С чего вообще началось мое «заключение», довольно быстро превратившееся в злоключение? С парохода. Самого настоящего парохода. Неуклюжего, деревянного, колесного, вместе с остальными пассажирами вот-вот готового оставить позади Петербург, который мне толком-то и разглядеть не дали, и устремиться к Кронштадту. Из высокой, прикрепленной восьмью толстыми канатами к бортам, закопченной трубы летят искры, валит густой черный дым. Здоровенные, расположенные по бокам бортов колеса пока неподвижны. Кстати, что это вообще за зверь? Я не знал. А вот стоящий рядом Гончаров живо поинтересовался у капитана и получил ответ. Перед нами пароход «Быстрый» – очередное детище завода Берда[14]. Девять годков уже как курсирует вместе с другими своими собратьями по одному и тому же маршруту. По уверению капитана, тридцать верст от Питера до Кронштадта пройдет часа за три максимум. И это если погода мешать будет, а так скорее выйдет. Оборудован вертикальной паровой машиной Уатта фабричного типа мощностью в тридцать лошадок и рассчитан на пятнадцать пассажиров, в числе коих оказался Лермонтов, Гончаров, их общий (так договорились еще до плавания) слуга Соколов и… я. Уже прекратил паниковать и материться в «пузыре» и, приведя в норму мысли, пытался разобраться в ситуации.
А меж тем «Быстрый» наконец-то подал первые признаки жизни. Под палубой что-то застучало, сотрясая неуклюжий корпус. Из пароотводной трубы со свистом вырвалось горячее облачко. Колеса неспешно, будто лениво, ударили по воде широкими лопастями. Трапы уже сняты, и пароход начал разворачиваться на фарватер, разгоняя широкую волну. Ну а я, словно безвольный пленник, старался понять, куда угодил, что все это значит и как выбраться. В этих раздумьях я и провел весь путь до Кронштадта, ничуть не интересуясь видами Невской губы. Зато в Кронштадте было на что посмотреть уже на пристани и сделать некоторые выводы о моем «попутчике» и его возможностях.
«– А ну стой, стой, турецкая твоя морда! Я те покажу, как тут у нас буянить!
– Митрич, а он точно турок?
– Точно! Я их, дьяволов, во как знаю! Шрам у меня откедова, по-твоему?
– Ну, коли так, то тады держи стервеца! Не уйдет от нас!»
Под взгляды и тревожные возгласы многочисленных зевак трое могучих грузчиков наседали на низенького, худенького, похожего скорее на цыгана, нежели на турка, человека. В глаза сразу же бросился невероятный синий тюрбан, больше напоминающий шляпу волшебника-астронома. Высоченный, узкий, с кисточкой наверху, от основания до самого верха украшен металлическими кольцами, какими-то полумесяцами и трезубцами. Где-то я такую «шапку» уже видел…
Точно. Сомнений не было. Передо мной самый настоящий сикх. Их еще индийскими казаками называют. И действительно, сходство есть, и немалое. Тоже народец воинственный, живет обособленно от остальных индусов, военное дело уважает (каждый мужчина – воин), но и на земле работать умеет. Однако воевать сикхам все же приходилось чаще и против численно превосходящего противника, пользуясь тактикой «двух с половиной ударов». Это когда незаметно из засады сближаемся с врагом, затем молниеносно бьем, вгоняя его в шок, а после стремительно отступаем, не позволяя контратаковать. В общем, классическое партизанское «укусил и убежал».
Кстати, кольца на тюрбане – дастарбунге – непростые. Метательные. Заточены до бритвенной остроты по внешнему краю. Известны как чакры. Да-да. Не путать с энергетическими центрами человека. Это другое.
Делали такие «колечки» из стальных или медных полос весом от ста до трехсот кг и метали, если верить слухам, с такой силой и точностью, что порой мишень оставалась без конечности.
Метались чакры тоже не абы как, а одним из двух способов. Первый – кольцо раскручивается на среднем пальце или специальном стержне. Второй – чакру зажимают между большим пальцем и ладонью. Есть еще в арсенале сикхов два десятка спецприемов, чтобы воин мог метать чакры сериями, как в горизонтальной, так и в вертикальной плоскости.
