bannerbannerbanner
Волчья хватка-2

Сергей Алексеев
Волчья хватка-2

Полная версия

– Нет.

– Почему же слух такой?

– Врут.

– Ну ты ведь догоняешь волков? Ходишь по следу?

– Хожу.

– Значит, у тебя нюх особый, как у зверя? Или что?

– Интуиция.

– Это ты не ври! – засмеялся и погрозил пальцем калик. – За тобой ведь давно наблюдают!

Он опять проговорился. Никто, даже Пересвет, отвечающий за мирскую жизнь вотчинников, не имел права по-воровски следить за ними. Если такая слежка велась, то с благословления либо по поручению самого Ослаба, непременно с помощью незримых опричников и с далеко идущими целями.

На сей раз Ражный будто бы не заметил ничего.

– Есть всякие охотничьи приемы, – стал увиливать он. – Тебе-то какой интерес?

– Да я же вечно по лесам и полям брожу, столько волков перевидал – страсть! Раза два так чуть не съели, ножиком отбивался.

– Волки боятся человека.

– Меня не боятся!

– Значит, ты не человек, – вставил Ражный. – Или врешь как сивый мерин.

Калик захохотал, чтоб уйти от ответа, дожевал хлебушек, набросал в банку снега и тщательно вычистил длинным гибким пальцем стенки.

– Только червяка и заморил… Холодно будет спать. Вот бы рогны чуток!..

Ражный молчал, еле сдерживая озноб: на ходу было тепло, стоило сесть, и морозец начал буравить легкую куртку, надетую поверх рваной, с зияющими дырами, борцовской рубахи.

Калик это заметил и вдруг предложил:

– Хочешь, научу, как спать на морозе? До сорока градусов? Мы же ходим чуть ли не до Полюса, спим под открытым небом, и еще ни один не замерз. Хочешь?

Калики просто так своих тайн не открывали, и следовало подождать, что он попросит взамен. На сей раз сирый ничего не попросил, а устроил бесплатную демонстрацию: широкими движениями разделся до пояса, сел на снег и собрался в комок, замкнув руки под коленками.

– Теперь сыпь снег на спину, – сдавленно проговорил он через минуту.

Ражный набрал пригоршню жесткого и колючего снега, высыпал на голую, натянутую кожу…

И зашипело, будто снег попал на раскаленную сковородку! Капли воды кипели и с шипением стекали на землю, топя снег, а от спины поднялся столб пара.

– Атомная станция, – хмуро похвалил он.

– Мы просто умеем перерабатывать мед в тепло, – одеваясь, похвалился сирый. – Как пчелы. Видел же, вроде насекомые, а мороз терпят. Мало того, хладнокровные существа и вырабатывают тепло!.. А ты умеешь готовить рогну?

– Умею.

– Да ладно! – не поверил и засмеялся калик. – Самую лучшую рогну готовлю только я! Одного кусочка со спичечную головку хватает на сутки, будто полпуда мяса съел. Хочешь, научу?

– У тебя что, есть мозговые кости? – ухмыльнулся Ражный.

– Нету, но ты же охотник! Добудь кабанчика, а я научу. И мяса поедим! А, Ражный? Ты потом с рогной-то любой мороз выдюжишь!

– Где ты на Вещере видел кабанов? Сколько идем – следа нет…

– Да, не повезло тебе, – посожалел сирый. – Зверья тут и в самом деле мало. Как ты станешь жить – не знаю. С голоду опухнешь… Постой-ка! Чем это пахнет? Тухлятиной?

– Ничего не чую…

– Потому что нюха нет! Это у тебя рана воняет!.. Снимай рубаху!

Ражный оголил предплечье, замотанное бинтом, и только тогда ощутил неприятный запах начинающегося гниения. Калик же размотал повязку, надавил возле глубоких ран, оставленных волчьими клыками и теперь забитых пробками гноя и спекшейся крови, покачал головой:

– Хреново дело… Сам-то не чуешь, что ли? Температура есть?

Ражный всю дорогу чувствовал, что в предплечье начинается процесс разложения тканей, зараза попала из волчьей пасти – наверняка перед схваткой накормили тухлым мясом, и инстинктивно искал глазами муравьиные кучи. И находил их, но зазимок и мороз загнали насекомых вглубь и там они лежали сейчас в анабиозе и практически обездвиженные. Это летом муравьи, когда они живые, голодные и потому шустрые, обработали бы рану лучше, чем любой искусный врач.

