Задуманные очерки прошлого охватывают период с 1872 по 1906 год. Они распадаются на четыре части: I. Гимназия; университет. II. Деревня, хозяйство; сельская, уездная и губернская жизнь; служба по выборам; Москва. III. Тамбов; Бессарабия; Тверь. IV. Петербург, служба в министерстве графа Витте; Государственная Дума первого созыва.
Будущие читатели этих очерков представлялись воображению автора лишь как потомки того поколения, которому выпало на долю, с одной стороны, принять на себя часть ответственности за все отрицательные стороны русской государственной жизни последних десятилетий, а с другой – приложить усилия к устройству ее на новых началах.
Но бурный ход переживаемых Россией событий заставил изменить первоначальные предположения. Грядущие реформы должны охватить весь русский строй и, быть может, после гражданской свободы, ничто не является более неотложным в этом отношении, как реорганизация местного управления и отмена ограничения прав отдельных частей населения империи. Поэтому, все, что может внести хотя бы самый незначительный свет в эти области, оставшиеся доселе мало доступными взору общества, не должно, казалось бы, храниться под спудом.
Предавая гласности часть своих воспоминаний, относящуюся ко времени управления Бессарабской губернией, автор хотел бы, по мере сил, способствовать раскрытию тех деталей административной практики, о которых, на ряду с явно преувеличенными, существуют и совершенно неточные представления.
Воздерживаясь, по возможности, от рассуждений общего характера, автор сохранил неприкосновенной форму личных воспоминаний, полагая, что правда, какова бы она ни была, от способа изложения пострадать не может.
Назначение бессарабским губернатором. Поездка в Петербург. Петергоф и представление Государю. Плеве. Первое знакомство с еврейским вопросом.
По окончании курса в 1885 году в московском университете, я долгое время служил по выборам земства и дворянства в Калужской губернии и затем переехал на жительство в Москву. В 1902 году я был назначен тамбовским вице-губернатором, а через несколько месяцев, в конце мая 1903 года, неожиданно и без предварительного запроса, получил из министерства внутренних дел телеграмму, извещавшую о назначении меня губернатором в Бессарабию. Дождавшись получения номера «Правительственного Вестника» с опубликованным приказом, я, по настойчивому предложение министра внутренних дел Плеве, спешно выехал в Петербург, куда явился, помнится, 9 июня.
О Бессарабии я знал в то время столько же, сколько о Новой Зеландии, если не меньше. Кишинев мне был знаком только по названию, да еще потому, что газеты долгое время сообщали подробности о знаменитом еврейском погроме 7–9-го апреля 1903 г. В заграничных изданиях открыто обвиняли русское правительство в устройстве этого погрома и даже приводили письмо, будто бы написанное министром Плеве губернатору фон-Раабену, с прозрачным намеком не препятствовать действиям погромщиков. Все эти известия, в свое время, скользнули в моей памяти, не оставив в ней почти никакого следа. Евреями я не интересовался, о положении их и специальных законах, их касающихся, я ничего не знал, а известие об участии правительства в организации погрома считал глупым или злонамеренным вымыслом. Меня гораздо более интересовала и беспокоила внешняя сторона моего нового положения: как приехать, как принять представляющихся лиц, как ознакомиться с личным составом служащих, кому делать визиты – и тому подобные вопросы этикета и представительства беспокоили меня гораздо более, чем ожидаемые трудности управления совершенно незнакомой мне губернией. В этом отношении я прекрасно подготовился к своей новой роли: я внимательно перечел дорогой ту часть II-го тома св. зак., которая трактует о губернских учреждениях, а также ознакомился, по I-му тому, с учреждением министерств, в частности с правами министра внутренних дел. Из прочитанного я сделал вывод, который применял без отступлений во все время своей губернаторской службы. Я нашел в прочитанном подтверждение того мнения, что губернатор по закону, ни в каком случае не является ставленником министра внутренних дел и не должен считать себя чиновником министерства. Состоя на службе по губернским учреждениям, будучи назначаем непосредственно Императором и подчиняясь только сенату, он исполняет законные распоряжения всех министров, не состоя в подчинении ни у одного из них. Министр внутренних дел имеет большее соприкосновение с губернаторами по роду дел, а не по степени власти, и то обстоятельство, что формуляр губернаторов ведется по министерству внутренних дел – не дает последнему основания для присвоения в отношении их каких-либо особых прав. Другими словами, я решил пользоваться всей полнотой самостоятельности, предоставленной губернатору законом, и выработать, соответственно этому, такие формы личных отношений с министром внутренних дел, которые, при сохранении оттенка служебной вежливости младшего по отношению к старшему, не позволяли бы министру делать мне замечаний и вообще обращаться со мной, как с непосредственным подчиненным по службе. С директорами департаментов и равными им лицами я решил держаться строго официальных отношений, сноситься с ними только в крайних случаях и вообще стараться сократить свои отношения с министерствами до пределов возможного. Я упоминаю об этих мелочах потому, что одним из серьезных недостатков современных мне губернаторов являлось добровольное наложение на себя министерского и департаментского ига. Перед тем, как представляться министру, большинство губернаторов обегали департаменты, сидели подолгу в мундирах в приемной директора департамента общих дел, советовались с ним о том, как и по поводу чего говорить с министром, прибегали после приема с отчетом о своей «аудиенции» и заходили во все департаментские углы, боясь пропустить влиятельного чиновника и стараясь создать себе «руку» или «ход» для запросов частным образом из губернии по поводу видов и намерений правительства и для толкований и разъяснений в случаях недоразумений и сомнений. Многие губернаторы даже считали нужным тратить свои небольшие средства на угощение департаментских чинов в дорогих ресторанах Петербурга.