И это вам не сюрикены. Тактика ношения и использования тут иная[15]. Но до чакр пока не дошло, в отличие от уже выхваченной из ножен сабли и небольшого круглого щита. Хрипло бормоча что-то невнятное и дико вращая глазами, сикх ощетинился и, не дожидаясь полного окружения, рубанул вкруговую в прыжке. Попасть не попал, да и толку от этого удара маловато – грузчики лишь отшатнулись. Снова взмах, на сей раз более удачный. Клинок прошелся по руке грузчика Митрича. Брызнула кровь. Несколько женщин взвизгнули. И опять прыжок с ударом.
Один Бог знает, чем бы все это закончилось, не вмешайся в потасовку Лермонтов. Есть у него в багаже, кроме всего прочего, две отличные гусарские сабли. Красивые. Клинки булатные. У каждой эфес состоит из деревянной рукоятки, обтянутой черной кожей и перевитой позолоченной проволокой, с трехдужечной позолоченной же гардой – это чтобы легче защищать руку. Ножны железные. И вместе с ними каждая сабля весит килограмма полтора. И дорогие сабельки. По триста пятьдесят рубликов ассигнациями за каждую плачено.
Однако почему сразу две?
Все дело в том, что еще во время военной службы господин Лермонтов серьезно упражнялся в рубке по-македонски, несмотря на энергичное и обычное в подобных случаях недовольство начальства[16]. Но сейчас ему хватило всего одной сабли, которая, как по волшебству, очутилась в руках владельца, решившего покарать злого индуса. Толпа словно в гипнотическом трансе пропустила Лермонтова к полю битвы, где уже лежал один израненный грузчик, а двое остальных пытались поддеть буяна какими-то крюками. Помощь не нужна? Оказалось, что очень даже нужна.
Поединок гусара и сикха получился молниеносным. Уклонившись от хитрого змееобразного удара, Лермонтов ловким движением перекинул саблю из правой руки в левую и коротко рубанул в открывшуюся брешь. Знакомый прием. Меня ему еще Орлов научил, рассказывая, что большинство людей не готовы к бою с левшой и, когда оружие противника неожиданно перелетает в левую руку, неизбежно пропускают удар. А уж если ярь к этому добавить, то…
Но откуда у Лермонтова яри взяться? Не владеет.
Зато владеет красноречием, объясняя подоспевшим стражам правопорядка свой поступок:
«– Вы могли погибнуть сами.
– Мог, но не погиб-с.
– Все же это не повод выходить противу этого негодяя.
– Что же мне оставалось делать? Безумец мог убить еще многих, но не преуспел благодаря моему вмешательству…»
Что делать, что делать? Сухари сушить. Дело на гражд… господина Лермонтова М. Ю. 1814 года рождения завести решили по статье 105 УК РСФСР. А если серьезно и в двух словах, то суть в следующем: примерно за час до прибытия «Быстрого» в Кронштадт по местной пристани начал бродить сикх. Откуда он там взялся, ни Лермонтов, ни тем более я не знаем. Зато знаем, что этот индус, занесенный невесть каким ветром странствий из своих жарких индийских джунглей в далекий осенний холодный северный город, вдруг выхватил саблю и начал рубить чем-то ему не понравившиеся бочки с огурцами, вот-вот готовые к погрузке на борт судна, следовавшего в Швецию. От бочек псих (то есть сикх) довольно быстро перешел к людям, а тут и Лермонтов вмешался в этот индо-пакистанский инцидент. В результате нарушитель спокойствия с перерубленной шеей лежит в мертвецкой, толпа разошлась, а Лермонтов дает показания в местном отделении полиции. Мог бы еще долго там сидеть, не приди на помощь Гончаров. Фамилии кое-какие назвал, бумаги показал, пригрозил пожаловаться на задержание «моего хорошего друга и честнейшего человека». Подействовало. Дело закрыли, господина Лермонтова отпустили.
Вот такое энергичное начало «заключения» у меня вышло.
Дальше – больше. Дальше – только запоминай… якорь мне в печенку.
Оц-тоц-первертоц, куда же я приехал?
Оц-тоц-первертоц, куда ж я прилетел?
Оц-тоц-первертоц, мне очень не до смеха,
Оц-тоц-первертоц – не это я хотел…[17].
