Все это, конечно, хорошо и весьма поучительно, но сосед ни в чем меня не убедил. В таком ракурсе и в таком видении сути мы не далеко успели уйти от коллектива простейших.
Тогда было слишком грязно, и человек заведомо не мог там выжить. В известном смысле, человека тогда вообще еще не было. Был замысел. Вне навязанных условий никто не мог удовлетворить минимальной нужды. В паническом ужасе перед одиночеством каждый в меру своих способностей подражать соответствовал требованиям. Но нам-то все это неинтересно. Настолько, что мы плохо понимаем, о чем речь. Кто-то давно сказал, что знания не могут отменить человеческой природы. Это так. Но знания впервые дают то, что незнание дать не может: умение ставить правильные вопросы. И это решает все. В том числе, и судьбу человеческой природы.
У меня между делом появлялось такое чувство, что сосед не очень-то и хотел меня в чем-то убедить. И вся эта притча – лишь вступление. Мне все казалось, что он знал больше, чем говорил. Где-то на краю сознания я допускал даже, что мой последний радиовызов каким-то чудом смог пробиться к сознанию экспертной комиссии, – правда, не совсем так, как я ждал. И тогда, может быть, я правильно делал, что держал язык за зубами.
Человек карабкается, везде и всегда, все время куда-то наверх, и там, куда он карабкается, для человеческой природы остается совсем немного места. И никто до сих пор не может сказать, так ли уж это хорошо.
Говорят, человек – иерархическое животное. Вот вопрос. Сумел бы он пройти весь тот путь, который прошел, и подняться к звездам, не будь он животным иерархическим?
Последующая диспозиция мало располагала к философии: время изменялось. Оно перестало быть узнаваемым и понятным. Нам, кому интрагому приходятся прямыми предками, больше близки другие материи.
Дойдет ли вот, скажем, когда-нибудь до кондиции этот списанный орбитальный гроб у меня на кухне – или же мы ляжем здесь, сегодня и сейчас поутру, но не сойдем со своего места…
Не знаю, может, сосед в чем-то и прав – чисто по-соседски, своей соседской правдой, но нам-то от этого не легче. Нас это не касается никак: все начинается сегодня, здесь и сейчас.
Всё говорило за то, что то, что могло ждать дальше, могло быть историей лишь иронии с загорелым лицом и мозолистыми руками.
И каждый пошел своей дорогой.
Откуда-то с неба прямо мне на полянку неслышно свалилась пара черных пятен размером с болотные листья, беззвучно затряслись у самых кончиков травы, дразня собственную тень, и длинными косыми росчерками унеслись за бревенчатый угол коттеджа. Опять ненормальная жара будет, подумал я, заглядывая на донышко пустого стакана и отделяя затекшее плечо от дверного косяка.
Проходя мимо заскорузлых наростов декоративных гвоздей Парсонза, рогами торчащих из стены во все стороны, я подхватил еще влажное полотенце, плотно оборачивая себе застывшую задницу. В тот же самый момент из кухонного отсека привлекательно и как нельзя более кстати до меня добрался наконец запах зебристых голубцов, которые ни с чем больше не спутать. Ведь в нашем деле главное что, думал я, спеша вначале к себе в кухонный отсек, потом назад на полянку к столику в траве, прямо под сетчатую тень листвы посиневшего от жары ушастого дерева. В нашем деле главное – это вовремя успеть нарезать голубец. Всей стеной распахнутый в лес коттедж исходил токами тепла пополам с прохладой ночи. Стебли травы с крупными каплями росы шуршали, путаясь в пальцах ног, еще храня свежесть, еще помня ночь, но лужайка уже лежала под яркими теплыми полосами солнца.