– Пока бренку приведут, ты кони бросишь, – стал рассуждать калик. – Мне отвечать придется… Ладно, слушай меня. Тебе ведь долго здесь кантоваться, верно? Ты парень молодой и холостой, без женского общества с ума сойдешь, в Сиром их ведь нет. Только запомни: что касается интима – ни-ни! Даже не намекай, с этим здесь строго. А поговорить, расслабиться, медовушки выпить… может, даже за попку ущипнуть – это пожалуйста.

Калик определенно что-то придумал и теперь затеял торговлю.

– Ну, дальше что? – спросил Ражный.

– Давай так: я тебя сейчас сведу к сороке, познакомлю – все как полагается. Она и рану почистит, и боль снимет, и утешит, если понравишься. – Он хихикнул с намеком. – Сорока-то здесь молодая, лет шестьдесят всего… Да и поспим в тепле!

– А я тебе должен?..

– Должен! Научишь оборачиваться волком. Это мне во как надо! Я бы тогда не по железным дорогам рыскал! А напрямую….

О женском населении Вещерских лесов – сороках и кукушках – Ражный слышал с детства. О них рассказывали печальные и светлые сказки, и было трудно представить, что это может быть в реальности. Сороками по доброй воле становились молодые вдовы араксов, не пожелавшие жить в миру, и насильно – бесплодные жены после трехлетнего бездетного замужества.

– Добро, научу, – согласился Ражный. – Но за то, что ты мне расскажешь, как проходит послушание. Что следует говорить, как вести себя, ну и так далее. В деталях. А кроме того, тайно сводишь в Сирое Урочище и все там покажешь: буйных араксов, бренок и всех прочих. Чтоб я сделал выбор.

Калика это сильно смутило.

– Ражный, ты же нормальный поединщик, – серьезно проговорил он. – Конечно, ты романтик и дурень без тяму в голове, но не рвач и не прохиндей. Что не могу, то не могу. Тем паче показывать Урочище.

– А мне сейчас это интересно.

– Да я бы с удовольствием! Но мне башку снесут, если до срока свожу в Сирое! Сразу же станет известно!

– Ладно, не води. Открой тайны послушания.

– Не знаю я тайн! Бренки, они настолько изобретательны, что двух одинаковых послушаний не бывает. Мы же толкуем между собой… Одного по головке гладили и выворачивали, другого чуть ли не плетями или искушали… А то хуже того, усылали куда-нибудь… У каждого аракса свое «я», и разорвать его на двести семьдесят три части?.. Целая наука! Как из меня, вольного аракса с двадцатью четырьмя победами и одним поражением, калика сотворили?.. Нет, я сейчас доволен… Но соображаешь, как старец меня брал? Это неповторимо! У тебя все впереди, увидишь еще…

– Что нужно сделать, чтоб меня не разорвали на части?

Сирый аж застонал, словно от зубной боли:

– Знаю!.. Но тебе это не подходит!

– Говори. А подходит или не подходит, мне решать.

– Зарежь меня – не скажу! Лучше от твоей руки сгинуть, чем потом…

Он что-то вспомнил, потупился, и глаза подернулись поволокой. Через минуту оживился и подпрыгнул:

– Слушай, Ражный! Давай я тебя познакомлю с какой-нибудь кукушкой? Могу даже сходить поискать и привести сюда. Сороки, они что, хоть и обходительные, да старые и для меня. А вот кукушки!.. – Он заговорил шепотом: – Они же бывают такие ласковые! Просто им в жизни не повезло, а они, дуры, в лес подались. Правда, говорят, все они страшные кикиморы, да с лица воды не пить. Одна не понравится – другую найду! Я слышал, нынче их штук пять здесь и есть ну совсем свеженькие. Прямо бутончики!..

