– Ты, старый дуралей, считаешь, что мы психи? – взорвался кто-то из молодых. – Фундиков иди лечить, козел.
В конце концов боевикам надоело потешаться над доктором, а когда они узнали, где собирается Иосиф Георгиевич искать свою жену, приумолкли. Салатсуп по-хорошему посоветовал проваливать поскорей домой, укрыться одеялом, а наутро забыть все, что хотел сделать ночью. Доктора подтолкнули и посоветовали идти по освещенной стороне, чтобы случаем не подстрелили.
Люсю он увидел уже утром, недалеко от горсовета. Она сидела в белом «Мерседесе» Лидера, с царственной небрежностью развалясь на заднем сиденье. Ослепительно белые волосы в беспорядке рассыпались на бархатных чехлах. «Как она совершенна и безупречна!» – с болью подумал доктор. Он тут же заметил на ней новое ярко-красное платье со стоячим воротом и глубоким вырезом на груди, который подчеркивал красоту ее гибкой шеи и матовой кожи… Возле машины скучал битюг в черной куртке с автоматом на плече.
Подойдя, он решительно рванул дверку, но она не поддалась. Тут же битюг, вскинув автомат, бросился к нему.
Люся, к счастью, вступилась. Открыв окно, она властно крикнула:
– Курбан, оставь его! Это мой… знакомый.
– Выходи, пойдешь домой! – Он предпринял последнюю энергичную попытку, даже просунул руку за стекло, чтобы добраться до ручки.
Она натужно рассмеялась, обнажив белые зубы. Охранник покосился на них, ухмыльнулся и покачал головой. Он курил «Мальборо».
«Какие у нее колючие глаза!» – подумал Иосиф Георгиевич, мучительно сознавая, что несправедливая ее ненависть высасывает ему душу, изнуряет, приносит страдания. И вдруг он почувствовал, как накатило, наплыло болезненное наслаждение.
– Не бросай! – застонал он. – Не бросай. Хочешь – изменяй, рожай от него детей, только не уходи! Не будь настолько жестокой. Хочешь – бей, плюй на меня, но не уходи. У нас же дочь, пойми, ей нужен отец.
– У нее будет настоящий отец.
– Я имею права!
– Ты всегда был занудой. – Она прищурилась. – Если не будешь действовать мне на нервы, я разрешу тебе иногда встречаться с ней. И имей в виду: мне достаточно сказать одно слово, и из тебя вынут все внутренности, а твою голову наденут на палку и отнесут к твоим психам. Тут у них новая мода появилась – голову отрезать. Не хотелось такое говорить, но сам знаешь, они на все способны. Да, возможно, через пару-тройку дней заеду, возьму что-нибудь из моих тряпок. Пустишь?
Она отставила в сторону ногу, специально, чтобы она показалась в разрезе, играючи, притопнула. Было, было, что показывать. Охранник, вывернув голову, глянул плотоядно, клацнул зубами.
Люся проворно прыгнула на сиденье. Иосиф Георгиевич поторопился прикрыть дверь. Как он потом корил себя за эту плебейскую услужливость: сам, своей рукой отринул любимую женщину! И еще дверцу прикрыл. «Мерседес» рванулся белой птицей, бесшумно набрал скорость, оставив позади черные обожженные дома, развалины, грязь и мерзость жизни, а также несчастного доктора Шрамма.
Лидер Национального фронта приехал на черной «Волге» в сопровождении еще двух машин с охраной. Лаврентьев распорядился пропустить только «Волгу». Кара-Огай, седобородый, кряжистый, в распахнутой кожаной куртке, с кобурой на поясе, вылез из машины неторопливо, со старческой грузностью, поднялся по ступенькам на крыльцо. Лаврентьев первым протянул ему руку, тот крепко сжал ее своей огромной ладонью, и командир подумал, что хватка у старика по-прежнему завидная. Вместе с Лидером приехали полевой командир Салатсуп и девица неопределенных лет в потрепанных джинсах, ее сопровождал вертлявый паренек с тонкими губами.
– А это кто? – спросил Лаврентьев, ткнув в их сторону.
– Американское телевидение, – ответил Кара-Огай.
– На кой черт ты их привез?