Против ожидания, хотелось не столько есть, сколько пить. На завтрак у нас сегодня ожидались какие-то экзотические, мелкие и бледные яйца некой местной болотной бестии – личный презент дорогого соседа. До чего могут дойти люди на независимых культурах, тысячелетиям исследований еще предстоит узнать. Все было у этой экзотики при себе, только желтки почему-то упорно сохраняли вытянутый игольчатый вид. Болотная сапа его знает, почему они вытянутые, но сейчас я был занят другим, тем, что их окружало. Приправленные специей и тертой сочной травой, части предполагалось употребить строго самостоятельно, сообразуясь с общим замыслом, отдельно от желтков, с тем чтобы последние, не приведи случай, не испытали повреждений и не потекли, а первые бы легли в нужном заданному настроению месте. Прежде всего, как я это видел, следовало решительно отгородиться зубом прибора от желтка, после чего без промедления подцепить на несущую поверхность кусочек, присыпанный зеленью, и отправить в надлежащем направлении. Решительно отгородившись, я положил граненый прибор рядом и обеими руками взялся за холодный сосуд, пахнущий гектарами влажных земляничных полянок, и перевел дыхание. Глаза у меня увлажнились. Вот это я называю историей миров, в легкой панике подумал я. Ничего себе композит. Из прохладной росистой травы, словно застряв там, на меня не мигая смотрели несколько одинаковых глаз.
1
– Некрофаг, – произнес сосед после длительного молчания. Он будто решился на опрометчивые действия. – Брауна.
– Было, – сказал я.
– Что – было? – не понял сосед. – Где это некрофаг был?
– Некрофагов не было. Браун был. «Животнорастения».
Сосед снова помедлил, вертя в пальцах пустой стакан.
– Каймановы водоросли, – сказал он, твердо глядя мне в глаза.
– Водоросли, – произнес я отчетливо. – Не морочьте мне голову. Водоросли даже вас предпочтут в свежем виде.
Сосед покачал головой, опуская глаза. Он сидел за столиком напротив прямо под мокрым ушастым деревом, сильно подрастерявший в прежней уверенности. Я, можно сказать, шел к этому дню всю свою жизнь.
– Крылатая водяная змея, – пожевав губами, сказал он. – Плоская. Стенораптор. Черви с этим… На ластах. Плоские рукокрылые змеи.
– Врете, – убежденно сказал я. – Учтите, тут вам не дебри Юф, искать вас никто не будет.
– Увари Гастуса. Палиноморф Гидо. Сумчатая куница. Прогимносперм Ругго. Антофил Ругго, что там еще…
– Было.
– Стеклянный Буб, ядозуб Ярроу… Но бахилав-то – равнинный?
– Равнинный, – сдержанно подтвердил я.
– Ну?
– Было.
Сосед изменился в лице.
– Вам это просто так не сойдет с рук, – сказал он. – Стик Оппенхаймера.
– Вот, – заорал я, хлопая ладонью по и так уже глубоко сидевшему в трансе столику. – Не было и не приведи случай, чтоб когда-нибудь был…
Сосед предостерегающе потряс указательным пальцем, прищуривая глаз.
– Этот… Эндемик Гракха. Реголитный бабун. Терапод Кики, равнинный разнопод, парапод Геры, ме-та-го-ми-ноид…
Я смотрел на него без всякой жалости, чувствуя, как в углу рта помимо воли нарастает некая тень злорадства и нехорошо начинают гореть глаза. У меня вновь появилось желание спросить у него про иголку. Иголка, как я имел уже случай убедиться на собственном опыте, не была создана для вышивания. Зато, вставленная нужным концом в приемник фоносвязи, оказалась весьма сноровистой передавать в красках стереоизображение известного специалиста по симбиотам и разноподвижным Эль да Бено Гастуса (специалист по разноподвижным на синем фоне воды, спрятавшись под козырьком ладони от бившего в глаза солнца, неприязненно всматривался во что-то поверх кадра). Я у него даже что-то читал, правда, уже не помню, что. Как оказалось, океанолог благополучно пребывал ныне здесь же на Конгони на одном из дальних шельфовых архипелагов. Стереограмма включала в себя весь более чем обширный послужной список мэтра, все рукописные издания, биофизические параметры, данные относительно основных географических транспозиций и юбилейный неприязненный профиль на невыразительной золотой университетской монетке. В самом конце приводились позывные личного кода связи. Мне непонятно было, причем тут такой архаичный способ хранения информации, но раздражение вызывало другое.