Значительная доля скептицизма, по отношению к сведениям петербургских канцелярий и значению распоряжений центральных ведомств для местного управления, засела во мне крепко уже давно. Я вспоминал, по этому поводу, рассказ о губернаторе, князе Щербатове, который за три года управления губернией приобрел славу прекрасного администратора. Когда он вышел по болезни в отставку, то преемник его нашел в губернаторском столе все министерские пакеты с надписью: «секретно, в собственные руки» нераспечатанными. Рассказ этот исходил от В.К. Плеве.
Задуманный план «осаживанья» петербургских чиновников я применил впервые к директору департамента общих дел, Ш., к которому зашел, чтобы записаться на высочайший прием. Когда Ш. спросил меня, о чем говорил со мною министр, я ответил так: «я ничего такого, что касалось бы департамента вашего превосходительства, не было сказано», а когда он начал говорить о трудности предстоящей мне задачи, поучая, что «губернатор должен быть скалой, о которую разбиваются все течения», я нашел минуту, чтобы перебить разговор и, извинившись недостатком времени, просил дать мне простую справку о предполагаемом дне приема, после чего встал и простился.
В то время, как я готовился не ронять достоинства своей новой должности в министерских приемных, Плеве, как оказалось, давно уже выработал свои приемы осаживанья губернаторов. Я удивился, войдя в его кабинет, в день приезда в Петербург, той перемене, которая произошла в его обращении со мной. Насколько он был прост, весел и любезен во время нашего последнего свидания в январе, настолько же он оказался величав, холоден и сдержан в июне. На краткую благодарность мою за оказанное мне, через посредство его, высочайшее доверие, он улыбнулся слабым движением губ и попросил меня сесть. Затем, сказав несколько слов о кишиневском погроме, о растерянности и низком уровне кишиневской полиции, он сообщил мне о предстоящей перемене бессарабского вице-губернатора и предупредил, что мне предстоит представление Его Величеству в Петергофе. Вслед затем он замолчал. Я встал и, прощаясь, спросил, когда я могу быть у него перед отъездом в Кишинев. Он ответил: «прошу вас зайти после приема», – и мы расстались.
Зять мой, Лопухин, служивший в то время директором департамента полиции, очень смеялся, когда я рассказал ему подробности моего свидания с Плеве, и заметил, что в этом выражается его система не давать вновь назначенному губернатору зазнаваться.
В виду летнего времени, многих министров не было в Петербурге. Я был у двух или трех из них, но не помню ничего интересного по поводу этих свиданий.
Приглашение ехать в Петергоф я получил от экспедиции церемониальных дел 12 июня вечером. Тринадцатого, согласно приложенному к билету расписанию, я приехал в 10 часов утра на Балтийский вокзал и сел в вагон, отведенный для должностных лиц, едущих в дворец. День, как оказалось, был не приемный, и, кроме меня, в вагоне находился только министр путей сообщения, кн. Хилков, у которого я еще не был. При выходе из вагона, в Петергофе, меня встретил придворный лакей и, назвав вопросительно мою фамилию, повел меня к высланной за мной карете. Привезли меня сперва в одно из дворцовых зданий, назначенных для остановки представляющихся Государю лиц, и отвели мне отделение из трех комнат – спальни с готовой постелью, кабинета и приемной. Подали чай и предупредили, что я имею 20 минут свободного времени. Выпив чашку чаю и написав на бумаге; с бланком дворца, письмо домой, я снова сел в карету и поехал дальше. Шел мелкий дождь, мы медленно ехали по аллеям парка, замедляя ход при проезде чрез охраняемые часовыми ворота. Выглянув в окно, я увидел неожиданную картину: на поляне, около дороги, в бороздах двух свежевспаханных узких полос земли, стояли два плуга, запряженные парами: около них находилось несколько человек в военной форме и один штатский, в пальто, суетливо объяснявший что-то и видимо взволнованный. Оказалось, что здесь предстояла, в присутствии Государя и министра финансов Витте, проба шараповских плугов, а усилившийся дождь вызывал опасение, что Государь не придет. Все это объяснил мне дежурный флигель-адъютант, когда я вошел в маленькую гостиную, примыкавшую к кабинету Государя, помещавшегося во втором этаже небольшого и скромно убранного дворца. В гостиной были только князь Хилков, адъютант и я. До 12 часов оставалось минут 20. Из кабинета Государя вышел Витте, поздоровался с Хилковым, подал руку мне в ответ на мой поклон и, сказав несколько слов адъютанту, удалился. В кабинет пошел Хилков, а мне адъютант сообщил, что Государь собирался на прогулку, смотреть пробу плугов, но, по случаю дождя, не пойдет, и что мне предстоит, вероятно, довольно продолжительная аудиенция, так как Государь до завтрака свободен.