Не в пример сорокам, кукушки исключительно добровольно покидали мир, чтоб не терпеть позора, поскольку так назывались засидевшиеся в невестах девственницы, по разным причинам не вышедшие замуж. Чаще всего нареченные женихи отрекались от них из-за вздорного нрава и внешней уродливости. Оксану, если бы она захотела, ждала такая же участь, но, судя по сильному, дерзкому характеру и красоте, роль кукушки ей никак не подходила. Этими девами-птицами, как их ласково именовали засадники, могли стать только покорные, склонные к одиночеству и целомудрию, чуткие и по-кукушечьи печальные застаревшие девушки эдак лет в двадцать пять. Они селились на гранях Урочища и, если верить легендам, предупреждали о приближающейся опасности. Кроме того, с точки зрения мирских людей, девы-птицы и были теми предсказательницами, что угадывали, сколько лет жить человеку, и одновременно их считали кикиморами, которые могли водить чужака по лесам и болотам многие сутки. А когда у несчастного начиналось помрачение рассудка, они являлись в своем истинном образе, чаще в обнаженном виде, щекотали и окончательно сводили с ума.

И все-таки кукушками их называли не за это. Среди араксов бытовало утверждение, что эти безвинные девы довольно часто рожали детей, а чтобы сохранить о себе славу целомудренных, подбрасывали их в чужие, чаще всего обыкновенные крестьянские семьи. Таких кукушат, говорят, принимали с великой охотой, кормили, поили, растили, чтобы потом отдать в солдаты. Говорят, у кукушек богатыри рождались.

– Ну, давай думай, шевели мозгами! – торопил сирый. – Я тебе дело предлагаю! Соглашайся!

– Не за кукушкой сюда пришел, – тоскливо пробурчал Ражный, чтоб не выдавать чувств.

– Да ты постой! – Калик огляделся и сунулся к уху: – Так и быть, открою тебе одну тайну… Только смотри, проболтаешься – мне хана!

– Открывай.

– Поклянись, что не выдашь бренку!

– Слово аракса.

– Но сначала научи оборотничеству.

– Нет, сначала открывай тайну.

– Э-э, не пойдет! Я тебе открою, а ты скажешь: «Я не умею волком оборачиваться!»

– В самом деле не умею.

– Да ты просто жмот! Скупердяй! Тебе жалко поделиться своей наукой! Ты даже готов судьбу свою изломать от жадности!

– Беда в том, что я не оборотень.

Сирый недоверчиво ухмыльнулся:

– Все Ражные умели оборачиваться, а ты нет?

– Болтовня.

– Так и так узнаю! Чего скрывать? Бренка из тебя все вытряхнет, а я у него потом спрошу свою долю.

– Ну спроси…

Калик завязал свою котомку и забросил за плечи.

– Ох, и упертый же ты! Зачем я вызвался вести тебя? Думал, ну хоть что у тебя выманю. И не для себя, не для своей выгоды!.. Добро, пошли к сороке так, бесплатно. Рана-то гноится…

 

2

Голован вез Молчуна в багажнике, чтобы не привлекать к себе внимания, всю дорогу навязчиво думал о волке и просил у него прощения, как у человека. Он не рискнул снимать с него пут, а лишь чуть ослабил их на лапах и развязал зверя уже в своей вотчине, когда принес в сарай.

– Только не надо мстить людям… – В последнюю очередь он разрезал веревку, стягивающую пасть, и выскочил из сарая.

Волк выплюнул палку, заложенную между челюстей, и наконец-то задышал вольно, вывалив мешающий язык. После чего дотянулся до раны на брюхе, полизал коросту, побродил, слепо тыкаясь в стены, и лег на солому. Понаблюдав за ним сквозь щель, Голован успокоился и, поскольку мяса у него не было – из всей домашней твари держал лишь курочек да пчел, – сварил зверю каши на сухом молоке.

– Придется тебе попоститься, – сказал, подсовывая миску под дверь. – Я потом съезжу на ферму и привезу дохлого теленка.

Молчун даже не понюхал пищи, а может, запаха не почуял, поскольку из носа все еще текла сукровица с гнойными сгустками, которую он пытался выбить, часто чихая.

Голован осмелел, вошел к волку и подставил миску поближе:

– Давай ешь. Надо жить…

Зверь отвернулся, лег на бок и позволил осмотреть себя. Конечно, ему было не до еды: кроме мокнущей раны на брюхе, была еще одна, посерьезнее – пустая, забитая коростой, глазница. Второй глаз совсем затянулся бельмом и, что как-то неприятно потрясло священника, кровоточил, напоминая о кровавых слезах и муках.