– Равнинная виверра. Карповый снежный питон… Знаете что, пойдите к черту с такой постановкой вопроса. При такой постановке уравнение не может иметь решения. Вы лучше скажите, я могу рассчитывать на ваше понимание?
Нависнув над столиком, я распределял по стаканчикам пахший земляничными полянками мусс, сразу став строже лицом и осторожнее в движениях. Процесс требовал строгости и осторожности. Передо мной все еще стояло изображение Бено Гастуса, неторопливо расхаживавшего по сцене в полумраке под исполинским экраном на стене.
– «…Говорят, что мы такие, какие есть, в силу образа воспроизведения нас как вида. Еще точнее, как класса. Очень похоже, что мораль акул весьма бы отличалась от морали млекопитающих, окажись они такими же разумными (что не приведи случай, как мы это имели наблюдать в ходе известных событий в акватории Шельфа). Взаимодействие матери и ребенка абсолютно исключает отсутствие эмоциональной эмпатии. В противном случае вся история воспроизведения нас как вида была бы совсем другой, и здесь сейчас шла бы дискуссия о совсем иной эволюции. Наш вид один из немногих, кто переносит на себя эмоциональное состояние других особей, будь то другой человек, другая особь или растение, делая это вне своих желаний уже на бессознательном уровне. Это, безусловно, коренным образом влияет на саму суть сюжета что есть «хорошо» и что есть «плохо». Разумеется, те из отдельных особей нашего вида, кто в силу какого-то случая делать это неспособны, справедливо относились и до сих пор относятся к отклонениям от нормы как представляющие для живой структуры определенную опасность. И вот исключительный по важности вопрос: способна ли данная картина меняться с течением тысячелетий? Привязан ли конкретно данный биологический вид к такой схеме – или же она меняется так же, как и он сам?
Посмотрите, какой сюжет имела биология родственных видов на протяжении миллионов лет. Все решало преимущество выживания в стае. И именно стая неизбежно приходила к определению того, что есть «хорошо» и что есть «плохо», поскольку каждый всегда старался урвать побольше себе и только себе. Те особи, кто правилам не подчинялись, подвергались остракизму: становились изгоями. Тем самым резко снижая шансы выживания своих генов и передачи их в тысячелетия, идущие следом. Так, тысячелетие за тысячелетием, шел жесткий естественный отбор вполне определенного пула генофонда. «Не плюй на коллектив», – и этот моральный закон стада до сих пор управлял эволюцией. Другими словами, фундамент морали, какой она была известна на протяжении миллионов лет, – в стадном инстинкте. И вот вопрос. Сегодня ввиду смены прежних позиций биологии нашего вида произошла смена едва ли не всей системы прежних ценностей. Сейчас каждый – изгой, и для современного разума нет большего испытания и нет большего повода гордиться разумом там, где не выживает больше ничто. Прежние связи со стадом уже далеко не те, что были на протяжении многих миллионов лет. Да и стадо уже не то, что было раньше. И теперь слишком часто каждый то и дело сам вновь открывает для себя фундаментальный вопрос:
Так что же есть такое «хорошо» – и что есть «плохо»?..
Я вспоминаю один эпизод из серии околокосмических исследований. В нем говорилось об острой, почти на экстремальном уровне индивидуализации всего нашего времени. Проистекавшие отсюда неувязки в плане разночтений обещали стать проблемой номер один.
Давайте набросаем с вами Историю Цивилизаций – в самом общем виде.
Вот тип схемы, пригодный для социологии на каждый день.
Общество по мере его развития и ступени прямых-обратных связей в нем.
