снова. Полный мочевой пузырь придавал остроту ощущениям, когда Дэн совершал глубокие и частые фрикции, и Афелия несколько секунд пролежала, блаженствуя, после того, как он кончил, у него на груди и сказала, смеясь: «Еще пару раз так, и мой мир – ваниль навеки!» Дэн посмотрел на нее ласково, достал из-за спины наручники и ловко прихватил ее запястье к изголовью кровати. Она сладко потянулась в предвкушении пытки и попросила:
– В туалет все-таки дай сходить сначала.
Дядя посмотрел на нее молча, потом улыбнулся, потрепал ее весьма ощутимо за щечку и спросил с деланным детским интересом:
– Зачем?
Вернулся он через полтора часа. Прежде чем отпустить Афелию, просунул под нее ладонь, изобразил одобрение:
– Вот молодец, и простыни не надо менять!
Эта фраза долго была у них кодовой.
Сейчас сидели в «Сантони», играл лизмо – одинокая нота падала за одинокой нотой, Фелли создавала у себя на тарелке лилию из креветочных шкурок, втапливая розовые панцири в соусное болотце, Дэн перекатывал между ладонями тяжелый пивной стакан и слушал, почему именно она не может вынести из студии мадам немонтированные копии нескольких последних сетов.
– Да и зачем тебе, в конце концооов? Купи вон в палатке и смотри!
– Затем, лапа, что при съемке в кадр попадает то, что потом вырезают, – например лица режиссера и операторов, обстановка площадки, может, даже сама мадам – она же присутствует при съемках?
– Иногда, да.
– Ну вот. Досье на твою дорогую студию немаленькое, пора в нем иллюстрации заводить.
– Ничегооо себе! Откуда досье? Ты хочешь сказать, что у нас в студии агеееент? Кто?
Смотрит, как на идиотку. Говорит медленно и с расстановкой, чем сразу выводит Афелию из себя:
– Фелли, зайчик, у вас на студии нет агента. Зачем мне агент? Я же могу все спросить у тебя, если мне нужно, правда?
Внезапно сделалось холодно в животе, зато комочек сыра, забившийся в сломанный дальний зуб, показался горячим и колючим.
– Послушай, Дэн, я тебе скажу один раз и прямым текстом. Это не шутки и не игрушки. Я и так подозреваю, что у нас все знают, кем мой любимый дядюшка работает. Знают, но, заметь, мне еще глотку не перерезали и глаза не выкололи с тех пор, как тебя перевели в отдел. Я тебе расскажу почему. Потому что мадам – мой друг, реально – друг. Она меня сделала, она помогала мне деньгами, когда надо, она мне слезы вытирала, когда меня бросила Алисон и я так рыдала на съемках, что это даже при нашей специфике нельзя было снимать – никакой эстетики, один бабий вой. И она знает, что, если ты, дорогой дядя, меня попросишь на нее стучать, я откажусь при всей моей к тебе любви. Потому что, прости меня, есть предел, да?
Черт! Аж хрустнули пальцы от такого нежного пожатия, попыталась вырвать руку – и не смогла. Смотрит сквозь очки, господи, какой страшный, первый раз его вижу с таким выражением лица, и как сильно подлинная злость не похожа на смесь азарта и возбуждения, которое мне доводилось видеть во время наших игр. Какой жуткий все-таки, черт.