Со стоической грустью вспоминал я подходящие моменту строки, когда Лермонтов с Гончаровым и вечно ворчащим Соколовым впервые очутились у «Паллады». Старый фрегат[18] стоял не на рейде, а в военной гавани. Ошвартован у стенки, у «Купеческих ворот», соединяющих гавань с малым кронштадтским рейдом.
До отплытия еще сутки, но уже теперь пассажирам нужно было разобраться с багажом и своими «судовыми квартирами». Вот этим-то и стоило заняться, но прежде – привыкнуть к тому, что нет у нас пока «морских ног». Что это такое, сможет понять только тот, кто впервые вступил на непонятный деревянный пол, именуемый палубой. Тараканов когда-нибудь видели? Так вот, мы и были как тараканы. Под ногами все раскачивается, а еще не перестроившийся организм лихорадочно соображает, как удержаться и не грохнуться. Такие делишки у троих (то есть четверых) новоявленных «моряков»…
На набережной народу пока не так много, зато на палубе «Паллады» жизнь кипела и била ключом. Шли приготовления к отплытию. Не сидели без дела рабочие из порта в грязных парусинных голландках, сновали туда-сюда матросы, раздавались команды офицеров в черных коротких бушлатах и клеенчатых фуражках (все с усами да бакенбардами, бородачи тоже имеются), старый морской волк с линькой в руке бранил неопытного «карася»:
«– Да за такую драйку под килем протянуть тебя нужно, сукин кот!..»
И еще вдогонку несколько осуждений с замысловато-матерными вывертами и парочкой хлестких ударов по спине.
А работа не прекращалась. Вкалывали наверху и внизу. Всюду слышен стук топоров и молотков, визг пил и рубанков, лязг и грохот. Кто-то неподалеку затянул «Дубинушку», когда несколько человек взялись за подъем тяжестей. Еще дальше другая партия, закончив конопатить палубу и залив пазы горячей смолой, принялась за покраску бортов. Фрегатные матросы в синих засмоленных рубахах таскали разные вещи и спускали их в люки, сплеснивали веревки, поднимали на талях грузы, а марсовые, разбежавшись по марсам или сидя верхом на реях, прилаживали снасти и блочки. Натруженные руки смолили ванты, разбирали веревочные бухты.
Будущие пассажиры «Паллады» стояли в бездействии минут пять, в стороне от широкой сходни, чтобы не мешать матросам, то и дело проносящим мимо всякую всячину.
«– Куда же нам тут?.. Куда же нам тут?..» – растерянно бормотал Гончаров, с недоумением глядя вокруг себя и на свои сложенные в кучу вещи, чего не сказать о Лермонтове. Он моментально начал искать помощь и нашел ее. Минуты не прошло, и к нам подошли три офицера: лейтенант Шиммельфор, мичманы Галкин и Колоколов. С ними куча матросов. Здоровенные, черные от смолы цепкие лапища похватали багаж и, несмотря на недовольные вопли Соколова: «Куда прете, сатаны морские!», понесли все наше добро до каюты, расположенной в жилом трюме.
Каюта маленькая, но чистая. Выкрашена белой краской. С двумя койками – одна над другой, с деревянными задвижками, чтобы не упасть во время качки. К полу привинчены (моряки говорят «принайтовлены») комод-шифоньерка, умывальник, видны две складные табуретки и кенкетка[19] для свечи. Иллюминатор, словно солнце в туманной дымке, тускло освещал всю эту обстановку. В нос бил запах сырости. И узко! Между койками и комодом даже худому Лермонтову протиснуться можно не без труда, чего уж говорить о габаритном господине Гончарове.
Что еще? Хорошо заметен пропущенный в люк раструб виндзейля. Вот и все каютные детали. Но устроились пассажиры с горем пополам. Дальше нагрянули к ним новые открытия.
«– Вот он вам назначен в вестовые… – сказал Галкин, приведя в каюту молодого коренастого, гладко остриженного матроса по фамилии Фадеев. Русые волосы, белое лицо, тонкие губы и непроницаемые глаза. Такой взор бывает у тех, кто сам себе на уме. В этой черте характера Фадеева пассажиры убедились довольно быстро.
«– Честь имею явиться!» – вытянувшись, гаркнул новоявленный вестовой.