Лидер не ответил. Девица подошла, виляя бедрами, и залепетала что-то на своем. Парень тут же стал переводить:
– Господин подполковник, мы представляем компанию Си-эн-эн. Корреспондент Фывап Ролджэ, – он показал на напарницу, – и я, Федор Сидоров, оператор. Мы хотели бы попросить вас ответить на несколько вопросов.
– Мне некогда.
Оператор стал нервно переводить, девица учащенно задышала, повернулась к Кара-Огаю.
– Уважаемый Лидер Национального фронта! – торжественно заговорил парень. – Согласитесь ли вы ответить на некоторые наши вопросы?
– Я готов ответить на любые вопросы.
Парень поспешно стал готовить аппаратуру.
– Каковы цели и задачи вашего движения?
Кара-Огай удовлетворенно кивнул, заговорил размеренно, без пауз. Фразы его были округлыми, будто отлитыми из крепкого металла.
– У каждого народа своя судьба. Наш многострадальный народ многое вынес, вытерпел, и история последних лет красноречиво говорит в пользу того, что должен был наконец наступить счастливый период. Мы шли к нему, как птица, которая летит в теплые края. Но известные вам и всему миру враждебные силы решили захватить власть в свои руки и не погнушались при этом пойти на кровавые преступления, втянуть в войну наш многострадальный народ, уничтожить законно избранного президента. Поэтому мы, отстаивая законы и идеалы справедливости, равноправия, интернационализма, суверенитета, объединились в наш Фронт.
– Это правда, что вы сидели в тюрьме? – перевел оператор очередной вопрос.
– Да, – без тени эмоций ответил Кара-Огай. – Я пробыл в заключении в общей сложности девятнадцать лет.
– А за что?
– Это долгая история. Для некоторых людей я был опасен, и они сделали все, чтобы посадить меня.
«Ловко», – оценил ответ Лаврентьев. Он прекрасно знал, что Кара-Огай сроки имел за бандитизм и убийство. Лаврентьев взял за локоть Салатсупа и негромко, но внятно произнес:
– Как закончит, пусть ко мне идет. Я жду.
В кабинете он застал Ольгу. Она сказала, что на проводе дожидается генерал Чемоданов из Москвы.
– Пошли его к черту. Скажи, что у меня саммит, прибыла высокая договаривающаяся сторона. И пусть Штукин зайдет.
Ольга тихо вышла. Тут же появились Кара-Огай и Салатсуп.
– Этого я не приглашал, – резко произнес Лаврентьев, ткнув в сторону Салатсупа. – И вообще, чтобы в полку духа его не было. В гостях порядочные люди гранатой не размахивают.
– Хорошо, он подождет на улице, – миролюбиво согласился Кара-Огай.
Он уселся, стул жалобно затрещал. Лидер заерзал, положил огромные руки на карту республики, расстеленную на столе.
– Ох уж эти журналисты, никакого спасения от них нет, – произнес Лидер, будто и не было неприятной заминки. – Ну что, Евгений Иванович, не надоело тебе одному?
– Я не один – с полком.
Поздоровавшись, тихо вошел начальник штаба.
– С полком, в котором ни одного солдата? – усмехнулся Кара-Огай.
– Не я принимал идиотское решение набирать войско из твоих земляков. Паршивые, я тебе скажу, из них солдаты. И хорошо, что разбежались. Вот только все сортиры, извини, дорогой Кара-Огай, загадили. Убрать после них некому.
– Сговоримся, Евгений Иванович, верну твоих солдат, и сортиры тебе почистят, и из полка игрушку сделают. Многие ведь у меня в боевиках. В стране, где воюют, нейтралитет невозможен. Или на той стороне, или на этой. Два ястреба сойдутся – гусю погибель. А вместе быть – рекой быть, порознь – ручейками, – глубокомысленно изрек Лидер.
Лаврентьев отмахнулся:
– Знаю, знаю все твои побасенки: «Хлопок в ладони – дело двух рук», «Сплоченных баранов и волк испугается», «Одинокий конь не напылит, а напылит – не станет знаменит»… Опять тянешь меня в свои авантюры?
– Это не авантюры, это народное движение, революция за справедливость, и потому слово «справедливость» написано на моих боевых машинах.