– А теперь, дорогая, давай-ка я тебе кое-что объясню. Ты, конечно, дура невероятная, совершенная, но даже у твоей глупости, как ты выражаешься, должен быть предел. Пока ты не пошла к ним работать, мы даже не знали, что они есть! Мы не знали, как зовут твою дорогую мадам Глорию, урожденную, как ты сама мне поведала за очень вкусной пиццей, Лилиану Бойко, – трогательная история нелюбимой дочки в большой семье, да-да, ты очень ей сочувствовала, как сейчас помню. Мы не знали, где они находятся, пока я не начал за тобой периодически заезжать. Мы не знали их бюджетов, количества работников, смен дистрибьюторов – пока ты сама не начала мне об этом рассказывать! Я никогда, заметь, не тянул тебя за язык, ни-ког-да! Я еще пять лет назад пытался дать тебе понять: Фелли, НЕ СТОИТ рассказывать мне, как у тебя дела на работе, – но ты же обижалась! Тебе же казалось, что я не хочу интересоваться твоей жизнью! А я в первую очередь – полицейский! У меня есть долг, и страх за собственную жопу, и свои цели, наконец! И что я должен делать, если ты такая дура, что все время пиздишь следователю отдела по борьбе с нелегальной порнографией о жизни подпольной студии, да еще какой! S&М! Пропаганда насилия! Пропаганда мужского шовинизма! Пропаганда киднеппинга! Пропаганда ограничения свободы! Да ты знаешь, что твоя мадам одной из первых брейкеров была? Что десять компаний вышли пятнадцать лет назад из AFA – внаглую, просто, понимаешь, плюнув полиции в лицо, – ах, свобода искусства, ах, свобода самовыражения! Что, не знала? Думаешь, всегда твоя Бойко была такой свободолюбивой? Хрен! Пять лет в AFA, как ты выражаешься в таких случаях, «феминисткам жопу лизала». Рассказывала она тебе это? То-то же. Запомни, дорогая, самая честная женщина – это бывшая блядь, а самая страшная блядь – это бывшая монашка. А твоя мадам, между прочим, в свое время подписывала петицию: «Просим лишить членства в AFA компании, своими фильмами пропагандирующие развратные действия с животными!» Думаешь, она ради свободы творчества ушла? Из жадности она ушла, денег-то в чилли всегда было – как в Чинь-Миньском банке. Да у меня уже досье на нее такое за эти годы – на диск не лезет! Когда время придет – от твоей мадам не останется даже ногтя! А чего ты ждала? Что я буду все забывать, как только ты уходишь, а?
Все креветочные шкурки напоминают вырванные ногти.
– А теперь послушай меня внимательно. Очень. Время придет – и время это приближается. Когда ваших боссов начнут брать и пиздить, а твоих высокоодаренных коллег пускать по делу в качестве соучастников, моей самой сложной задачей будет не раскрутить цепочку как можно длиннее и не вытрясти из мадам признания в производстве снаффа, который она, надо полагать, не прозводит, а выгородить тебя. И с каждым днем я вижу, как задача эта усложняется. Потому что не далее как три месяца назад ты, моя девочка, снялась в «Праве на воздух», где тебя и эту, как ее, беленькую, с пальцами – Дану, кажется? – медленно удушали. Офигенный бион, кстати, у мальчика, который с тобой снялся, я чуть не кончил, пока смотрел, – но ты понимаешь, под сколько статей это идет? Это же фактически пропаганда убийства, дура! Я уже сейчас вынужден каждый божий день следить, кого планируют за жопу брать; это сегодня у нас все можно, в то время как ничего нельзя, потому что Скиннер занят вынюхиванием снаффа и ни о чем больше не хочет думать; а через полтора года мы снафферов свернем, и вот тогда затрещат ваши свободолюбивые мадамы, как вши под ногтем! Ты это понимаешь? Да даже если ты сейчас уволишься и пойдешь в младшей школе пение преподавать, тебя это не спасет, потому что вы успели наворотить такого!..
А еще все креветочные шкурки похожи на кусочки заживо содранной кожи.
– Поэтому, Фелли, послушай. Мне надо делать то, что говорят, – чтобы потом у меня была возможность проявить непослушание и выгораживать тебя, одну из всех; а тебе надо проявить послушание, потому что мне нужны будут веские причины тебя выгораживать. Одно дело – спасать дивной прелести племянницу, которую, конечно, очень жалко, но закон есть закон; а другое дело – освобождать, условно говоря, агента за противозаконные действия, совершенные им с целью выполнения задания. Поэтому не усложняй, пожалуйста, ситуацию и будь умницей. Мне нужны свежие сеты – запомни, немонтированные, только что снятые. Скопируй и отдай мне, пожалуйста, не позже пятницы. Ты слышишь?
А еще все креветочные шкурки не смогли защитить своих креветок.
Это самая пижонская страна на земле. Я не могу себе представить цивилизованное государство, где специально будут вставлять в нормальный трамвай на воздушной подушке какую-то мерзкую грохоталку и нормальные сиденья заменять на пластиковые – только ради того, чтобы шикануть «ретро». Мол, у нас такой прогресс технологический, что мы можем позволить себе трясущиеся и грохочущие трамваи на нескольких ветках – в качестве безвкусного аттракциона. И мудака, который сядет в этот трясущийся, все время то падающий, то взлетающий вагон, в котором после пяти минут поездки тебя укачивает до внятных позывов на рвоту, мне страшно себе представить. А между тем этот мудак – я, я.