Голован никогда не занимался лечением, тем паче животных, если не считать святой воды, за которой приходили к нему дачники и старушки из ближних деревень. Промывать раны и окроплять ею зверя отец Николай посчитал за кощунство, равно как и молиться за его здравие, поэтому привез колхозного ветеринара, бывшего теперь на пенсии. Тот хоть и с опаской и с помощью Голована, но все-таки осмотрел Молчуна и даже в вытекшем глазу поковырялся.

– Откуда у тебя волк-то? – спросил.

– Да приблудился… – В общем-то это была святая ложь. – Пришел за помощью…

– А кто же ему брюхо зашил?

– Я и зашил…

– Первый раз вижу – берестой…

– Ну не нитками же зашивать?

– Знаешь что, батюшка, – огорченно сказал ветеринар, – пожалуй, я принесу ружье. Нечего тут лечить…

И тотчас оба, услышав тихий, гортанный рык, ретировались за дверь. Пенсионер ничего не понял, вернее, расценил это как непредсказуемость дикого зверя, однако Голована охватило холодком.

– Не надо ружья…

– Сдохнет… У него огромный гнойник в черепной коробке, поэтому из носа течет.

– Как уж Богу угодно будет, – положился на небесную волю отец Николай.

– А что, батюшка, ты считаешь, и дикие звери под Богом ходят? – усмехнулся ветеринар.

– Кто создал тварь, под тем она и ходит…

Голован отвез пенсионера домой и, вернувшись, сразу же пошел в сарай к Молчуну.

– Неужто ты, брат, и речь человеческую понимаешь? – спросил, присев возле него. – Не пугай меня, лучше уж оставайся зверем, раз в зверином облике.

Волк обернулся на его голос и тихо заскулил.

Два дня он лакал только воду, изредка зализывал рану на брюхе и скулил у двери, царапал ее когтями – просился на волю. Должно быть, ветеринар был прав, зверь гнил заживо и все чаще тряс головой, пытаясь избавиться от боли, и все реже вставал, но страдал как-то молча, невыразительно, и поэтому его муки не воспринимались так остро, как если бы на его месте было домашнее животное. Вначале Голован не хотел отпускать волка, опасаясь, что тот пойдет в деревню, напугает людей или попадет под выстрел зайчатников, которые по выходным охотились в окрестностях. Но потом вдруг подумал, что зверь, возможно, сам отыщет необходимую лечебную траву, корешки, и однажды открыл ему дверь. Молчун вяло побродил возле сарая, то и дело натыкаясь на деревья, прошел по дубраве, затем нагреб кучу листвы и, покрутившись волчком, лег на пригорке возле церкви.

Отец Николай решил, что волк просился из темного сарая, чтобы умереть на воле, пусть и под тусклым, осенним, но солнцем, и не стал ему мешать.

Несмотря на предзимнее безлюдье и отсутствие прихожан, Голован каждый день утром и вечером открывал храм и служил в одиночку, исполняя обязанности звонаря, дьякона и священника, поскольку из-за скудости прихода таковых ему не полагалось. Лампадки продолжали гореть до самой весны, поэтому он сам подливал масло, зажигал перед службой и тушил потом свечи, раскуривал кадило, подметал каменный пол в холодном храме и протирал пыль – пока с первыми проталинами не появлялся народ, среди которого было достаточно пожилых пенсионерок, добровольно прислуживающих и считающих это за особую честь. Единственными событиями, как-то нарушающими этот зимний ритм жизни, были в основном причащение тяжелобольных, а потом отпевание и похороны, когда умирали местные старики и старушки; отец Николай давно никого не крестил, тем паче новорожденных младенцев – рожать уже некому было.

И вообще никогда не венчал.

Если не считать благочинного, который наведывался всего раз перед Великим постом, то получается, всю зиму Голован разговаривал только с Богом.

Волк пролежал до вечера без всякого движения, однако когда отец Николай открыл церковь и стал готовиться к службе, вдруг услышал скрябанье в железную дверь. Он не собирался впускать волка, поэтому вышел в притвор, чтобы отвести его на ночь в сарай, но едва открыл створку, как Молчун неожиданно проворно заскочил в храм и лег сразу же у входа. Причем не на бок, а на свой раненый живот и смиренно положил голову на лапы.