– Остановись, уважаемый Кара-Огай. Давай по делу.
– Хорошо. Ты отказался разговаривать с моим полевым командиром, давай тогда говорить один на один.
– Гена, оставь нас.
Штукин поднялся и вышел.
Кара-Огай осмотрелся, будто впервые был в этом помещении.
– Мешки с песком… Белого света не видишь, воды нет, наверное, и постирать одежду некому.
– Это твои болваны позавчера штурм здесь устроили? – пропустив мимо ушей тираду, спросил Лаврентьев, хотя прекрасно знал, кто это был.
– Ведь сам знаешь, что не мои, зачем спрашиваешь?
– Жду, когда твои полезут. Может, сам скажешь, предупредишь?
– Резкий ты, нетерпеливый, горячий. Это все по молодости хочешь все знать. Но сразу не бывает, потерпеть надо, разобраться. А чему быть, Женя, того не миновать…. Вот война началась. Но чтобы быстро победить, нужно оружие. У нас его мало. У наших врагов тоже. Оружие есть у тебя. Ты давать его не хочешь. Тогда кто-то из нас должен его забрать. Причем забрать первым, чтоб победить и побыстрей закончить войну. Я пока правильно все говорю?
– Пока да.
– Твои начальники приказали тебе не вмешиваться: пусть эти черные друг друга колотят, лупят, это не наше дело. Так? А кто победит – с тем и говорить будем. Так? Но начальники твои не понимают, что, когда идет война, оружие рано или поздно стреляет. Правильно? Рано или поздно ты втянешься в эту войну. Трех офицеров убили у тебя? Еще убьют… Я тебе, подполковник, скажу по секрету, что фундаменталисты получили из-за границы крупную партию оружия, Сабатин-Шах договорился… Теперь они начнут наступать, и первое, что сделают, – захватят полк, а потом всю твою технику бросят на нас. Про этот план сообщил наш источник… Женя, дай мне три танка как бы напрокат. Ты в обиде не останешься, и клянусь, все останется между нами…
– Клялся медведь в берлоге не бздеть.
– Я прогоню из города фундиков, – проглотив реплику командира, продолжил Кара-Огай, имея в виду своих заклятых врагов – фундаменталистов, – и возвращу машины в полк. А устроим все так, будто технику угнали… Согласен?
– А теперь слушай, что я скажу. – Лаврентьев мрачно усмехнулся. – Как говорят у нас в народе, моя твоя не понимай. Но тебе по старой дружбе поясню: всех, кто полезет в мой полк, я прикажу беспощадно уничтожать из всех видов оружия. Невзирая на нейтралитет. Патронов у меня хватит. Технику ни тебе, ни твоим лучшим друзьям не дам, можешь им передать, потому что твои идиоты зальют кровью всю республику и порушат то, что еще не порушили. Лично я этого не хочу. Только не обижайся, потому что к идиотам Сабатин-Шаха это относится в еще большей степени…
– Смотри, подполковник, ведь пожалеешь. Ты не знаешь Сабатина. Он впереди боевиков погонит женщин и детей. И ты не сможешь стрелять.
– А если против тебя погонит?
– Против меня не станет. Бесполезно. Знает, что мы не остановимся.
После отъезда делегации Лаврентьев вызвал начальника разведки – худого капитана с оттопыренными ушами.
– Козлов, тебе известно, что фундики готовят штурм?
– Они уже неделю его готовят. Никак не могут между собой договориться, – ответил капитан, потерев пятерней ухо. Оно сразу покраснело.
– Кара-Огай предупредил: Сабатин-Шах получил партию оружия из-за границы, готовит набег на полк.
– Оружия не так много… Наш источник сообщил, что около двухсот автоматов, десяток гранатометов. Боеприпасов несколько десятков ящиков…
Потом Лаврентьев приказал вызвать офицеров штаба. Они собрались в пропыленном тактическом классе с картами на стенах, зашторенными темными занавесами, макетом местности, на котором застыла посеревшая от времени река и рыжая долина. Расселись за видавшими виды столами.
Выступление Лаврентьева было коротким и емким.