Позиция первая – этап на заре гоминоидов: мир, поделенный между колониями общественных кланов-племен. Между собой абсолютно несовместимы и каждый плохо понимает о чем говорит другой.
Позиция вторая. Тенденция к консолидации.
Позиция третья. Мораль планеты: «Чистое сознание – чистая планета – наш общий дикий сад» и так далее.
Позиция четвертая. Эпоха экстремально выраженной индивидуализации современности. Так называемый посткосмический период Освоения. Конец детства.
Говорят об этом этапе много и так, словно никто никого не слышит. Человек сегодня на многие вещи смотрит иначе. И очень похоже, что смотрит он уже все чаще с позиции вечности, даже не слишком понимая, имеет ли она какое-то отношение к жизни.
…Самые наблюдательные сегодня говорят о том, что мораль, мораль человека в том виде, в каком она была известна ему на протяжении эпох и тысячелетий, теперь стронулась с насиженного места. И она куда-то меняется, только никто не может сказать, куда именно. Поставим еще раз тот же вопрос. Сейчас нас не интересует ответ, что есть «хорошо» и что есть «плохо», – только самые корни происхождения пресловутой оппозиции…»
Батут тоже любит все решать сам.
Я подумал, что если сегодня каждый сам по себе – клан и дикое племя, автономно скачущие по необъятным просторам чужих горизонтов, то как им понять друг друга? Как в непредусмотренных никакими нормами обстоятельствах, которыми полон каждый новый день любой из независимых культур, определить, что «хорошо» и что «плохо»?
Вот взять наших шишковедов. Умные люди не ждут возникновения проблем – они создают их сами. А потом мужественно их преодолевают. Плановые неприятности отодвигаются на задний план. Здесь все слышали про инцидент, произошедший на биостанции голосемянников. Творческий эксперимент по улучшению банана обыкновенного потерпел полный и сокрушительный провал: его можно было сделать менее обыкновенным, но невзирая на нечеловеческие усилия он не становился от этого лучше.
Так куда мы идем?
– Чего вы молчите сегодня, – сказал сосед, холодно глядя на меня поверх стакана. – Поправьте меня, если я ошибаюсь, на моей памяти это уникальный случай, когда я вас о чем-то просил. Каких-то три дня. Вы же обещали. Немного расположения, расслабленного терпения, позагорайте под солнцем, отдохните, а то выглядите, как пенкгуанский гвоздь в погребе. Послушайте, неужели я так много хочу от жизни?
– Я знаю, зачем вам вездеход, – ответил я, оставляя свой стакан и почесывая зачесавшееся колено. – На Падающие Горы. Вы в конце концов убьетесь там к черту, а я останусь тут, при своем стакане. Я подозреваю даже, что свой ровер вы успели похоронить там.
– Вовсе не обязательно, – горячо не согласился сосед, явно удержав в памяти только первую часть замечания. – Кроме того, если даже со мной что-то случится, шишкологи всегда готовы протянуть руку помощи. Но я убежден, что со мной ничего не случится.
– Только не надо воображать, – заметил я желчно, – что я беспокоюсь о состоянии вашего там здоровья. И потом, – добавил я, с трудом выворачивая руль воспоминаний на старую тропу и понимая, что элементарно застигнут врасплох. – С чего вы взяли, что я что-то обещал. Я вот сейчас мучительно прилагаю усилия и не могу вспомнить, чтобы я когда-либо имел неосторожность в вашем присутствии что-то обещать. Вы никогда не обращали внимания? Всякий раз, как только вы появляетесь у меня на крыльце коттеджа, весь мой внешний периметр автоматически переходит в состояние аварийной готовности.
– Перестаньте, – сказал сосед, махнув рукой. – Вам его ремонтировать давно надо. Чего вы вообще трагедию делаете, вас же самого не пугают Падающие Горы, до сих пор живы и гоняете со мной мусс.
«Так», – мысленно произнес я, мысленно же откидываясь на спинку.