Так началось наше знакомство с «фруктом» Митькой Фадеевым. И еще каким «фруктом». Сам из костромских мужиков, на «баринах» буквально помешался, усердствуя порой сверх меры и пытаясь сделать их плавание максимально комфортным.
Помогал он и привыкать к жизни в море. Особенно в первую неделю, когда и Лермонтов, и Гончаров еще толком не умели ходить «по-морскому», отсиживаясь в каюте без обеда, а то и ужина. В такие голодные часы Митька спешил на выручку, таскал для нас горячее из камбуза. Да и вообще, скучать не дает и сейчас. По несколько раз в день забегает узнать, не случилось ли чего, не нужно ли что-то. Заодно расскажет какую-нибудь смешную историю, случившуюся сегодня на палубе или в кубрике. Звал он и Лермонтова, и Гончарова на «ты» и вообще считал обоих скорее младшими братьями, нежели «барами».
А еще Митька частенько оказывал нам медвежью услугу. Одну из таких с самого начала знакомства выкинул.
«– Помоги нашему человеку установить вещи в каюте», – отдал Гончаров ему первое приказание, когда Соколов, по-хозяйски крякнув, начал возиться с обустройством каюты. Долго бы возился, а Фадеев в какие-то три приема управился. И не спрашивайте меня как. Все рассчитано до мулюметра. Хвать вещь – вот здесь поставлю, хвать вещь – сюда засуну. Пятнадцать минут – и каюта обустроена, но как же вопил белугой от негодования Гончаров. Добравшись до его книг, Фадеев быстро составил их на комоде в углу полукругом и перевязал веревками на случай качки так крепко, что вытащить хоть одну Иван Александрович уже не мог – силенок не хватало. Теперь вынужден несчастный литератор в чужих «библиотеках» абонемент держать открытым.
Но это так. Мелочь. Зато, глядя на работу Фадеева, разыгрался тогда у нас всех зверский аппетит.
«– Вы, верно, не обедали, – словно угадал наши мысли Галкин, – а мы уже кончили свой обед: не угодно ли закусить?»
Он еще спрашивает. Конечно, угодно. Особенно Гончарову. Стресс заесть и желудок наполнить…
Нас повели в кают-компанию – просторную комнату внизу на кубрике. Без окон, но с люком и свечами на потолке. Кругом располагались каюты офицеров. Слишком уж маленькие. В каждой есть только место для постели, стула, комода, который в то же время служил и столом. Но зато все по делу. Сюртук с эполетами висит на перегородке, белье – в ящиках, укрытых в постели, книги стоят на полке.
Посредине кают-компании насквозь проходит ствол бизань-мачты, замаскированный круглым диваном. Про стоящее в углу черное лакированное пианино расскажу чуть позже.
Есть длинный стол со скамьями. Это для приема пищи и занятий. Здоровенный, тяжелый, а при сильной качке все равно его бросало из стороны в сторону, как щепку. Однажды этот «слон» чуть не задавил судового распорядителя офицерского стола лейтенанта Петра Александровича Тихменевского. Добрейшей души человек и, по мнению многих, слишком мягок для морской жизни. Спорить с этим утверждением пассажиры на тот период времени не стали. Очень уж хотелось им кушать.
И вот Лермонтов, Гончаров в компании одного лишь Галкина (офицеров в кают-компании нет, все на аврале) обедали холодными закусками. Ну, Лермонтову к скромному рациону не привыкать. Мне тем более. Военно-полевая жизнь с декабря 1914-го по июнь 1915-го и не тому научит. А вот Гончаров недоволен. Вспоминал и мечтал о жареном мясе «по-строгановски», названном так по фамилии создателя этого рецепта покойного графа Строганова[20]. Там на самом деле все просто, как в программе «Смак»: берем говядину, нарезаем плоскими кусками, обваливаем в муке, отбиваем, затем снова нарезаем соломкой, укладываем в миску, посыпаем солью и перцем, накрываем крышкой, чтобы мясо не высыхало, и оставляем на час-полтора. После этого оставшуюся мучную пассеровку нужно развести бульоном, добавить чайную ложку горчицы, луковицу, немного молотого перца, все перемешать и прокипятить. Дальше на раскаленной сковороде жарим на сливочном масле кусочки говядины, выкладываем их в соус, добавляем сметану, жареный репчатый лук и кипятим минуты две-три. Блюдо готово…
Но вместо всего этого аппетитного и сытного угощения пришлось лопать квашеную капусту с брусникой, запивая ее квасом. Почему? Галкин объяснил:
«– Извините, горячего у нас ничего нет, все огни потушены. Порох принимаем.