Лучший способ бороться с дурнотой – это закрыть глаза, и я сижу с закрытыми глазами, пока женский голос объявляет остановки. Мне надо доехать до «Парк А-Яркон» – это еще как минимум пятнадцать минут. За эти пятнадцать минут я наверняка успею забрызгать своим завтраком стоящие напротив огромные говнодавы со встроенным «Ай-Си-Ю» и индикатором состояния батареек. Идиотская клубная выдумка: если в радиусе 200 метров появляется кто-то из твоих знакомых, она орет дурным голосом и высвечивает на мыске его юзернейм. Я вижу эти говнодавы даже сквозь опущенные веки. Они скребут мне мозг. Израиль – это страна победившего хай-бай-пижонства. Если любому ее представителю ткнуть стволом под подбородок со словами «гаджет или жизнь», он умрет, считая, что заключил прекрасную сделку.
Яэль говорит: пойми, это элемент национальной гордости, как ваша, ну, привычка бессмысленно напиваться. Мне смешно от понимания, что наши стереотипы нас самих переживут: «В Москве уже лет двадцать никто не напивается, солнце, это разве что в деревнях». «Ну как ваша манера читать что попало». Здесь техношик – символ национальной принадлежности. С тех пор, как Израиль стал Телемской обителью прогресса, быть патриотом означает впаять себе в лоб часы с зеркально перевернутым циферблатом и превратить в зеркало тыльную сторону левой руки, вживить радио в дальний зуб и заставить комм бегать на тоненьких металлических ножках, по запаху находя своего выебучего хозяина в толпе. Я начинаю думать, что тут у половины страны белый кролик – это шестерни и микрочипы. Как еще объяснить желание этих людей пустить по столице тошнотворный укачивающий трамвай? Или ездить в нем? И на каждой третьей остановке примерно открывать сумки перед солдатами, ищущими бомбы и посматривающими косо на твои ногти и виски – не хочешь ли ты прямо сейчас отправить на тот свет всех, кто не хочет чтить на этом свете единого бога иудейского?
Но все равно – здесь мне каждый раз немедленно начинает казаться, что я в раю… И ты в раю. И ты в раю. И ты в раю. И здесь дом твой, и жена твоя, и пастыри твои, и братья твои, и стадо твое. И пальмы твои, и финики консервированные твои, и неестественное синее небо над головой твоей. И везут тебя на новой колеснице к дому Аведдара Гефенянина, и вагонный телевизор играет пред тобою изо всех сил, с пением, на цитрах и псалтирях, и тимпанах, и кимвалах, и трубах. И будет тебе через десять минут вручена полная сумка чилльных порносетов, и не надо тебе будет трястись в метро с чувством, что ты везешь бомбу, и прятать сеты в потайной шкаф между ванной и туалетом, и двадцать раз прослушивать каждый из них щупом в поисках жучка, и даже сквозь сон ощущать, что тебя могут в любую секунду взять за жопу. Ибо в этой стране, текущей молоком, и медом, и азами, любая порнография легальна, и пока ты не пересекаешь границу в обратную сторону, нет для тебя деления порнографии на ваниль и чилли, и нет ни для кого деления прохожих на тебя и законопослушных сынов человеческих.