– Ты что это, брат? Давай иди отсюда, – вытаскивать насильно он не решился, – нельзя тебе…

Волк поднял на него бельмастый глаз и вновь потупился. Головану охолодило спину.

– Мне ведь после тебя храм придется освящать… Не положено, ступай-ка в сарай.

Молчун подполз к стене и уткнулся в нее лбом, как кающийся великий грешник.

– Ладно, – с щемящим душевным страхом обронил отец Николай. – Иногда ведь в храм истинные звери ходят – ничего, терпим…

Он начал службу и, как всегда, забыл обо всем, но в какой-то момент услышал, а точнее, ощутил, что его собственный голос становится мощнее, как если бы кто-то в унисон вдруг запел вместе с ним. Голован так привык к акустике храма, что улавливал любой посторонний звук и точно угадывал его природу вплоть до треска и угасания плохих свечей. Не прерывая пения, он оглянулся на волка, но тот по-прежнему неподвижно лежал в смиренной позе.

И потом еще несколько раз он ощущал это усиление голоса, а когда обернулся к несуществующей пастве с поклоном, заметил, как волк привстал на передних лапах и вроде бы тоже склонил голову.

Закончив службу, отец Николай потушил свечи, оставив одну поближе ко входу, чтобы загасить ее последней.

– Ну, пошли, – сказал он волку.

Зверь как-то нехотя встал, пошел в открытую дверь, а на улице сразу же направился в сарай.

Наутро же, когда Голован вышел из дома, Молчун уже лежал возле церкви на куче листвы, и стоило лишь брякнуть навесным замком, как он на правах прихожанина поднялся на паперть.

– Не знаю, брат, как и поступить, – сказал священник. – Собак и прочих животных принято гнать из храма. А что с волками делать, ничего не сказано…

Молчун однако же встал рядом и изготовился войти в двери.

– И то рассудить, ты ведь не собака, – поразмыслил Голован. – Раз тебя тянет сюда – иди. Вроде бы тоже божья тварь…

Волк лег на вчерашнее место, замер, и Голован, готовясь к службе, чувствовал на себе его бельмастый взгляд – должно быть, зверь все-таки немного видел или просто реагировал так на звуки передвижения. Пока отец Николай читал по требнику молитвы, зверь молчал, но едва священник запел, как отчетливо различил вплетенный посторонний голос и оборвался на полуслове.

Молчун пел! Не выл, не скулил, а именно пел, бессловно повторяя мелодию «Херувимской».

Хорошо это или дурно, отец Николай в тот же миг сообразить не мог, ибо нельзя было прерывать службу, а волк теперь и не скрывал своего участия и, если вчера лишь подпевал, то сегодня вторил, будто хорист, и разве что слова не выпевал, при этом вскидывая голову.

– Ты у меня так скоро и креститься запросишься, – запирая храм, шутливо проговорил Голован. – Чудны твои дела, Господи…

В то же утро, еще до восхода, он ушел на озеро ставить зимние сети, которые потом проверял со льда. Там его и разыскал калик, что обычно разносил поруки, закричал с берега, замахал руками:

– Причаливай, Голован! Я к тебе с поручением!

Отец Николай в это время сеть на дно опускал – не бросишь на середине.

– Ну, говори! – отозвался. – Пусто кругом.

– Меня старец за волком прислал, – сообщил он. – Велел привести к нему в Рощу.

Голован опешил:

– Что же это, Ослаб у меня дар отнимает?

– Почему дар-то? Ты же сам увез его из Судной Рощи?

– Мне этого зверя Ражный преподнес еще перед схваткой со Скифом, – объяснил отец Николай. – Но тогда Молчун жеребенка зарезал и сбежал. А сейчас, выходит, вернулся.

– Это ты со старцем разбирайся! – отмахнулся калик. – Мне велено забрать и доставить.

– Да ведь волк-то не драгоценный дар, чтоб в казну сдавать!

– Ты, батюшка, лучше не противься, отдай зверя, да и дело с концом, – посоветовал сирый. – Последнее время Ослаб гневный, не потерпит ослушаний и в Сирое загонит.