Я осторожно снял со столика стакан.
– С чего вы взяли, что Падающие Горы меня не пугают? – спросил я.
– Ни с чего не взял, – ответил сосед, удивленно приподнимая брови. – По тому, как уверенно вы решили, что там можно разбиться, можно подумать, вы уже там были.
Сосед, развивая тему, принялся рассказывать о пропадающих людях, а я снова вспомнил случай, когда новоприбывший на Конгони ошибся дверью. Мы ни на день не забывали, что все вокруг нас – не наши зеленые полянки перед рабочими коттеджами. Говорили, в том проявляется повальная сейчас инфекция: детское опасение прослыть у своих наставников не достаточно мужественным. Стыд самой стыдной болезни, дефекта риска. Умирать в постели стало постыдным. Когда лопается последняя нить и ты остаешься один на один с огромной, чужой, практически не познанной Вселенной, ты меняешься. Над твоей головой – только пыль звезд. Привычка дышать таким воздухом может вызвать зависимость. Я не знаю, делает ли это тебя лучше, но это делает другим.
Что касалось конкретно нас, то мы безропотно и с благодарностью встречали каждый новый день, как если бы он был последним. Тут все условия для работы и отдыха, как говорит наш гнев богов Иседе Хораки. Все, что нужно, – это приспособить себя к правилам не до конца понятной игры. Делать все в свое время или не делать вовсе, отработать таймер тренированной психики и перенастроить в унисон местных организмов, слишком любящих заставать врасплох. Знать, когда нужно сидеть, не двигаясь, а когда, напротив, сидеть не двигаясь нельзя, нужно непременно сохранять динамику соотношений тела и среды, знать, когда потеть можно, а когда делать этого настоятельно не рекомендуется, беседовать, как беседовал, громко смеясь, – но самым важным было не ошибаться в выборе.
В большинстве случаев выполнение таких и подобных им условий было мало кому по плечу, потому приходилось сохранять готовность уносить ноги, но тоже – не без оглядки и далеко не со всех ног. Передвижение по пересеченной местности могло закончиться очень печально. Этот мир был смертельно опасен, и мы его любили. Его нельзя было не любить. Сосед продолжал давить на меня в своей обычной дипломатичной манере, успев перейти от ультиматумов к откровенному выкручиванию рук, замечая, что я ни в коем случае не должен воспринимать события последних дней как лишенные логики и не должен сомневаться, что лично им презентованное мне на днях блюдце с редким деликатесом – лишь случайный подарок судьбы. Вот скотина, думал я, кисло составляя в уме предстоящий горизонт событий. Текстограмма проклятой иголки помимо остального содержала код фоносвязи моего собственного коттеджа, где я сам фигурировал исключительно как «Сосед». Там еще были ссылки на ареал расселения каких-то уток. Спрашивается, причем тут утки. Какого черта ему надо, непонятно.
Меня не покидало такое чувство, будто сосед настаивал по инерции, чтобы доказать всем, что он не только может взять чью-то вещь, но потом еще и вернуть. Даже не поцарапав. Я не сразу понял, в чем причина такой неясно дремавшей во мне неуютности. Потом понял. Неприятным образом он напоминал мне меня самого. В конце концов меня охватила легкая одурь.
– Ладно, – сказал я сухо. – Я посмотрю, что можно будет сделать. Но не обещаю, что встречные условия обязательно покажутся приемлемыми.
Гукон тебе местный на крышу, подумал я, а не вездеход. Ногами походишь. Меня вдруг неприятно уколола мысль, что доблестный ровер свой сосед сподобился разбомбить как раз когда я был на Угольных Скалах.