– По имеющимся разведданным, подтвержденным Кара-Огаем, Сабатин-Шах готовит генеральный штурм полка. В связи с этим начальнику штаба обеспечить усиление выездного караула, охраняющего артиллерийские склады. Призвать для выполнения этой задачи офицеров и прапорщиков запаса, проживающих в городе. В случае явного нападения действовать в соответствии с Уставом гарнизонной и караульной служб, исключая предварительные команды «Стой, кто идет?» и тому подобные. Предупредительный выстрел делать в живот, очередной – в лоб…
После совещания Лаврентьев вернулся в кабинет. Его ждал прапорщик с кипой телеграмм, кодограмм, приказов…
– На кой черт мне сейчас эта галиматья? – выругался командир, но все же бегло просмотрел бумаги. Речь в них шла об экономии горючего, которое уже месяц не подвозили, о котловом довольствии, о повышении контроля за прикухонным хозяйством, которого давно и в помине не было. – Хоть бы спросили, не помочь ли чем, товарищ подполковник? – рявкнул он так, что прапорщик вздрогнул и почувствовал себя виноватым. – Офицеры поизносились, по два года таскают одну «песчанку», глядеть стыдно!.. На, уноси все. – Он небрежно расписался и отодвинул бумаги.
– Там журналисты эти стоят. Просятся на прием.
Лаврентьев понял, что не отвертеться.
– Скажи, пусть идут.
Понимая, что с журналистами бороться бесполезно, Лаврентьев научился легко и изящно давать интервью на любые темы. Впрочем, корреспонденты интересовались одним и тем же: «секретами боевого мастерства», «слагаемыми успеха в социалистическом соревновании», «комплексным подходом в воспитательной работе». И, в душе поражаясь себе, Лаврентьев бойко нес околесицу, насыщая ее обязательными оборотами: «личный вклад», «чувство ответственности, партийной принципиальности» и энергичными глаголами совершенного вида. Корреспонденты всегда серьезно и старательно записывали этот треп. А когда пришла очередь японского телевидения, надо было открывать рот уже перед телекамерой, мало того, вести иностранцев домой, демонстрировать офицерский уют. И тут начальство обнаружило, что у лучшего офицера не все в порядке с зубами – они попросту отсутствовали: какие потерял в драках, какие сами выпали от плохой воды и училищной кормежки. Если с квартирным интерьером вопрос решили по-военному быстро, то с зубами было сложнее: полковому дантисту это оказалось не под силу. И повезли Лаврентьева в столицу, где по высочайшему приказанию ему за два дня вставили сразу пять протезов.
Вспомнив эту историю, Евгений Иванович мысленно поблагодарил представителей Страны восходящего солнца. Вставленные зубы стояли до сих пор, нерушимо, как в былые времена Союз.
Оглушительным звонком взорвался городской телефон. Сквозь треск Лаврентьев разобрал, что на другом конце провода некто из центральной газеты «Воскресное чтиво». Мужчина просил дать «блицэксклюзивное» интервью.
– Не имею права! – отчеканил Лаврентьев.
– Почему? – протрещало в трубке.
– Сначала надо все согласовать и испросить разрешения у Абдуллохана, Абдуливана, Бурбы-Марбарана, Бурбы-Нахера, Салатсупа, Салатзалупа…
На другом конце провода озадаченно замолкли, и командир положил трубку.
«Хоть бы разок потрепаться о женщинах, о поэзии, о хорошей выпивке, – подумал Лаврентьев. – Спросили бы о сынишке, который живет за тридевять земель от непутевого папаши…» Вспомнив о жене, Евгений Иванович помрачнел. Он знал, что их отношения уже никогда не восстановятся, осталось только саднящее чувство – то ли досады, то ли обиды. В мыслях он называл ее актрисой притворного жанра. Она была хороша, но только для столичной жизни. Родила сына – и, по сути, отняла его. И вот эту боль нельзя было ни излечить, ни смягчить…
Дверь скрипнула. Появилась американка, за ней – оператор с камерой и штативом.
– К вам можно? – спросил он.
– Заходи, – пригласил Лаврентьев.
Оба были в джинсах. Парень – в легких кроссовках, девушка – в тяжелых ботинках со шнуровкой. Похоже, они давно не посещали баню. «Ее отмыть – и ничего будет», – подумал Лаврентьев о смуглянке.