В последние годы от этого Урочища зарекаться было нельзя…

– Его опричники и так зверя измордовали, – однако же возмутился священник. – Он вон кровавыми слезами плачет… Теперь-то на что старцу волк потребовался?

– Сам спроси, я не знаю. Говорят, он был потрясен… Дикий зверь, а не пошел против хозяина. Должно быть, верность понравилась.

Отец Николай кое-как поставил сеть и причалил к берегу:

– Пойди и передай: я чту правую волю старца и перед подвигом ослабления преклоняю голову. Но волка не отдам.

– Ох, зря ты так, батюшка, – пожалел сирый, повздыхал и ушел ни с чем.

Головану не то чтобы тревожно стало, а как-то неуютно от несправедливого требования Ослаба. Обычно старцы старались ладить с вотчинниками, поскольку Сергиево воинство в мирное время во многом существовало за их счет. А тут сразу вспомнился Ражный, через Судный поединок лишенный вотчины, и были слухи, еще двух поместных араксов старец свел в Сирое. Дела и помыслы старцев обсуждению не подлежали, ибо все это наверняка имело глубокую и очень важную цель, пока что не объявленную и недоступную, однако несколько дней Голован ходил расстроенным, не покидал вотчины и часто глядел на дорогу. У него и мысли не было, что Ослаб теперь взялся за него и вздумал лишить вотчины; отец Николай настолько строго придерживался устава воинства, что был неуязвим и к тому же отличался добрым и покладистым характером во внутренних отношениях засадников.

Так прошла неделя, старец никаких знаков недовольства не подавал, и Голован успокоился, к тому же однажды после утренней службы, когда они с Молчуном вышли из храма, заметил, что он не плетется, как всегда, а трусит к своему сараю, причем ни на что не натыкаясь.

Дождавшись, когда рассветет, отец Николай тщательно осмотрел волка и обнаружил, что бельмо на глазу почти рассосалось, появился живой и реагирующий на свет зрачок, а еще недавно только назревающий гнойник в глазнице вышел, и теперь под рваным веком образовалась розовая, еще нежная кожистая пелена.

И рана на брюхе хотя еще и мокла кое-где, однако начала рубцеваться, и можно было снимать швы…

– Да ты, брат, молиться научился! – обрадовался Голован. – И Господь тебя слышит. А то как бы прозрел?.. Ну-ка, вторь мне: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя: вонми гласу моления моего, внегда воззвати ми к Тебе!»

Волк поднял голову и в точности повторил пение, разве что вместо слов у него получались льющиеся и неожиданно звонкие для звериной глотки звуки.

– А дачники не умеют молиться и чуда ждут! – засмеялся священник. – Оно же вот! Благодарю тебя, Господи! Ты и к зверю бываешь милостив.

На следующий день Молчун наконец-то стал есть, и поскольку за время болезни исхудал так, что напоминал велосипед, постной кашей его было не поправить. Отец Николай поехал на колхозную ферму за дохлыми телятами, а когда вернулся, застал у себя Скифа, о коем говорили, будто он опричник Ослаба. Старый поединщик приехал на машине, и не один – с двумя отроками, вероятно отданными ему в учение. Сам он, как и положено вольному, скромно сидел на верхней ступеньке крыльца, не смея войти в избу, а отроки разгуливали по дубраве и вроде бы собирали желуди.

Существовало поверье: если юному араксу до всех пиров посчастливится угодить в Рощу, набрать там желудей и, прорастив их, высадить где-нибудь в потаенной части леса, то это принесет быстрое взросление и победу в Свадебном поединке…

 

– Скоро мы с тобой свиделись! – вроде бы обрадовался Скиф. – Вот, ехал мимо, дай, думаю, навещу вотчинника!

Привыкший побеждать в кулачном зачине, он не любил тянуть схватку и доводить ее до сечи, поэтому и разговаривать с ним следовало соответственно.

– За Молчуном приехал? – в лоб спросил Голован.

– Да вот хотел взглянуть поближе, что за зверя помиловал Ражный. – Скиф озаботился при внешней веселости. – А он из-под носа ушел!

– Это не зверь. – Отец Николай мысленно порадовался. – Разве что обличьем…

– Тебе, конечно, виднее, но ублажи старика, покажи тварь.