– Порох? – встревожился Гончаров. – А много его здесь?
– Пудов пятьсот приняли. Остается еще принять пудов триста.
– А где он у вас лежит?
– Да вот здесь, под вами…
– Это хорошо, что огни потушены, – Гончаров облегченно выдохнул.
– Помилуйте, что за хорошо: курить нельзя… – вмешался в беседу Колоколов, войдя в кают-компанию. На этом всякие разговоры закончились, чтобы начаться вновь уже ближе к вечеру, когда за столом собрались все офицеры, с камбуза подали чай и ужин, воздух наполнился дымом от сигар.
Но до ужина случилось еще кое-что. А именно осмотр пассажирами корабля. Ну, меня, по вполне понятным причинам, не спрашивают, хочу ли я осматривать «Палладу» или же нет. Гончаров был намерен осмотреться, как и Лермонтов, практически сразу же поднявшийся на недосягаемую высоту среди прочих «сухопутных крыс» за счет одного-единственного качества – любознательности, доведенной до абсолюта…
А порой и картинного безумства.
«– …Я с первого шага на корабль стал осматриваться. Верите ли, но мне не забыть того тяжелого впечатления, от которого сжалось сердце, когда я в первый раз вглядывался в принадлежности судна, заглянул в трюм, в темные закоулки, как мышиные норки, куда едва доходит бледный луч света чрез толстое в ладонь стекло. Невыгодно действует на воображение все, что глазу моряка должно быть и кажется удобством. Робко ходит в первый раз человек на корабле: каюта ему кажется гробом, а между тем едва ли он безопаснее в многолюдном городе, на шумной улице, чем на крепком парусном судне, в океане…»
Так сетовал уже под вечер Гончаров, с лихвой нахватавшись корабельных впечатлений, а Лермонтов…
Гусарскую душу в первый же день путешествия черт понес детально знакомиться с кораблем. Тоже мне морской волк выискался! Словно юный гардемарин-однокомпанеец, попавший в первое свое плавание, он совал нос буквально везде и всюду, слушая терпеливое объяснение нашедшего свободную минутку Шиммельфора:
«– На самом деле мачтою называется самое нижнее, высокое, прямо стоящее на дне корабля дерево. Среднее, потоньше, именуется стеньгою. Самое верхнее, на нее поставленное, – брам-стеньгою. Каждое из них крепится к бортам пеньковыми просмоленными канатами, а канаты, в свою очередь, перехватываются тонкими веревками – вантами. Во множестве они образуют как бы сеть, по которой матросы взбегают к реям и распускают или скатывают паруса.
– А что во-он там виднеется? – рука Лермонтова указала куда-то вверх.
– Это марс. Деревянный решетчатый круг, опоясанный вантами. С него моряки, именуемые марсовыми, наблюдают за тем, что не увидишь с палубы…»
Вот это Шиммельфор зря сказал. Угадайте, какую штуку провернул Лермонтов? Этот Джим Хокинс недоделанный удивительно быстро выклянчил у капитана разрешение забраться повыше. Сказано – сделано. И вот уже ноги отставного гусара уперлись в непрочные выбленки, а руки зудели от предстоящего напряжения. Перед глазами замелькала сеть вантов, палуба ушла вниз, словно провалилась в пропасть, но господин Лермонтов лез вверх с упорством цирковой обезьяны, слыша и слева, и справа одобрительные возгласы двух матросов. Те ради страховки лезли рядом, не отставая и неустанно с усмешкой следя за беспокойным чудаковатым барином. Тот усмехался в ответ, забравшись уже на салинг и уцепившись за стеньгу (интересно, не забудет ли он все эти морские названия после плавания?).
Наконец застыл гусар на месте, стоически перенося холодный ветер, посмотрел вдаль, а вместе с ним вынужден был смотреть и я. Что тут сказать? «Как красива наша саванна с высоты птичьего полета»[21]. В-А-У-У-У!!!..