Я был недалеко уже от спрятанного в зарослях чесучевых шишек вездехода, когда меня обогнала стая кистеперых лягушек и молча ушла дальше за сухостой полуповаленных растений. Рукокрылые явно куда-то спешили. Мягко похрустывая от сосредоточенности, эндемики шли, по обыкновению не отвлекаясь на незначительные препятствия, встречавшиеся на пути, сшибая вниз плоды и шишки. Я заканчивал еще один рабочий день в не самом лучшем расположении духа, уставший и грязный. Надоевший самострел с пустопорожним кассетником-обоймой за спиной не был приспособлен для транспортировки на дальние расстояния. Испачканный в земле, вечно тяжелый и пахнущий смертью бесполезный инструмент цеплялся за ветки и всё, что висело, но я уже почти дошел. Обстоятельства сегодня словно были настроены показать, что тоже умеют быть настырными. Они были дьявольски предусмотрительными, я отвечал им тем же, в результате я потерял день. Я едва не опоздал. Надвигался сезон локальных неприятностей, цветение местных лопухов. Чепушинки созревали, и ветер их таскал с места на место, как делал это со всеми остальными семенами и пухом. Сам пух не представлял опасности, но на их торчавших во все стороны невесомых цеплялках путешествовали колонии плотоядной бактерии. Она в буквальном смысле поедала мясо всего живого, не имевшего естественной защиты, и достаточно было одного вдоха, чтобы то же самое она сделала с мозгом любого организма. Я торопился. При свете дня пух виден невооруженным глазом, и это было хорошо. Но он ничем не отличался от пуха других растений, и это было плохо. Ко всему прочему я едва не угодил в пределы электромагнитной лакуны.
Где-то над головой, прячась, по ветвям осторожно пробиралась пронырливая особь стегуна-глядунца, небольшой собаки, бестолковый смысл всех жизненных устремлений которой сводился к тому, чтобы в неподходящий момент неожиданно с силой затрясти сучьями, крепко вцепившись в них пальцами, заставляя тебя непроизвольно вскидывать голову. Здесь главным было не дать застать себя врасплох. Стоило один раз встретиться с холодными ждущими глазами – и будет уже не отвязаться. Стегун будет всюду таскаться, ходить по пятам и где только можно с треском встряхивать листьями, жадно ловя взгляд, рывками пригибая морду все ниже и ниже, свесившись и всем своим видом показывая, что вот в эту минуту, вот прямо сейчас он решительно слетит вниз драконом, и все запомнят этот день надолго. Один в самом деле так сорвался, лишь в последний момент умудрившись за что-то зацепиться. Четверорукое создание могло так часами нависать, при этом мы оба хорошо знали, что никуда он прыгать не станет. Временами мне казалось, что из нас двоих хорошо это знал только один я.
Неуловимые светлячки крутились вокруг меня, гонялись за пылинками и друг за другом, пахло чем-то незнакомым. Все живое праздновало перепад давления, готовясь к наступлению грозового фронта, переживая приступ нездорового оживления, либо, как я, угнетенно сносило упадок сил.
Мимо гудящим сгустком энергетического заряда целеустремленно пронеслась пара шелкопрядов. Куда все так сорвались, подумал я. Вопреки расчетам, окрестности выглядели незнакомыми. Я почти физически ощущал неудовольствие пространства, что меня окружало. Время стандартной двигательной реакции растягивалось, на деснах липло само восприятие времени и координация движений забывала нормы приличия. Это было прикольно, пока до меня не дошло, в чем дело. Тени сливались в коридоры мрака, обзор дальше загораживали стволы деревьев, этой пересеченной местности раньше я не видел. По користой поверхности одного из деревьев отвесно вниз шел антофил-палиноморф. Растягивая и обрывая за собой одну за другой загустевшие отрезки клейких нитей, он вяз в водянистых органических образованиях, чтобы достичь грунта раньше, чем сверху рухнут осадки. Организм невозмутимо спускался к подножию дерева своим обычным ходом – под воздействием гравитации. В обрамлении липших ко всему подряд выделений он выглядел неживым.
Каменистая гряда дальше ушла в стороны. На поваленных стволах деревьев неподвижно стояли одинаковые угловатые фигуры, несколько матерых особей парапитека что-то делали, остальные смотрели.