– Так откуда вы?
– Телекомпания Си-эн-эн. Корреспондент Фывап Ролджэ и я, оператор Федор Сидоров.
– То, что ты Сидоров, я верю. А вот что это за имя такое – Фывап? Где-то слышал, убей, не помню!
Федя перевел вопрос, выслушал ответ девицы.
– Она говорит, что у нее очень редкое индейское имя. Ее папа – спортивный обозреватель, а мама – индианка из племени ирокезов. Она и захотела дать ей такое имя. В переводе оно обозначает «Бегущая по косогору вслед за уходящим весенним солнцем».
– Скажите, – продолжил перевод Сидоров, – вот Фывап интересуется, в свою очередь, происхождением вашей фамилии.
Лаврентьев наморщил лоб.
– Пожалуй, приблизительно можно перевести так: «Лист с лаврового дерева, радующий глаз чемпиона и плоть чревоугодника».
Фывап добросовестно записала ответ в блокноте.
– Какие вопросы вас интересуют? – спросил Лаврентьев.
– О, прежде всего, как вы оцениваете ситуацию, в которой оказался ваш полк? Возможно ли ваше участие в вооруженном конфликте? На Западе считают, что Россия скоро увязнет в «новом Афганистане».
– Мое дело – воевать, когда прикажут. По поводу же нынешней ситуации… Что вы хотите услышать? Давайте так: сейчас я сяду на трехметровую кучу стреляных гильз с лицом, обожженным порохом и южным солнцем. В руках у меня – почерневший от копоти автомат, ствол в дырках, и я кричу: «Патроны, быстрей тащите патроны!» И вот как бы в перерыве я обращаюсь к американским телезрителям: «Господа, обстановка крайне тяжелая… Ко всему, что вы видите, прибавить нечего… Может быть, это мое последнее интервью…»
Выслушав перевод, девушка всплеснула руками и заразительно рассмеялась:
– It’s all right!
– Давай договоримся так, – по-прежнему с невозмутимым лицом продолжил Лаврентьев. – Поживете здесь, посмотрите, с офицерами встретитесь, а потом и поговорим. А лучше вам здесь не засиживаться. Опасно.
Тут, к счастью, совсем рядом началась стрельба. Корреспонденты выскочили в коридор. Очереди доносились со стороны тюрьмы, которая находилась напротив полка, через дорогу.
Хлопнула входная дверь. Появились Штукин и Костя Разночинец. Они держали носилки, на которых лежал бездыханный солдат. Поравнявшись с командиром, офицеры аккуратно положили свою ношу на пол.
– Что с ним? – спросил Лаврентьев.
– Не знаю, – ответил Костя. – Нашли на стадионе… Кажется, дышит, – склонившись над лежащим, добавил он.
– Черт, единственного солдата бы не загубить!
– Чемоданаев! – позвал Штукин и осторожно потряс солдата за плечо.
– Осторожно, не повредите! – предупредил Костя.
Солдат приоткрыл глаза, мутно посмотрел на столпившихся вокруг него офицеров. Оператор Сидоров протиснулся к ним, торопливо настроил камеру, включил лампу, стал суетливо снимать.
Чемоданаев, кряхтя, сел, стал тереть глаза, потом, так и не вставая, пояснил собравшимся:
– Закемарил немножко.
– Снять бы с тебя штаны да выпороть как следует, – сурово заметил Лаврентьев.
– Сиди здесь, урюк, и не высовывайся! – прошипел начальник штаба и показал Чемоданаеву кулак.
Доктор же спросил у солдата, обедал ли он. Оказалось – нет. И Костя повел его с собой…
Продолжающаяся пальба радовала журналистов. Они возбудились, стали кричать, что непременно должны отправиться на съемки.
– Имейте в виду, охрану вам не дам, – предупредил Лаврентьев.
– Не надо! – тут же отказался оператор Сидоров, заканчивая складывать штатив.
– Идите, идите, пусть вас убьют, – по-доброму напутствовал Евгений Иванович.
Увы, они уже не слышали опытного командира, пулей вылетели за дверь. Затихая, простучали по коридору тяжелые ботинки индианки Фывап Ролджэ. Лаврентьев потребовал к себе начальника разведки капитана Козлова.