Но вот выше и дальше лезть Лермонтов не решился, несмотря на предложение матросов научить их благородие «крепить штык-болт» или «брать рифы на пятисаженной высоте под хлопающими парусами». Может, оно и правильно. Запутаешься во всем этом многообразии. Как уверяет автор «Толкового словаря живого великорусского языка», а заодно и бывалый моряк Владимир Даль: путь по рангоуту и снастям – это сорок сороков названий.
А вот путь вниз по вантам гусару дался много трудней, нежели наверх. Ноги вопреки воле хозяина раз за разом тыкали воздух в поисках опоры, тонкие перчатки уже безжалостно содраны от пеньковой снасти, голова, словно у совы, поворачивалась туда-сюда… Наконец-то палуба. Ах, вам смешно, господин Лермонтов?! Обдумываете новое предложение «ложиться на дрейф под разными парусами, брать пеленги и делать обсервации»?! Ну, была б моя воля, я б!..
К судовым орудиям идете? Это замечательно, что на корабельную артиллерию переключились. Вот бы сюда Сашу Герасимова с его трехдюймовыми пушками с поршневым и клиновым затвором, сорокалинейкой, шестидюймовой гаубицей, снарядами. Пусть посмотрит, из чего стреляли его морские предшественники шестьдесят с лишним лет назад. Забегая вперед, скажу, что буквально на второй день плавания, когда на пару часиков установилась хорошая погода, как раз специально для Лермонтова и Гончарова (его наш гусар тоже силком притащил) с позволения вышестоящего начальства капитаном было решено провести небольшое «учение», иначе демонстрацию с показательным выстрелом. Началось оно с команды:
«– К смотру! Бань!»
И вот уже бойкий молодой канонир выныривает из порта к дулу орудия, а двое других расправляют тали толщиной с человеческую руку. С орудия снимается пробка, пыжовник[22] начинает ходить по внутренним стенкам ствола пушки, канониры строго следят, нет ли узла от старого заряда. Дальше работают банником[23], очищая канал от нагара, кладут картуз[24] (обязательно узлом вверх), забивают пыжи[25] и посылают их до козны. Снова пыж. И это еще не все. Канонир пробивает картуз и из специального рога насыпает порох в запал, закидывает чугунное ядро. Теперь осталось лишь ломами и ганшпугами[26]навести пушку на воображаемую мишень.
Все это действо опять же сопровождается командами:
«– Картуз-порох в дуло! Прибойником![27] Пыж! Ядро! Цель! Пли!»
Пушка резко рявкнула, окутавшись дымом, отбежала с лафетом назад, но тали свое дело знают – держат.
Все. Стрельбы больше не будет, а если бы продолжилась, то канонир прибойником снимал бы нагар, совал кусок пушечного сала в раскаленный ствол после каждого выстрела, а его товарищи с механической точностью снова торопливо повторяли бы заученные движения. Но сейчас они принялись чистить пушку горячей водой, мылом, ветошью, веретенным маслом для того, чтобы отсрочить смерть орудия от внутренней болезни – «пушечной чахотки»[28].
Заинтересовал еще Лермонтова корабельный телеграф (с помощью флагов суда пока еще общаются), изобретенный когда-то капитан-лейтенантом Александром Бутаковым. Состоит из ящика с четырнадцатью шкивами и привязанными к ним флагами. Благодаря такой конструкции любой нужный сигнал быстро поднимается на бизань-рею, и суда могут обмениваться информацией в пределах видимости подзорной трубы, пользуясь специальным «морским телеграфным словарем», составленным тем же Бутаковым. Кстати, не только днем можно «поговорить», но и ночью, привязав к флагам факелы. Ну а если совсем уж ничего не будет видно, тогда есть система сигналов с помощью пушечных выстрелов, ракет, фальшфейеров, фонарных огней.
И все эти морские термины крутилось в голове у Лермонтова с бешеной скоростью. И не только у него одного.
«Рыбак рыбака видит издалека». Пословица справедливая. Очень. Вот и на «Палладе» забияка Лермонтов с первых же часов нашел так себе и приятеля, и родственную душу.