Особи вели себя как-то странно. Те, что занимались раскопками, то и дело нервно склонялись, заглядывая куда-то под себя и тут же отскакивая. Все их конечности работали так, словно боялись обжечься. Они что-то исследовали, что-то, что находилось в каменистом разломе ниже предела их досягаемости. Сетчатые заросли эстакадных деревьев загораживали обзор, потом остались только отдельно стоявшие деревья. Я протиснулся сквозь стволы последних растений, и у меня заломило в висках от одинаковых угловатых пятен черного и серого. Парапитек, оказывается, был тут всюду. Мордатый головастый терапод покрывал собой едва ли не все подступы склона. Трава встряхивалась в самых неожиданных местах, пропуская любопытствующие взгляды, в коридорах темноты совсем близко кто-то стоял, они все чего-то ждали. Пресловутый феномен Геры в ожидании знаменитой местной грозы тоже явно чувствовал себя не в своих носках. Они практиковали один и тот же способ охоты: обездвиживали добычу, забрасывая камнями. Иногда удерживали цепкой паутиной корневищ, давя чем придется. Кто это был, они выясняли только после того, как пойманный больше не двигался.
Темный воздух над лесом начинал двигаться, галдящий рой кистеперых лягушек щелкал перепонками, вис в воздухе и на ветвях, ветви кое-где не выдерживали, пригибались и под тяжестью с треском срывались вниз, летуны снова поднимались вверх, кусаясь и цепляясь за что можно. Я с самого начала решил повернуть назад, обойти занятую территорию стороной и не искать неприятностей. Кассетник обоймы был пуст, и проблемы чужой охоты меня не касались, – что вообще могла значить преждевременная гибель одного зверя, когда в пропасть шагали целые виды? И меньше всего в мои планы входило связываться с питеком. В таком настроении и в таком количестве их лучше было не трогать. Сегодня был не мой день. Не знаю, почему я не свернул, головная боль, наверное, помешала.
Мной вдруг овладела страшная истома, невыносимая, нестерпимая скука и брезгливое чувство ко всем без исключения исходам со стороны моих перетрудившихся за день мозговых клеток. Моя дорога домой тоже никого не касалась.
Впереди, будто из-под земли, доносилось урчание далеко не кроткого зверя, многообещающее и сдавленное. Там что-то происходило, в тех камнях, что-то такое, что держало всё присутствие в напряжении. Пойманный явно не проходил по категории легкой добычи, даже из невыгодного положения заставляя всех разом дергаться назад и менять диспозицию.
Я шагал теперь как никогда спокойно, неторопливо и уверенно, равнодушными глазами глядя прямо туда, где лежала пара каменных глыб. Кто бы это ни был, тропа его жизни подошла к концу. Я снова чувствовал себя способным принимать взвешенные решения, труднопредсказуемые для всех и единственно возможные, на всякий случай распаковав на бедре стропорез. Я словно отмерял шагами смысл своей жизни, свою собственную территорию мучительных поисков, закрепленную за мной по праву рождения и не подлежащую двоякому толкованию. И словно не было прежде череды столкновений между ними и мной, и никогда не ходил я по краю пропасти.
Парапитек маячил то на камнях, то внизу, запуская длинные конечности куда-то далеко под обломки и тут же отдергивая их назад. Собравшиеся, казалось, стремились как можно скорее закончить со всем этим и отбыть куда-нибудь подальше переждать непогоду.