– Кто там шмаляет? – спросил он, когда Козлов безмолвно вырос перед ним.
– Это Кара-Огай со своими, – потерев ухо, незамедлительно ответил капитан. Он всегда тер ухо, когда докладывал разведданные.
Утром в учреждении ЯТ 9/08, в обиходе «крытая», ничто не предвещало невероятных событий. Начальник тюрьмы товарищ Угурузов, собрав заместителей, напомнил о необходимости высокой бдительности: в городе участились стычки между вооруженными группировками.
Отпустив заместителей, Угурузов решил пройтись по территории. По распорядку рабочего дня у него сегодня значился прием граждан – из категории родственников и знакомых осужденных. Но в последнее время посетителей почти не объявлялось.
Откровенно говоря, на душе Угурузова было мрачно. Когда по городу шатается масса вооруженных бандитов и милиция ничего с ними сделать не может, соответствующие анархические настроения проникают и в учреждение. Контролеры уже откровенно опасались арестантов. В производственной зоне, где собирали трансформаторы, давно стояла тишина: не было комплектующих. Да если б и завезли, последняя «шестерка» демонстративно отказалась бы работать. А еще Угурузов боялся Кара-Огая. В свое время он сиживал здесь по первому сроку. Это недавнее открытие весьма неприятно поразило начальника.
Угурузов дошел до розария и лимонария – его гордости. Дальше дорога вела в производственную зону.
Угурузов снял с ветки лимон, спрятал его в карман. Хотел сорвать и розу, но вспомнил, что не взял с собой ножик. «Успеется», – подумал он. Начальник тюрьмы каждый день приносил домой лимон и розу для жены. Это давно стало доброй семейной традицией. И если он по какой-то причине забывал о ней, жена обижалась и непременно спрашивала: «Эразм, ты меня уже не любишь?» И он, человек-кремень, с холодным умом и горячим сердцем, сразу терялся.
Менее всего Угурузову хотелось встречаться сегодня с осужденными. Он ненавидел этих униженных, ярых, озлобленных людей так же, как и они ненавидели его: люто и на всю жизнь.
Общению с арестантами Угурузов всегда предпочитал, если можно так выразиться, общение со свиньями. В былые времена на хоздворе жизнерадостно хрюкали более сотни голов. Эти животные странным образом походили на людей: так же бесновались, когда запаздывала положенная кормежка, так же оттесняли от корыта слабых и больных, так же безобразно и мерзко предавались праздности и похоти, так же были ленивы и нечистоплотны.
«У них даже глаза похожи на человеческие, – подумал Угурузов, зайдя в свинарник. – Рыжеватые ресницы, смотрят подозрительно…» Хрюшки повернули к нему сырые розовые пятачки и примолкли – узнали.
– Не бойтесь, не бойтесь, мордашки, я вас не съем, – засюсюкал начальник тюрьмы и стал чесать ближайшую свиноматку. Она блаженно захрюкала.
– А где выводок? – строго спросил он у вытянувшегося в струнку зэка-свинаря. – Вчера еще был выводок, пятеро поросят! – Угурузов посмотрел тяжело, с угрозой.
– Она их сожрала, клянусь матерью, сам видел!.. – стал каяться свинарь.
– А может, ты сожрал, а на животное сваливаешь, поганец?
– Я мусульманин, гражданин начальник, не ем свинину.
– Не ешь, как же! Все вы сейчас едите, потому что больше нечего.
Начальник тюрьмы не грешил против истины. Запасы продуктов в тюрьме подходили к концу, исчерпали уже весь НЗ, держались только на своем хозяйстве.
– За что сидишь? – грозно спросил Угурузов.
– Поджег дом соседа.
– Почему?
– Он был плохой человек.
– И что дальше?
– Он тоже сгорел.
– Люди – звери, – вздохнул Угурузов и задумался…
Последнее время он читал передовые общественные журналы и много размышлял. Недавно его поразила фраза: «Революция всегда пожирает своих детей». В ту минуту он в волнении вскочил и стал ходить по кабинету. «Люди смешны в своих попытках изменить и улучшить мир, – думал он. – Так всегда: сначала эти чистоплюи демократические кричат о свободе, а как дорвутся до власти – и давай народ сверх всякой меры в тюрьмы совать. А мы всегда и во все времена – тюремщики, душители, сатрапы. Жупелы… Как это все надоело! – с тоской подумал Угурузов. – Скорей бы на пенсию».