– Коли убежал, как же покажу?

– От нас убежал, а к тебе-то придет.

– Могу дать послушать, – сказал Голован и пропел: – «Радуйся, благодатная Богородице Дево, из тебя бо возсия Солнце правды!»

Глотки в роду священников Голованов были луженые, в прошлую пору, чтобы на колокольню не подниматься и не звонить к заутрене, деды созывали народ с паперти – говорят, в деревнях за три версты у подсолнухов головки отлетали, а за семь у баб, словно ветром, подолы задирало.

Волк ответил низким и гулким баритоном, и Скиф в первый момент решил, что это всего лишь эхо.

– И что, придет? – спросил он.

– Не знаю. Он у меня вольный аракс…

Молчун же, услышав голос Голована, сам запел аллилуйю, и только тогда опричник сообразил, кто отзывается в лесу.

– Да он у тебя вместо дьякона! – засмеялся Скиф и подал знак отрокам.

Те помчались на волчье пение.

– Старцу-то зачем этот волк? – спросил отец Николай, но Скиф будто и не расслышал, предавшись философии.

– Неужели не держит на людей зла?

– Не держит, – с гордостью подтвердил Голован.

– Тогда это оборотень какой-то…

– У животной твари сознание другое, и мыслит она иначе.

– Да вроде бы тварь-то бессмысленная? Может, он боли не почуял?

– Все почуял. И потрясение испытал, и шок, как человек…

– Чем же мы отличаемся? – не поверил опричник.

– Памятью, – слушая волчье пение, объяснил Голован. – Мы думаем, неразумные они твари, поскольку нет у них заднего ума. Или, как теперь говорят, параллельного мышления, как у человека. Мы-то понимаем, не каленый прут виноват или палка, а тот, у кого она в руках. А зверь капкан грызет, пулю выкусывает… Не может он запомнить, от кого исходит зло, потому и самого зла не помнит. Это я так думаю.

Волк внезапно замолчал, не окончив псалма на фразе: «Да исправится молитва моя…»

– Поймали! – определил Скиф. – Отроки у меня проворные…

– Это они Молчуна пежили перед поединком? – будто между прочим спросил Голован, но опричник прикинулся глуховатым.

– А что ты, вотчинник, в дом-то не приглашаешь? – вспомнил он. – Что мы на улице стоим, словно калики?

Отец Николай открыл дверь:

– Мог бы и сам войти, я только храм запираю…

По правилам гостеприимства он посадил Скифа за стол и принялся угощать, однако тот не радовался ни меду, ни домашнему теплу, а все поглядывал в окна. Его отроки явились спустя часа полтора и, чинно поздоровавшись, виновато остались у порога. Кроме раздутых от желудей карманов, у них ничего не было. Скиф по виду испытывал гнев, однако при посторонних смолчал и только спросил у Голована:

– Не надо ли тебе, батюшка, дровец на зиму заготовить?

Это означало, что гости останутся в вотчине на столько, на сколько захотят – но только до весны, даже если не поймают Молчуна.

– А ладно бы было, – согласился Голован, ибо приютить у себя вольных, а тем паче таких почетных араксов, как Скиф, считалось за честь.

Отроки попросили топоры и удалились.

Волк не пришел на вечернюю службу, а лишь отозвался где-то в лесу верст за пять.

А когда Голован стал служить заутреню, то уже более не услышал эха своего голоса…

Если бы Ражный оказался здесь в одиночку, то решил бы, что у него высокая температура или заболели глаза: чем дальше шли они, тем более увеличивалось напряжение пространства и сильнее колебалось марево, отчего лес уже плавал и изламывался, будто отраженный в воде. Все выглядело реально – снег на земле и ветках, отдающий прелой листвой запах первого зазимка, приглушенные звуки шагов, звонкий стук дятла, долгий и тоскливый крик синиц. И одновременно все это воспринималось отстраненно, словно он находился в замкнутом пространстве и смотрел на мир сквозь волнистое стекло.

– Что, сирый, трясет тебя? – вдруг поинтересовался калик, оглядываясь на ходу. – Здесь без привычки всех трясет…

– Я еще пока не сирый, – отозвался он.

– Но потряхивает?