В самом начале первого часа я вошел в царский кабинет…
По окончании высочайшего приема меня опять отвезли в прежнее помещение, где мне подали завтрак с вином и кофе, а затем в той же карете, с тем же лакеем, я поехал на вокзал к двухчасовому поезду.
Весь следующий день я посвятил изучению четырехтомного дела департамента полиции о кишиневском погроме и в то время вынес впечатление, что погром произошел по поводу ссоры еврейки, содержавшей карусель, с одним простолюдином, желавшим прокатиться бесплатно, что местные власти и полиция растерялись и проявили бездеятельность, и что единственным лицом, предусмотревшим возможность антиеврейских беспорядков на Пасхе, был начальник кишиневского охранного отделения, барон Левендаль, который еще в пятницу на страстной неделе послал департаменту полиции донесение с указанием на опасное брожение в городе и с жалобой на то, что полицмейстер и губернатор не обращают внимания на его предупреждение. В деле имелись отпуски строгих телеграмм, посланных министром губернатору о необходимости принять меры к прекращению беспорядков, и, наконец, заключительная телеграмма, извещавшая губернатора о его отозвании и о немедленной передаче управления губернией вице-губернатору.
Там же я обнаружил интересные указания на убеждение простого народа в том, что погром разрешен на три дня, и усмотрел, что беспорядки прекратились очень скоро после того, как местный начальник кавалерийской дивизии стал производить аресты громил.
За несколько дней присутствия моего в Петербурге я успел, кроме того, поверхностно ознакомиться с законодательством о евреях, с временными правилами 1882 г. о жительстве их в сельских местностях и с теми течениями общественного мнения, которые были вызваны последними кишиневскими событиями и которые, отразившись в повременных изданиях, приняли два противоположных направления. Одно – всю вину погрома приписывало правительству и невежественно-преступной антиеврейской провокаторской деятельности отдельных лиц; другое – видело в еврейских погромах неудержимую вспышку народной мести в ответ на эксплуатацию местного населения племенем, чуждым и враждебным России, и поставившим себе целью её экономическое порабощение. Приходилось даже читать в специальных органах прессы, вроде газеты нашумевшего в то время Крушевана[1], что евреи сами вызвали погром, так как он для них выгоден.
Становилось все более и более очевидным, что деятельность моя в Бессарабии неразрывно связана с так называемым еврейским вопросом, и что мне предстоит сразу ясно определить в отношении евреев свой план действий среди разбушевавшихся страстей и разноречивых мнений.
Собственных наблюдений над ролью евреев в России у меня было очень мало. Когда-то, в Калужской губернии, я несколько раз встречал торговца-еврея по имени Зусе Калманов Трейвас, который, разъезжая по ярмаркам с товарами, останавливался иногда в помещичьих усадьбах и производил очень приятное впечатление, его все любили и охотно имели с ним дело. Изредка в нашем уезде появлялись приезжие евреи, комиссионеры по покупке хлеба и других продуктов; появление их было всегда приятно, так как сопровождалось повышением цен на продукты и аккуратным расчетом по сделкам. Впоследствии, в Тамбовской губернии, я получил подтверждение того мнения, что евреи-скупщики составляют желательный элемент для сельского производства: за исключением местных купцов-конкурентов, все производители сельскохозяйственных продуктов высказывались против стеснения временного пребывания евреев в хлебных центрах и на станциях железных дорог.
К этим случайным и довольно поверхностным наблюдениям я мог отнести, в пользу более широкого взгляда на еврейский вопрос, те общие начала справедливости и терпимости, которые мне были внушены полученным мною общим образованием.