– Возьми красную краску, – сказал Угурузов свинарю, кивнув на призадумавшееся животное, – и напиши на ее боку слово «революция». И чтоб без ошибок!
В жилую зону Угурузов решил не ходить. А может, зря не пошел. Потому что если б он задержался возле небезызвестной ему 113-й камеры, то мог бы много чего интересного услышать о себе. Она была самой обычной, окна ее уродовали обыкновенные решетки в мелкую сетку, на которой неизвестно чего наслоилось больше – краски или жирного налета, этого материально осязаемого тюремного запаха, смеси паров баланды и затхлого человечьего духа.
Здесь сидел главный авторитет тюрьмы Тарантул, который первый срок получил еще при Сталине. С перестройкой двинулись на тюрьму вши. Перед тем как уйти в мир иной, Тарантул на прощание прошептал белесыми губами: «Последнюю вошь я видел в 1959-м. Мы посадили ее в банку и кормили салом. Но все равно она издохла». После сказанного Тарантула увезли в санчасть, где он тоже издох.
Арестанты давно уже не опасались, что их подслушают, травили во весь голос, в духе времени. В камере было пятеро: новоявленный вор в законе Вулдырь, Консенсус, Хамро, а также Косматый и его шестерка Сика, которых перевели в 113-ю по общему согласию камеры и зама начальника по режиму.
В камере зависла смердящая жара, даже мухи не летали, а лениво ползали. Консенсус пытался было нарушить тишину:
– Интересно, как там, в обиженке, Сиру посвящение сделали? Наверное, как новенького у параши определили…
Но тему не поддержали. Консенсус нервно хохотнул и нарочито весело стал рассказывать истории о том, как уходил с двенадцатого этажа по балконам, как развлекался в гостинице с «ансамблем» девочек-«сосулек», как угнал у ментов патрульную машину…
В конце концов не выдержал Вулдырь:
– Хватит парашу пускать!
Он был не в настроении. Косматый раздражал его тупым безразличием на лице, и Вулдырь уже пожалел, что попросил перевести его в камеру. Но больше Вулдыря беспокоило то, что он упорол косяк с Сирегой. Опустить человека – дело нешуточное, и ему, как пахану камеры, могут сделать предъяву – по закону или нет поступили. Но самый крупный косяк, за который мочат тут же, без разборки, – это за самозванство. Объявив себя вором в законе, Вулдырь рисковал по-крупному. Но Тарантул и Сосо, которые, по легенде, его «короновали», – на том свете. Первый помер от старости, второго подставили, организовав побег и застрелив при попытке к бегству… А тут Вулдырю передали, что авторитет по кличке Боксер из 206-й камеры выражал сильное сомнение в коронации, потому как сам сидел в свое время в ашхабадской зоне, где тянули срок Вулдырь, Тарантул и Сосо, и ничего об этом не слышал. Но официальной предъявы пока не было. Еще Вулдырь знал, что Боксер отписал маляву в ашхабадское ИТУ и теперь ждал оказии, чтобы ее передать. Одно утешение – времена наступили лихие и связь между зонами почти прекратилась…
…И только Хамро был сегодня умиротворенным, спокойным и даже счастливым. Во-первых, до конца срока ему оставалось уже меньше полугода. Во-вторых, ему приснился чудный светлый сон из детства. Под его обаянием он и находился, не обращая внимания на разборки и ссоры. Родной кишлак, мама, глядящая на него из-под цветастого платка лучистыми добрыми глазами, отец, сидящий на корточках перед костром. А над костром, на треноге, – казан с пловом.
А для Сиреги время отстучало свои первые горькие часы. Он вошел в камеру, перепачканный тушью: насильно вытатуированная черная точка на лбу – красноречивое клеймо. Обитатели, пять или шесть человек, все поняли, каждый из них в свое время прошел через такой же слом, разрушение… Никто не выразил ему сочувствия, наоборот, показалось, что все испытали удовлетворение – не столь злорадное, как успокоительное: «Вишь, еще один такой же, как мы…»
Главпетух «Светка» после долгой паузы произнес:
– Ты бы лицо помыл, дружбан.