– Нет…

– Ну ты поперечный! – изумился тот. – Идет – качается, а признаться не хочет!

Ражному казалось, что он идет ровно, а колеблется окружающее пространство…

– Вот и пришли, – наконец-то прошептал калик, выглядывая из-за дерева. – Там сорока живет… Зря ты не согласился на кукушку. Сейчас бы к какой-нибудь деве закатились!

– Почему не согласился? Я был «за». Это ты не захотел секретов выдавать.

– Ага, знаю я! Выманил бы тайну и взамен гроша не дал. Теперь вот сорокой утешайся, скопидом.

Между трех высоких сосен, кроны которых смыкались высоко в небе, стоял старый, почерневший рубленый домик на три окна с резными наличниками, двускатная крыша покрыта замшелой, едва присыпанной снегом дранкой, впереди небольшой палисадник с замерзшими кустами георгинов. Похоже, здесь была кержацкая деревня: на зарастающей сосенками поляне виднелись остовы сгоревших изб, остатки изгородей и даже пара накренившихся электрических столбов с оборванными проводами. Домик сороки оказался последним сохранившимся строением и среди мерзости запустения выглядел оазисом торжества жизни: снег разгребен, крылечко выметено, а половичок, что лежал у входа, тщательно вычищен, выбит от осенней грязи и повешен на косое прясло.

Было в этом что-то уютное, домашне-теплое и дремотное. Сразу представилась чопорная бабуся в очочках – неизвестно, чьей вдовой в миру была, может, какого-нибудь туза или светского льва.

– Сорока! – панибратски окликнул сирый и постучал посохом по изгороди. – Оглохла или спишь?

Зимние, мерцающе белые из-за снега и трепещущие сумерки были долгими и тихими, как шелест листвы. Пора бы уже зажечь свет, какой есть, хоть лучину, однако окошки отсвечивали черным, а на крыльце никто не появлялся.

Всю дорогу смелый и самодовольный, калик здесь отчего-то сробел:

– Что, сами зайдем, непрошеными, или пойдем восвояси?

– Зайдем, – отозвался Ражный.

Проводник ступил на крыльцо, медленно и боязливо, будто подозревая растяжку, приоткрыл дверь, однако окликнул весело:

– Сорока!

Было уже ясно, что в избе никого нет, если не считать звуков во дворе, за перегородкой сеней: там переступали козьи копытца, пели и всхлопывали крыльями куры и вроде бы даже хрюкал поросенок – сороки отличались хозяйственностью, но и прижимистостью тоже.

Сирый шел, словно каждое мгновение ожидал выстрела, и следующую дверь открывал с не меньшей осторожностью.

В лицо пахнуло теплом, и, пока калик зажигал спичку, Ражный затворил за собой дверь. В избе было чисто, ухожено и приятно, как у всякой одинокой, излишне ничем не обремененной вдовы на Руси. На столе, в переднем углу, лежали недовязанный шерстяной носок с клубком ниток и очки – единственное, что оставлено в беспорядке.

– Куда-то улетела сорока! – обрадовался и раскрепостился сирый, зажигая лампу, висящую в простенке. – Интересно, а пожрать что оставила, нет?

Он тут же загремел заслонкой русской печи, брякнул ухватом, и через мгновение раздался торжествующий и окончательно расслабленный возглас:

– Живем! Борщец по-белорусски, со слабо выжаренными шкварками! А хлебушко еще горячий!.. Меня ждала, знает, что люблю, старалась угодить.

Ражный отряхнул ботинки у порога и, не раздеваясь, присел на лавку. В помещении марево вдруг улеглось и предметы обрели реальные очертания. Тем временем калик скинул модный длиннополый черный плащ, кожаную кепку с ушами и принялся греметь посудой. Через три минуты тарелки с борщом исходили паром на столе, а сирый, хитро подмигивая, поднимал крышку подпольного люка:

– Мед хмельной должен быть! У нее три колоды пчел летом стояло! Иначе она – не сорока.

Выполз он расстроенный, с миской соленых огурцов:

– Не сорока – ворона она! Хоть бы ма-аленький логушок завела для каликов!

От запаха пищи Ражного мутило. Он с трудом хлебнул три ложки и отодвинул тарелку:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru