
Полная версия:
Сергей Ланг Тихий свидетель
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Сергей Ланг
Тихий свидетель
1. Пустой стул
Виктор Сергеевич Ордынцев впервые заметил пустой стул в семь сорок утра, когда ещё не успел решить, каким будет день. Такие решения он принимал каждое утро: не вслух, без улыбки перед зеркалом, без дешёвого самообмана. Просто выбирал тон. Сегодня можно было быть терпеливым. Можно было быть сухим. Можно было позволить людям говорить чуть дольше обычного и потом всё равно сделать так, как нужно. В этом умении он прожил почти всю взрослую жизнь.
Кухня была тёплой, узкой, с белыми фасадами, которые жена выбирала ещё до болезни, и с тяжёлой дубовой столешницей, за которую он тогда спорил до хрипоты, потому что считал дерево на кухне глупостью. Теперь дерево потемнело у раковины, в мелких царапинах держало свет, и Виктор давно перестал замечать, что проиграл тот спор. От Ларисы после смерти осталось много таких поражений: вещи, с которыми он не соглашался и которые теперь были единственным способом не спорить с пустотой.
Стул стоял напротив. Не его, не Ларисин, не тот, на который иногда садилась дочь, когда приезжала с мальчиком и говорила слишком громко, будто в квартире нужно было перекричать старое молчание. Четвёртый стул они держали у стены, под окном, но сейчас он оказался у стола. Выдвинутый ровно настолько, чтобы человек мог встать и отойти на минуту. На сиденье лежала неглубокая вмятина, как от тела. На спинке остался бледный полукруг пара, хотя в кухне никто не пил горячего, кроме него.
Виктор поставил чашку на блюдце. Керамика звякнула сухо и слишком громко.
Он не испугался. Испуг был для людей, которые ещё позволяли себе роскошь не понимать, что происходит. Виктор умел сначала проверить простое: дочь могла заехать вчера вечером, забыть сказать, переставить стул, взять банку варенья, оставить след. Внук мог играть. Соседка могла заходить с ключами, хотя после смерти Ларисы он сменил замок и никому не дал новые.
Он обошёл стол, коснулся сиденья. Стул был тёплый.
Тепло держалось не в дереве, а поверх него, как чужая ладонь на коже. Виктор убрал пальцы и сразу рассердился. На себя - за то, что убрал. На стул - за то, что ему удалось. На утро - за то, что оно ещё не началось, а уже требовало лишнего внимания.
В прихожей зазвонил телефон. Рабочий, второй, тот, который он оставлял дома только на ночь. Номер был внутренний, из приёмной.
— Виктор Сергеевич, доброе утро. Простите, что рано. У нас по комиссии перенос, Савельева просит вас посмотреть папку до десяти.
— Передайте Савельевой, что папки надо смотреть до того, как они попадают на комиссию.
— Она говорит, там старое дело всплыло.
Он посмотрел на стул.
— Старые дела не всплывают, — сказал он. — Их кто-то поднимает.
Секретарь помолчала. Люди часто молчали после его фраз, потому что не сразу понимали, получили указание или оценку. Виктору это было удобно. Молчание экономило время.
— Передам, — сказала она осторожно.
Он отключил телефон, не попрощавшись, и вернулся на кухню. Стул стоял на месте. Вмятина на сиденье уже исчезала. Через пару минут от неё не осталось бы ничего, и можно было бы решить, что ему показалось. Человек вообще многое может решить, если умеет вовремя убрать взгляд.
Виктор умел.
Он задвинул стул к столу, допил остывающий кофе и ушёл бриться.
В зеркале ванной отражалось лицо человека, которому можно было доверить неприятный разговор. Седина у висков держалась ровной полосой, кожа под глазами чуть осела, но не расплылась. Он не выглядел старым. Скорее собранным до усталости. Лариса говорила когда-то, что у него лицо закрытого кабинета: снаружи табличка, внутри неизвестно что. Тогда он рассмеялся. Потом перестал вспоминать эту фразу, потому что после смерти любые точные слова становились лишними жильцами.
Бритва прошла по щеке, оставляя чистую влажную полосу. Виктор наклонился к зеркалу и вдруг увидел за своим плечом край спинки. Стул стоял не в кухне. Он стоял за ним, в узкой ванной, где для него не было места.
На этот раз страх всё-таки поднялся, но не до горла. Ниже. Под рёбра, к старому желудочному спазму, который врачи называли функциональным и советовали меньше нервничать. Виктор медленно повернулся.
Ванная была пуста. Полотенце висело на крючке. Пена на бритве подсыхала. Из кухни пахло кофейной гущей.
Он закончил бриться особенно тщательно, будто аккуратность могла закрыть трещину.
В машине он позвонил дочери. Мария ответила не сразу, фоном были детские голоса и вода, льющаяся в раковину.
— Пап, я тебе потом перезвоню, у нас садик.
— Ты вчера у меня была?
— Нет. А что?
— Ничего. Ключи от квартиры у тебя?
— Пап, ты сам забрал их после похорон. Ты забыл?
Он помнил. Именно поэтому спросил.
— Проверяю.
— Что случилось?
— Ничего не случилось. Отведи ребёнка спокойно.
— Ты всегда так говоришь, когда уже что-то случилось.
Виктор хотел ответить, что привычка дочери читать его по голосу утомительна, но промолчал. Мария умела слышать не то, что ей говорили. Эта черта была в Ларису. В молодости она казалась живой, потом стала неудобной, после смерти - почти невыносимой.
— Вечером позвоню, — сказал он.
— Пап.
— Что?
— Ты ел?
Он посмотрел на мокрую дорогу. В июне город должен был уже просохнуть, но дождь шёл третий день, тонкий, терпеливый, как человек, который не спорит и всё равно добивается своего.
— Ел.
Это была неправда. Не важная, бытовая, допустимая. Из тех неправд, на которых держится взрослый разговор между людьми, уставшими заботиться друг о друге без права вмешиваться.
В учреждении его встретили обычные звуки: турникет, лифт, каблуки в коридоре, принтер в приёмной, нервный смех из кабинета юристов. Виктор работал заместителем руководителя городского фонда по имущественным и социальным вопросам. Название несколько раз менялось, полномочия перекладывали из одного комитета в другой, но суть оставалась прежней: документы, права, жильё, опека, очереди, компенсации, решения, которые кому-то казались канцелярией, а кому-то - судьбой.
Он любил слово «порядок». Не потому что был сухим человеком. Потому что видел, что начинается там, где порядок перестаёт держать край. Люди приходили с бедой и всегда считали свою беду исключительной. Иногда она и была такой. Чаще она была частью длинной цепочки чужих бед, и если дать одной сорваться с крючка, следом падала вся связка. Виктор знал цену мягкости. Мягкость чаще всего оплачивали не те, кто её проявил.
На столе у него лежала тонкая серая папка. Савельева уже принесла. Без сопроводительной записки, без стикера, без привычной канцелярской обвязки. Просто положила на середину стола, как вещь, к которой лучше не прикасаться голыми руками.
Виктор снял плащ, повесил его на плечики, поправил манжету и только потом сел. Папку он не открыл. Сначала включил компьютер, просмотрел календарь, подписал три электронных поручения, перенёс одну встречу. Всё это были мелкие действия, но именно они возвращали миру вес и размер. Папка ждала.
На обложке выцвела печать старого муниципального отдела. В правом верхнем углу чёрными чернилами было написано: «Калинина О. В. / жилое помещение / отказ от преимущественного права». Ниже стояла дата. Двадцать один год назад.
Виктор прочитал дату один раз, потом второй. Он не забыл это дело. Просто много лет не называл его делом. Оно ушло в общий шум начала двухтысячных: аварийные дома, переселение, доверенности, очередники, дети, старики, приватизация, частные посредники, муниципальные комиссии, люди с папками у дверей, вечные жалобы. Тогда все работали на износ. Тогда документы терялись каждый день. Тогда решения принимали в коридорах, потому что кабинетов не хватало.
Ольга Вячеславовна Калинина. Женщина из дома на Литейной стороне, тридцать два года, сын шести лет, мать после инсульта. Комната в коммунальной квартире. Спор по переселению. Поданная жалоба. Потом отказ. Потом тишина.
Нет, не тишина. Виктор помнил её лицо. Узкое, бледное, с двумя вертикальными складками между бровей. Она стояла у его кабинета в старом здании на Пестеля, держала мальчика за руку и всё время поправляла ему воротник, хотя воротник был в порядке. Он тогда сказал ей, что решение комиссии окончательное. Сказал спокойно, потому что видел: если дать ей хоть одну щель в голосе, она войдёт туда всей своей бедой.
Она спросила:
— Вы сами читали моё заявление?
Он ответил:
— Документы рассмотрены.
Это было не то же самое. Но юридически достаточно близко, чтобы не врать.
Виктор открыл папку. Внутри лежали копии: заявление, акт обследования, протокол заседания, заключение юриста, старая докладная записка с его подписью. Бумага пожелтела не благородно, а бедно, как желтеют документы, которые хранили не для памяти, а потому что их никто не уничтожил вовремя.
Между листами торчал маленький уголок фотографии. Виктор потянул за него двумя пальцами.
На снимке был мальчик. Лет шести или семи. В шапке с помпоном, с серьёзным, почти взрослым лицом. Сидел на стуле у кухонного стола, обеими руками держал кружку. Взгляд был направлен не в объектив, а чуть мимо, будто в комнате стоял ещё кто-то.
Виктор не помнил этой фотографии. В деле её быть не должно было.
Дверь кабинета приоткрылась.
— Можно?
Савельева стояла на пороге. Ей было под сорок, она красила губы слишком ярко для учреждения и говорила с людьми так, будто заранее извинялась за все их будущие разочарования. Виктор ценил в ней исполнительность и не ценил мягкость.
— Вы уже вошли.
— Там женщина пришла. Говорит, по старому делу Калининой. Я думала, запись на завтра, но она настаивает.
— Кто женщина?
— Представилась Надеждой Андреевной. Фамилию не сказала. Сказала, вы поймёте.
Виктор поднял глаза.
— Я не понимаю людей без фамилии.
— Она сказала, что фамилия сейчас не главное.
Савельева произнесла это с виноватой улыбкой, будто ей самой было неловко приносить в кабинет такую фразу.
Виктор закрыл папку. Фотография осталась у него под ладонью.
— Передайте, что приём по записи.
— Я передала.
— И?
— Она села.
— Где?
— У окна. В приёмной.
Савельева почему-то посмотрела не на него, а на один из двух стульев возле стены. Обычный посетительский стул, серый, металлический, с обитым дерматином сиденьем. Он стоял чуть в стороне от второго, будто кто-то недавно поднялся и не поставил его обратно.
Виктор почувствовал под пальцами тепло фотографии.
— Пусть подождёт, — сказал он.
— Хорошо.
Дверь закрылась. В кабинете стало тихо. За окном шёл дождь, ровный, мелкий, почти невидимый. На стекле он собирался в дорожки, и каждая дорожка выбирала себе путь вниз.
Виктор разжал ладонь. На фотографии мальчик сидел на стуле. Теперь, когда свет лег иначе, за его плечом проступила тень взрослого человека. Неясная, смазанная, будто кто-то встал за секунду до вспышки.
На обратной стороне снимка детской рукой было написано: «Мама сказала, он всё видел».
Виктор не сразу понял, что перестал дышать.
2. Надежда у окна
Надежда Андреевна сидела в приёмной так, будто ждала не человека, а погоду. Не листала телефон, не смотрела на часы, не пыталась поймать взгляд секретаря. Сидела у окна, положив на колени старую кожаную папку, и время вокруг неё шло чуть медленнее. Это раздражало Виктора ещё до того, как он вышел из кабинета.
Он не любил людей, которые умели ждать без видимого усилия. В учреждении такие почти всегда оказывались либо опытными просителями, либо опасными. Большинство нервничало: шуршало документами, кашляло, вставало, садилось, спрашивало, скоро ли. Нетерпение делало человека читаемым. Спокойствие требовало лишних затрат.
Надежда была лет пятидесяти с небольшим, может, старше. Возраст у таких женщин определялся не кожей и не осанкой, а тем, сколько чужих историй они успели унести в себе и не превратить в рассказы за чаем. Волосы тёмные с седой полосой у виска, собранные низко. Пальто серое, не новое, но вычищенное. На рукаве едва заметная нитка, которую другой человек давно бы оторвал. Она подняла глаза, когда Виктор остановился в дверях, и посмотрела без просьбы.
— Надежда Андреевна, — сказал он. — Фамилия?
— Сегодня она вам ничего не даст.
— В этом здании людям что-то дают только документы.
— Документы у вас уже есть.
Савельева за стойкой приёмной начала слишком внимательно перекладывать бумаги. Виктор почувствовал её слух почти физически. Он не любил говорить при подчинённых с людьми, которые с первой фразы нарушали порядок.
— Пройдёмте.
Надежда поднялась. Папку держала двумя руками, как вещь, которую нельзя уронить не потому, что она хрупкая, а потому, что внутри кто-то спит.
В кабинете он не предложил ей чай. Обычно предлагал, если хотел растянуть разговор или показать власть вежливости. Сейчас не хотел ни того, ни другого.
— Слушаю.
— Нет, — сказала Надежда. — Пока нет.
Виктор сел за стол и медленно положил ладони на подлокотники кресла. Это было движение, которым он много лет гасил раздражение. Тело должно было помнить, что оно не обязано отвечать за каждую фразу.
— Вы пришли ко мне без записи, без фамилии и теперь объясняете, когда мне слушать.
— Я пришла не объяснять.
— Тогда зачем?
Надежда посмотрела на папку с делом Калининой. Виктор успел убрать фотографию в середину, но по взгляду понял: она знает, где именно лежит снимок.
— У вас появился стул.
В кабинете что-то изменилось. Не звук, не свет. Скорее температура воздуха между столом и дверью. Виктор не пошевелился. Он смотрел на Надежду так, как смотрел на людей, совершивших грубую ошибку и ещё не понявших, что сделали.
— Какой стул?
— Тот, на который никто не садится, а он всё равно стоит так, будто человек только что встал.
— Вы психиатр?
— Нет.
— Экстрасенс?
— Тоже нет.
— Тогда кто?
— Архивист. Иногда реставратор. Иногда человек, к которому приходят вещи, если их слишком долго держали не там.
Виктор почти улыбнулся. Почти. Хорошая фраза, удобная, сделанная для впечатления. Он знал таких людей: мягкий голос, мутная специальность, умение говорить так, чтобы чужая вина сама подставила шею. После смерти Ларисы Мария пару раз пыталась уговорить его «с кем-нибудь поговорить». Не с психологом даже, а с какой-то женщиной, которая помогала «разобрать семейные истории». Виктор тогда сказал дочери, что семейные истории разбирают нотариусы и суды. Мария обиделась. Потом простила, потому что привыкла.
— Надежда Андреевна, — сказал он сухо, — если вы представляете интересы родственников Калининой, подайте заявление официально. Если вы пришли с личными впечатлениями, я не могу тратить рабочее время.
— Родственников почти не осталось.
— «Почти» для дела значения не имеет.
— Для дела - возможно. Для человека имеет.
Виктор наклонился, открыл верхний ящик стола, вынул чистый лист.
— Диктуйте фамилию, имя, отчество, контактный телефон и основание обращения. Мы зарегистрируем.
Надежда не двинулась.
— Вы очень давно говорите правильными словами.
— Это помогает не утонуть в неправильных.
— Помогло?
Он поднял взгляд. На секунду она стала похожа на Ларису в последние месяцы, когда болезнь уже съела лицо, но оставила способность попадать прямо в живое. Лариса тогда однажды спросила его: «Ты хоть помнишь, когда начал разговаривать со мной как с документом?» Он не ответил. Не потому, что не нашёл слов. Потому что нашёл слишком много.
— У вас есть пять минут, — сказал Виктор. — Потом я вызываю охрану.
— Хорошо.
Надежда раскрыла свою папку. Внутри лежал не документ. Ткань, сложенная вчетверо. Старая детская рубашка, белая когда-то, теперь молочная, с маленькими пуговицами. На нагрудном кармане синими нитками были вышиты две буквы: «М. К.».
Виктор не понял, почему ему стало неприятно. Детские вещи всегда были дешёвым способом вывести взрослого человека из равновесия. Он видел это на комиссиях: приносили фотографии, игрушки, справки, рисунки. Люди думали, что предмет может стать аргументом. Иногда становился. Чаще мешал.
— Что это?
— Рубашка мальчика.
— Какого мальчика?
— Матвея Калинина.
Имя он помнил. Сын Ольги. В деле проходил как несовершеннолетний член семьи. Формулировка была бездушная, но точная. Несовершеннолетний член семьи не кричит под дверью кабинета, не держит мать за руку, не поправляет помпон на шапке. Он существует в строке, где проще считать метры.
— Если это вещественное доказательство, передайте в установленном порядке.
— Это не доказательство.
— Тогда зачем вы принесли рубашку?
— Потому что она пахнет табаком.
Виктор снова посмотрел на ткань. Табаком? В кабинете пахло бумагой, мокрым плащом и слабым кофе из приёмной. Табака он не чувствовал. Сам бросил курить пятнадцать лет назад, когда Лариса впервые попала в больницу, но иногда по ночам ему снилось, что он стоит на лестнице старого здания на Пестеля и курит в окно, пока в коридоре кто-то плачет.
— Это имеет отношение к делу?
— Вы курили тогда в коридоре.
Он молчал.
Надежда убрала рубашку обратно в папку.
— Матвей стоял рядом с вами. Вы дали ему спичечный коробок, чтобы он перестал крутиться под ногами.
Память иногда работает как дверь с плохой защёлкой. Человек уверен, что дверь закрыта, пока не подует. Виктор увидел коридор старого отдела: зелёные стены, линолеум пузырями, телефон на подоконнике, ведро возле батареи, потому что сверху протекало. Мальчик действительно стоял рядом. Мать была в кабинете у начальника. Виктор вышел покурить, мальчик смотрел на его руки. Чтобы отвязался, Виктор дал ему пустой коробок от спичек. На коробке был корабль. Мальчик открыл, закрыл, спросил, можно ли оставить. Виктор сказал: «Забирай». Ничего важного.
Ничего важного.
— Откуда вы это знаете?
— Из вещи.
— Из какой вещи?
— Из коробка.
Виктор встал так резко, что кресло ударилось о стену.
— Разговор окончен.
— Нет.
— Вы сейчас выйдете.
— Выйду. Но стул останется.
Он обошёл стол, открыл дверь. Савельева подняла голову. В приёмной стало слишком тихо: даже принтер замолчал, хотя секунду назад захлёбывался листами.
Надежда не спорила. Закрыла папку, аккуратно застегнула ремешок. У двери остановилась.
— Я не пришла вас обвинять, Виктор Сергеевич.
— Очень заметно.
— Обвинение требует свидетеля, который говорит против человека. Здесь всё хуже.
— Хуже?
— Свидетель молчит. Поэтому вы до сих пор думаете, что можно не слушать.
Она вышла. Савельева сделала вид, что читает монитор. Виктор закрыл дверь, вернулся к столу и сел. Папка Калининой лежала там же. Он открыл её, нашёл фотографию мальчика, перевернул.
«Мама сказала, он всё видел».
Почерк детский, неровный. Буквы сползали вниз. Рядом, почти у края, была нарисована маленькая коробка. На коробке - корабль.
Виктор долго смотрел на рисунок. Потом убрал снимок в папку, закрыл её и позвонил Савельевой.
— Подготовьте официальный запрос в архив по Калининой Ольге Вячеславовне и Калинину Матвею. Всё, что найдут. Переселение, опека, медицинские, судебные, если есть.
— Хорошо. Срочно?
Он хотел сказать: «В рабочем порядке». Хотел вернуть делу скорость учреждения, где ничто не происходит быстрее, чем положено. Но в углу кабинета стоял посетительский стул. Не тот, что всегда у стены. Другой. Деревянный, с потёртой спинкой, которого в его кабинете никогда не было.
— Срочно, — сказал Виктор.
Савельева не переспросила.
После обеда он отменил две встречи, подписал то, что нельзя было отложить, и впервые за много лет открыл старый бумажный ежедневник. Он не пользовался им давно, держал в нижнем ящике как остаток прежней дисциплины, почти смешной в эпоху электронных календарей. Внутри между страницами лежала засохшая ромашка. Лариса когда-то вложила её туда, вернувшись с дачи, и сказала: «Чтобы у тебя в бумагах хоть что-то было живое». Он тогда сказал, что сухая ромашка уже не живая. Лариса ответила: «Вот поэтому тебе и надо».
На странице двадцатилетней давности сохранилась запись: «Калинина. 12:30. Повторно. Не принимать без нач.»
Ниже карандашом, его рукой: «Мальчик».
Одно слово. Без пояснения. Без фамилии. Без действия.
Виктор провёл пальцем по графиту. Карандаш размазался, будто запись всё ещё была свежей.