В пассив евреев я мог отнести только какое-то неопределенное чувство критики и недоверия, которое я испытывал в то время по отношению к еврейскому племени; источника этого чувства я не могу точно выяснить, хотя предполагаю, что в этом отношении могли на меня бессознательно повлиять литературные произведения, в которых часто выставляются на вид отрицательные и смешные стороны евреев.
Известно мне было, в общих чертах, и обвинение в стремлении покорить мир, которое приписывалось еврейству его врагами. Взгляд на евреев с этой точки зрения, обоснование такого взгляда на истории и религиозном законе иудеев, – общеизвестны, и на них я останавливаться не буду. Факты ближайшего прошлого – 42 трупа и миллионный убыток, составившие результат апрельских событий, а также злобные выходки известной части общества и печати, имевшие целью оправдать эти события, производили на меня больше впечатления, нежели философские рассуждения о роли евреев в мировой истории и о грядущем их торжестве.
В результате своих размышлений я пришел к следующим выводам, определявшим мои будущие отношения, как бессарабского губернатора, к евреям, населяющим Бессарабию.
Я решил, во-первых, что существующие законы, ограничивающие права евреев, должны быть применяемы мной во всех случаях, без послаблений и колебаний, несмотря на высказанное мне в Петербурге многими компетентными лицами мнение о том, что правила 3 мая 1882 г. оказались правительственной ошибкой и цели не достигли[2]. Особенно резко и прямо высказывался за расширение еврейских прав и против существующего «бессмысленного» законодательства о евреях П.Н. Дурново, бывший в то время товарищем министра внутренних дел. Но я понимал ясно уже в то время опасность внесения в управление губернией своих вкусов и предубеждений и потому признавал необходимым строго держаться в еврейском вопросе законных рамок. Затем, не менее крепко, засело в моей голове намерение не только не проявлять относительно евреев чувства отчужденности, предвзятого недоверия, но, напротив, стараться всегда, последовательно и твердо, стоять на той точке зрения, что евреи такие же русские подданные, как и все прочее население России, пользующиеся в отношении безопасности, наравне с другими, покровительством законов и властей. Кишиневский погром намеревался открыто признавать преступлением, держась в этом отношении того взгляда, который проведен был в правительственном сообщении, последовавшем в мае месяце, и сторонясь от инсинуаций по адресу евреев, усердно навязываемых в то время обществу некоторыми газетами.
Мнение, что евреи сами виноваты в погроме, что они явились стороной нападающей, вызвали сопротивление масс и потерпели урон лишь в силу русского молодечества и собственной трусости, с удовольствием высказывалось и в правительственной среде. Но я читал подлинное дело о погроме и потому сознавал, что такое отношение к нему тенденциозно.
С таким небогатым запасом мыслей и намерений, с туманным представлением о Бессарабии и о предстоявших мне в будущем задачах, я снова отправился, перед отъездом в Кишинев, к министру внутренних дел.
Разговор наш продолжался не долго. Плеве, видимо, не хотел высказываться по поводу взгляда своего на управление Бессарабией, потому ли, что он мало был знаком с ее особенностями, или потому, что он не мог без раздражения вспоминать о том шуме, который создался в России и, особенно, за границей по поводу кишиневской истории. Выслушав мой рассказ о том, что говорил мне Государь Император, он попросил меня только, чтобы я, как можно скорее, постарался ознакомиться с той частью Бессарабии, которая была вторично присоединена к России в 1878 г., под названием Измаильского уезда, и управлялась по старым румынским законам, с тем, чтобы я представил записку о возможности введения в этом уезде русского, общеимперского законодательства, если к такому объединению губернии не встретится, по местным условиям, неодолимых препятствий.
Не понравилась мне в министре одна черта: когда я, между прочим, сказал ему, что, по моим сведениям, генерал Раабен пробудет в Кишиневе, в губернаторском доме, еще недели две, и что мне придется поневоле с этим обстоятельством примириться, чтобы дать возможность старику проститься с городом и устроить свои дела, Плеве заметил: «Напрасно вы церемонитесь… После этого всякий посторонний заберется к вам в дом, и вы будете его терпеть?.. Раабен уволен и ему нечего делать в казенном доме, может переехать в гостиницу».
Заключительный слова Плеве, при прощании, были буквально следующие: «Я вам не даю ни советов, ни указаний. Вы совершенно самостоятельны, но за то и ответственны… Поступайте, как знаете, лишь бы результаты получились хорошие. Одно скажу вам на прощание: пожалуйста поменьше речей и поменьше сентиментального юдофильства».
Я не раз потом вспоминал об этой заключительной фразе прославленного чтеца людских сердец, каким многие считали Плеве. Действительно, он показал в этом случае свою проницательность: мне пришлось в Кишиневе говорить не мало речей, и я уехал оттуда с прочной репутацией юдофила…