И совершенно не важно, что приятель этот много моложе Михаила Юрьевича и его (да и мой) тезка. Если что и важно, так это полученная информация – ее много никогда не бывает.
Есть на «Палладе» тринадцатилетний юнга Миша… Да не Власов, а Лазарев. Миша Лазарев. Сынишка покойного адмирала Лазарева. Про пианино не забыли еще? Так вот специально для Миши на фрегат оно доставлено и установлено, чтобы юнга тихими морскими вечерами исполнял шедевры мировой музыки для услады слуха посетителей кают-компании.
У-ф-ф! Дрожь берет каждый раз, когда перед глазами возникает пианино. Помню в свое время такую же тяжеленную черную старую громадину жена однажды настойчиво затребовала в квартиру затащить. А это на третьем этаже! Да еще и с мизерной, откровенно халтурной и никчемной (за бутылку) помощью уже взрослого, перебравшегося из подвала в обитель алкашей из соседней двухэтажки, но все такого же непутевого раздолбая Сникерса! И ради чего? Только ради искусства и эстетики. Надо же Даше терзать гаммами не только учителей в музыкальной школе, но и отцовские нервы дома. Однако дело минувшее, чего уж там…
Слава богу, что хоть Миша играет на рояле на уровне уверенного выпускника. Но прежде чем Лермонтову и мне удалось оценить его мастерство, предстояло нам услышать обстоятельный и объемистый рассказ о гардемариновской судьбе Лазарева-младшего.
У гардемаринов-однокомпанейцев на корабле судьба незавидная. На вахтах они на положении, равном со служилыми матросами, а значит, должны знать и делать все, что требовала матросская служба. И начинать им предстоит с азов, выполняя самую простую матросскую работу, будь то драйка палубы, откачивание воды из трюмов или же обучение лазанию по реям. А там и до парусов дойдет.
«– Сначала нас заставляют работать с нижними большими парусами – ундер-дейлями, – хвастал Миша, – затем со средними – марселями, и лишь потом с самыми верхними – брамселями и бом-брамселями, стоя на большой высоте на раскачивающихся канатах – пертах, подвязанных под реями. Разумеется, все это требует сноровки и ловкости, но и я не робкого десятка…»
Не следует забывать и про учения: парусные, пушечные, абордажные. Они на протяжении всего плавания проводятся много раз. И свободного времени у гардемаринов попросту не остается. Кроме вахты есть еще каждодневные занятия, на которых нужно делать математические вычисления, подменять штурманов, изучать иностранные языки, заполнять свои шканечные журналы, описывать все происходящее в днях, часах и минутах. Успеваете, господин юнга? Очень хорошо. Значит, сможете еще кроме этого заниматься описанием берегов, съемками местности, мимо которой проходит фрегат.
После снова вахта. И не факт, что дневная.
«– Вчера я отстоял собаку, – не без гордости заявил юнга.
– Собаку? – спросил Лермонтов с недоумением. – Прости, пожалуйста, но что это значит? Никаких собак на судне я не встречал…»
Миша, рассмеявшись, объяснил, что собакой у моряков называется вахта с полуночи до четырех часов утра. Лермонтов понял и продолжил расспросы…
Надо же. Среди гардемаринов, оказывается, тоже есть своя градация по типу «выдающиеся и посредственные». Оценивая прилежание, способности и рвение, воспитанников Морского корпуса разделяли на «теористов» и «астрономистов». Первым преподавали высший анализ, астрономию, теоретическую механику и теорию кораблестроения. Вторым – только навигацию и необходимые сведения по морской астрономии для кораблевождения.
Среди «теористов» выделялась своя аристократия. Лучшим из них присуждался почетный титул «зейман»[29]. Из таких выходили знаменитые адмиралы, капитаны, кругосветники и хорошие гидрографы. Что до «астрономистов», то и они не безнадежны. Но «астрономистом» Миша становиться не намерен – только «теористом» и только «зейманом». А там, глядишь, станет он двукомпанейцем, научившись точно определять широту и долготу, бегать по палубе во время шторма, следить за курсом, вычислять скорость корабля, измерять быстроту течения, иногда деликатно поправляя вахтенных мичманов. Или кого повыше из тех, с кем Лермонтову и предстояло познакомиться во время ужина. И он познакомился.