Вечером он не поехал домой сразу. Машина сама, по привычке, довезла его почти до набережной, но на светофоре Виктор перестроился и свернул к старому зданию на Пестеля. Отдела там давно не было. Вход занимала нотариальная контора, рядом кофейня с голыми лампочками и меню мелом. Стены перекрасили, окна заменили, вывески повесили новые. Только двор остался прежним: узкий, мокрый, с железной лестницей у задней стены и мусорными баками, которые переставляли, кажется, ещё при прежней власти.
Он вышел из машины. Дождь ослаб, но воздух был сырой и пах кирпичом. На месте старой курилки теперь стоял высокий пепельный урна-столбик. Виктор подошёл, будто хотел проверить, узнает ли тело место, где двадцать один год назад он курил, пока женщина с ребёнком ждала решения.
Тело узнало.
В груди сжалось. Не от раскаяния. Раскаяние было бы слишком ясным. Сжалось от того, что память оказалась не глубокой и драматичной, а бытовой. Она лежала совсем рядом. Достаточно было не смотреть.
На железной лестнице сидел мальчик.
Виктор увидел его боковым зрением и сразу повернул голову. Лестница была пуста. Но на мокрой ступени остался след: сухой прямоугольник, как от спичечного коробка.
Он стоял во дворе, пока в кофейне не погасла одна лампа. Потом вернулся в машину, сел и не завёл двигатель.
На пассажирском сиденье лежал пустой спичечный коробок. Старый, мягкий по краям, с кораблём на наклейке.
Виктор взял его. Коробок был тёплый.
3. Коробок с кораблём
Утром коробок исчез.
Виктор искал его без суеты: в карманах плаща, под сиденьем машины, в бардачке, между газетой и папкой на пассажирском кресле. Потом на кухне, хотя точно не заносил его домой. Потом в мусорном ведре, куда сам никогда не заглядывал, потому что считал такие действия признаком растерянности. Коробка нигде не было.
Это должно было успокоить. Предмет, которого нет, не требует объяснения. Но исчезновение оказалось хуже присутствия. Когда вещь лежит перед тобой, можно хотя бы решить, что делать с ней: выбросить, спрятать, передать, забыть. Когда вещь уходит сама, она будто получает право возвращаться по собственному расписанию.
Виктор завтракал стоя. Хлеб был сухой, сыр слишком холодный, кофе горчил сильнее обычного. Он ел не потому, что хотел, а потому что вчера соврал дочери. Ложь маленького размера иногда требует нелепой расплаты: кусок хлеба утром, таблетка по расписанию, звонок, который надо сделать, чтобы не дать другому человеку права беспокоиться.
Мария позвонила сама.
— Пап, ты вчера не перезвонил.
— Был занят.
— Ты всегда занят, когда не хочешь говорить.
— Это не взаимоисключающие вещи.
Она вздохнула. В её вздохах давно появилось что-то взрослое, материнское, и Виктор от этого раздражался: дочь не должна была звучать как человек, который пережил его дольше, чем он сам себя.
— Я вечером заеду?
— Не надо.
— Значит, точно надо.
— Маша.
— Я привезу Петьку. Он соскучился.
Виктор посмотрел на четвёртый стул у кухонного стола. Сегодня он стоял на месте, под окном. Обычный. Холодный. Ничего не значащий. Но рядом, на полу, была маленькая лужица воды, будто кто-то пришёл в мокрой обуви и постоял. В квартире кроме Виктора никто не ходил.
— Не сегодня, — сказал он.
— Ты заболел?
— Нет.
— Пап, я не Лариса. Со мной не надо так разговаривать.
Имя жены прозвучало резко, как ложка о край чашки. Виктор сжал телефон сильнее.
— А как надо?
Мария помолчала. На фоне кто-то крикнул: «Мам!» - и она прикрыла трубку ладонью, но он всё равно услышал шорох её жизни: бег, вода, детская куртка, ключи, живой беспорядок, которому Лариса радовалась бы и который сам Виктор терпел только дозированно.
— Честно, — сказала Мария. — Хотя бы иногда.
Он мог ответить, что честность переоценивают люди, которым не приходилось подписывать решения. Мог сказать, что в семье достаточно одного больного места и не надо каждый день проверять, кровит ли оно. Мог просто отключиться.
— У меня всплыло старое рабочее дело, — сказал он вместо этого.
— Плохое?
— Старое.
— Это не ответ.
— Другого пока нет.
Она снова вздохнула, но уже мягче.