Бруха ат, Великая израильская депрессия сорок четвертого года, когда воцарился мир между сынами иудейскими и сынами ливийскими, и сирийскими, и иракскими, и прочими смуглыми сынами, и стала задыхаться израильская военная индустрия, и прекратились западные дотации, и великая безработица накрыла собой страну. И встал Янив Эйтан и рек: «Се есть земля моя и народ мой, и нет в земле моей места старому слову, и нет у сынов Сиона другой доблести, кроме доблести индустриальной. Не могут они тупо слушать слово Божье, как слушали его пять тысяч лет назад, но должны заново прочесть свои книги и сказать себе: вот наш Бог, великий и мудрый, и хочет он, чтобы избранный народ его жил в своей земле, и говорит нам: “И когда опустятся руки, то протечет дом”. Пусть встанут сыны Израилевы и пусть скажут себе: Господь послал нам главную нашу гордость – еврейский ум, и он даровал нам силы создать в еврейском государстве лучший хайтек-байотек в мире, и он хочет, чтобы сейчас ум наш и индустрия наша спасли страну нашу от безработицы, и нищеты, и уныния. Встанем же, сыны Израилевы, и Новый Сион станет Сионом Ветхого Завета, но в новом понимании». И сказали сыны Израилевы: «Ты прав, Янив Эйтан, первый президент нашей страны от партии “Новый Сион”, мы должны перестать думать о букве Ветхого Завета и начать думать о духе его, а дух его горд и изворотлив, как мы». И начали израильские хай-бай-компании брать заказы на очень сложные и не слишком чистые разработки: технологии коррелирования и подделки бионов, тогда еще совсем новеньких, размером с крупный кулак в свернутом состоянии и толщиной с палец в развернутом; методы усиления и ослабления интенсивности передаваемых бионом эмоциональных состояний – а не только базовых ощущений в целях медицинского обследования, для чего бионы, собственно, изначально и создавались; способы бионного воздействия на химию головного мозга… И так много делала израильская хай-бай-индустрия для всемирного рынка чилли-порно, что в 2052 году пришлось кнессету, уже на семьдесят процентов состоящему из новосионцев, принять закон «О полной легализации эротического контента». И превратился Израиль в рай, где самое грязное педофилическое порно (с морфами в качестве детей, конечно, но все равно) можно было купить, не таясь, у кассы в супермаркете, а не выискивать по подпольным привокзальным лавочкам. И деньги потекли в Израиль прозрачной электронной рекой, и одни сравнивали новый Сион с Телемской обителью, а другие – с Амстердамом конца прошлого века, а третьи – с Мексикой конца позапрошлого, а четвертые – с Содомом, и Гоморрой, и с блудницей вавилонскою, но этих проклинателей никто не замечал, потому что когда в человеке говорит страх перед завтрашним голодом, глас Божий не слышен – а именно так все и происходило во времена Великой депрессии. И потому через пятнадцать лет стало все в земле сионской хай-бай-окей. Сытным был дом Аведдара Гефенянина, и тучным было его стадо. И по сей день так.
Авигдор Гефен ждал в тенечке под навесом, патриотически тянул «Маккаби», указательным пальцем скатывал и раскатывал уголок распечатанного с комма «Маарива», делал заметочки на полях бессмысленным пижонским приборчиком местного, естественно, производства: пишешь, как ручкой, а буквы на бумаге – как напечатанные и ровненько в строку стоят. Зачем, кто сейчас пользуется бумагой? – но гаджет, гаджет… Небось, только ради этих записочек и распечатывает себе газеты, вместо того чтобы с экрана читать. Рука у него сухая, а лицо лоснится; черноволосый, пунцовогубый, ладный, с золотой цепью на шее поверх галстука и белой рубашки, с маленьким местным талисманом в качестве кулона – бирюзовым в золоте глазом. Не захотел встречаться в офисе, сказал – в парках сейчас так приятно, так мило – да какое мило, плюс сорок! – всего-навсего хотел пообедать, развлечься мной, пока перерыв, не тратить просто так драгоценное время. Чем-то они похожи с Завьяловым, яппи-патриоты, ни шага задаром, ни слова в простоте; спросил: «Как дела у вашей подруги?» – имел в виду «Не собираешься ли ты, дорогой, перестать таскать наши сеты через границу и не планируешь ли осесть в этой благословенной земле, не пора ли нам искать себе другого Харона, готового возить наши болванки в дикую страну с дешевыми копировальными мощностями?» Поверь мне, Авигдор Гефен, не узнаешь ты от меня никакой правды; не о тебе я буду думать, когда придет время выбрать для себя сторону границы.
Акцент у них смешной, жесткий; слово «zhōu» произносят как «жжжжжю», с мягким таким «у»:
– Ну, вы еще не сдались вашим строгим властям?
Прекрасное чувство юмора у этого человека.
Никакого трамвая больше, хватит, налюбовался. В этой стране я сам немедленно попадаю под страшный хай-бай-угар; так недалеко и до ботинок с GPSом. Как страшно все-таки затягивает рай: нет сил представить себе, что послезавтра лететь обратно. А через час не будет сил представить себе, что утром придется оторваться от губ девочки своей, вырваться из постели, ехать к еще одному чуваку забирать болванки. Утешай себя тем, что рай – не эта страна и не этот город, и не дом, ключ от которого ты крутишь сейчас между пальцев, и не женщина в этом доме, и не ночь, ожидающая вас; рай – это тридцать минут, когда такси везет тебя из Тель-Авива в Кфар-Саву, от всего мира – к Яэль.