Сирега даже не посмотрел на него. И от новенького отстали…
Два или три дня он почти не вставал, пролежал на шконке, бездумно уставившись в потолок, не отвечал на вопросы, отказывался от еды. Одна и та же мысль возвращалась к нему: удавиться. Но даже на это у него не хватало энергии. Тупая депрессия захватила его, временами казалось, что он сходит с ума.
– Давай подсаживайся, у меня третюшки кок есть, зачифирим!
Сирега не стал упрашивать себя, присел на койку, протянул руку.
– Сирега.
– А я Степан… Я все ждал, пока ты оклемаешься. Сразу понял, что ты не чета этим чушкам…
Потом они пили горький и черный, как деготь, чай, вытирали обильный пот мокрыми полотенцами: ловили немудреный зэковский кайф. Остальные ждали свои нифеля – спитую заварку.
Впервые за эти дни Сирега почувствовал еще не облегчение, но успокоение. С ним случилось то, чего хуже смерти боялся каждый зэк, – он угодил на самое дно, свалился в пропасть, откуда по тюремным законам выбраться невозможно, как вообще невозможно возвышение от низшей касты к высшей.
«Будет и на нашей улице праздник», – говорил Степан-Светка и умолкал надолго. В глазах его бесновалась ненависть.
В детстве одной из немногих прочитанных Сирегой книг был «Граф Монте-Кристо». И вот теперь смысл жизни романтического героя стал его идеей фикс. Он освободится и не успокоится до тех пор, пока его обидчики не будут наказаны. Нет, он не будет забивать голову благородными вывертами и усложнять мщение, как это делал граф. Сирега по-простому будет брать на штык, на шило, пускать, как говорят воры, «красные платочки», прошибать головы. С этой сладкой мыслью Сирега засыпал и видел рыхлые черно-белые болезненные сны, которые наутро никак не мог восстановить в памяти.
В обеденный час где-то рядом началась бешеная пальба. Арестанты давно привыкли к городским разборкам, и звуки эти, безусловно, никак не могли влиять на аппетит. Но выстрелы зазвучали все ближе, уже на территории тюрьмы. Своим обостренным в замкнутой среде слухом заключенные определили, что стреляли в районе вышки, слева от главных ворот. В ответ загрохотало буквально со всех сторон, послышался дикий крик, потом многоголосый рев, грохот, будто десятки молотков одновременно забарабанили по железу.
– Ворота, ворота рушат! – радостно заорали в коридоре.
– Наши пришли! – донеслось из камеры.
И единая счастливая догадка, озарение, выраженное в крике, вмиг получило тысячеголосую поддержку. Никто толком не знал, что за наши, кто они, – главным было, что пришли освобождать. Автоматные очереди уже гремели во дворе тюрьмы. Ошалело побежал по коридору вертухай Саня, уронил фуражку. Вслед заулюлюкали, кто-то из баландеров подставил Сане ножку, и он рухнул под общий смех, вскочил, добежал до конца коридора, где был выход, повернул обратно. Закрыто!
– Ребятки, ребятки, я же вас всегда выручал, – бормотал он трясущимися губами. – Защитите, ребятушки!
– Камеры открывай, ментяра!
– Чо стоишь, беги за ключами, морда протокольная!
– Живей, дыхалка гнилая! Шевели колесами! – неслось из камер.
Лобко заметался, позабыв от страха, где ключи, ринулся в дежурку. Его напарник, прапорщик, торопливо переодевался в «гражданку».
– Открывай быстро, если жить хочешь! – прохрипел Саня.
Прапорщик наскоро застегнул штаны, открыл решетчатую дверь.
– Переодевайся живо – и смываемся! – пробормотал он.
– Все равно поймают. Поздно! Пошли камеры открывать, – лаконично и сурово подвел итог службы младший сержант Лобко.
– Ты с ума сошел? – выпучил глаза прапорщик. Более он ничего не успел сказать, потому что в здание уже вломились боевики. К сожалению, Санин напарник не успел снять рубашку с погонами.