При моем появлении из заросшего травой разлома одинаковыми движениями вылетели одна за другой несколько фигур. Они сразу рассеялись далеко в стороны, уйдя с головой в траву. Мне еще на подходе показалось странным и каким-то удивительно знакомым то, с какими интонациями и коварством безнадежно упрятанный под каменные глыбы зверь пытался найти дорогу наверх. Потом перспектива обзора резко ушла вниз и вдаль, отдельные части сошлись в целое, и мне стало не до болей в пояснице. Еще бы этим интонациям не быть знакомыми. В узком углублении, проложенном по дну каменистого разлома, прочно запертый, почти целиком скрытый под двумя большими обломками камней, лежал никто иной, как неуправляемый катаклизм плато Рыжего До, угольно-черный детергент местного биоценоза и шальная клизма среднего радиуса действия, по определению ботанической станции, которая даже не подозревала, что как раз в эту минуту всем можно расслабиться и спать спокойно. Батут был жив, он просто не мог двигаться.
Терапод обыкновенно плохо переносил падавшую сверху воду. Сказать иначе, просто терпеть ее не мог. В особенно ненастные дни они являли собой вид смертной болотной тоски, они даже на водопое держались не так, как все. Я сразу понял их затруднение: все, что оставалось доступным взору, это самый кончик широко всем известного здесь короткого хвоста. Все же остальное в силу рельефа и набежавшего щебня находилось вне пределов досягаемости. Парапитек вился вокруг этого рельефа мухами, рассерженно фыркал ухоловами, бегал от одного камня к другому, как заевшая на одном месте пластинка повторяя один ряд возмущений, но процесс не двигался. Наименее обремененные благоразумием пытались достать Батута за ноги, но это дорого обошлось каждому из них. Взрыв ярости под камнями и серии новых раскапываний чередовались с глухим сдавленным воем, не обещавшим ничего хорошего. Батута спасло не столько мое появление, сколько то обстоятельство, что лапы добычи до сих пор сохраняли свободу действий. Ритуальность отношений животного на охоте была не соблюдена, и такой добычей будут пользоваться в последнюю очередь. Серьезному противнику, чтобы лишить возможности передвижений, они разбивали задние конечности. С учетом численного перевеса самого терапода, потом никто уже не представлял для них опасности. Однако тут задние лапы еще предстояло достать. Широко известная невероятная крепость организма больших мато здесь была ни при чем, конечно. Камни легли так, что теперь держали один другой.
Завидев меня, парапитек взял тайм-аут. Я никогда не доверял никаким сколь угодно глубоким аналогиям и впечатлениям от поведения представителей чуждой биологической организации, какой бы высокой та ни казалась, добросовестно уклоняясь от любых параллелей. Но здесь мог бы поклясться, что отчетливо видел одно и то же. Я прямо с необыкновенной отчетливостью читал на этих мордах желание не торопить события и достать зверя чужими руками. Макушки травы по ложбинам встряхивались, оттуда стреляли одинаковые глаза, собравшиеся держались на удалении, решив досмотреть, что будет. Вот и до тебя добрались тоже, подумал я с сочувствием, сидя на краю гребня на корточках и разглядывая весь объем проделанных работ. Камни преткновения могли сойти с места в любой момент.
На фоне уходящего дня я был виден, как на ладони. Этого было лучше не делать, но мне было уже плевать. Батут попался на обычную уловку парапода. Всех подробностей было не разглядеть, но на этот раз питеку определенно изменило чувство меры. Многокилограммовые глыбы не оставляли никаких шансов.
Перебравшись к камням ниже, я с удовольствием освободился от лямок бесполезного самострела, по привычке все равно пристраивая его на расстоянии вытянутой руки. Как дела, спросил я, осторожно опускаясь на корточки рядом с амбразурой, откуда выглядывала морда Батута, хищная, наглая и до предела недовольная.
У Батута при всех его недостатках было одно несомненное достоинство: он никогда не говорил много. Я держал руки на виду, давая возможность сориентироваться в знакомых интонациях, хоть и не мог вспомнить, слышал ли он когда-нибудь мой голос прежде. Вопрос был из категории «добрый день». Батут не отреагировал никак.
Едва видимый из-за щебня, он больше не ворочался, то ли собираясь с мыслями, то ли терпеливо ожидая, когда все кончится и он пойдет домой, к яблокам. Ему явно надоело здесь лежать.