Собственность! Какая могучая власть лежит в этом слове. Вооруженная всеми злыми силами, корыстью, жадностью, завистью, ложью, неправдой, в одной маске победительницы жизни, – она умеет привлечь и покорить человека. Она прокрадывается и овладевает душой незаметно. Она лепечет первыми милыми словами о счастье и свободе и умоляет предаться ей. Она обещает власть, парение. Она не кричит, не требует человека, и побеждает без насмешки, серьезная, упорная, – не давая ни одной минуты чувствовать тисков, из которых не выпустить. Неотразимая, – она единая царица мира.
Прошло две недели после посещения Нахманом Шлоймы, – и теперь он уже стоял в ряду с компаньоном Даниэлем подле двух корзин с товаром и громким голосом подзывал покупателей. Новая, полная особенного интереса, жизнь началась для него. На рассвете приходил Даниэль, высокий, больной человек с фигурой цапли, и оба, подхватив большую корзину с товаром, отправлялись в путь. Темные, пустые улицы окраины оживали в его воображении, и все некрасивое, мрачное в них пропадало в блеске его радости. Теперь он не чувствовал себя под гнетом, рабом чужой воли. Шел хозяин с товаром, который будет продан, вновь куплен, вновь продан… Шел хозяин за деньгами, которые дадут еще большую свободу, еще большую уверенность. И вся утренняя сутолока казалась радостным усилием к счастью, стоявшему вблизи, на шаг от каждого. Он шел упоенный и, как безумец, не видел муки в этой сутолоке, не чувствовал трепетания чужой души.
Волшебно-прекрасным начиналось утро раннего лета, со сменою цветных теней, от желтого на флюгере городских часов до черного у стен на земле. Один лишь голос торговца, кряхтевшего над своей корзиной, приводил в движение базарную жизнь. Как токи пробегали люди по всем направлениям, куда-то уходили, возвращались, вновь уходили, – и это было чудесно и красиво, как во сне. То там, то здесь разносились бойкие голоса торговок, лавочники раскрывали тяжелые двери, на тротуарах возились мелкие торговцы, тащились телеги с зеленью, с рыбой, с молоком, и Нахман, упившись окружающим, принимался с Даниэлем за работу. Он раскладывал свой товар и, оглядывая его, испытывал чувство ребенка, которому дали блестящую игрушку. Ласково смотрели на него ситцы, хорошенькие, пестренькие, дешевенькие, и ему казалось, что лучших не было во всем ряду. Ласково смотрели на него кошельки, куклы, галстуки, чулки, и он не уставал их перекладывать, чтобы сделать заметнее, красивее. Когда начиналось движение покупателей, он здоровым, звонким голосом выкрикивал товары и привлекал толпу своим открытым лицом и крепкой фигурою.
В это июльское утро Нахман с Даниэлем пришли в ряды позже обыкновенного. Они разложили товары, и Даниэль, оглядев мрачное лицо Нахмана, недовольно сказал:
– Вы хорошо начинаете день, товарищ. Может быть, вы думаете развеселить покупателей своим лицом и сомневаетесь, – я скажу: палками их лучше не отгонишь. Не огорчайтесь же этой историей, послушайте-ка этого молодца о гребешках. Я должен его перекричать.
Он немедленно раскрыл рот и, будто кто-то вонзил ему нож в бок, завопил:
– Ситец, ситец, кто хочет лучшего ситца, лучшей российской фабрики!
И помедлив, отрывисто выпалил:
– Семь копеек, семь, семь, семь! Подходите, девушки, барышни, хорошенькие дамочки. Кто не слышит? Семь, семь, семь!
– Что вы скажете на меня? – добродушно обратился он к Нахману. – Разве не сказали бы, что я перед уходом съел вкусного теленочка. Засмейтесь, и вам станет весело. Что покупаете, миленькая? Ситец?
Он упал на колени, засуетился возле товара, и будто показывал самый лучший, расшитый золотом шелк, – развернул несколько штук.
– Самый лучший ситец, российской фабрики, – сыпал он, – и если бы у меня была такая красавица-невеста, как вы, я покупал бы ей ситец только у себя. Посмотрите, шелк – не ситец, подавись я первым бриллиантом, который у меня будет. У меня, как я армянин, выступают слезы на глазах, когда я вижу такой товар. Не нравится? Этот ситец не нравится? Я готов вас поцеловать, если вы найдете лучший.
Девушка рассмеялась, а он продолжал сыпать шутками, прибаутками…
Нахман, словно чужой, стоял в стороне и грустным взглядом смотрел на кипевшую улицу.
– Да что это с вами, Нахман? – произнес Даниэль, отпустив покупательницу. – Сегодня ведь пятница, дай Бог так врать всю жизнь. Она отравилась… Но вы сумасшедший, как я немец. Она отравилась, бедная хромушка… Один раз, два раза, три раза на здоровье ей. Вы знаете, товарищ, как нужно жить? Умер – похоронили…
– Но мне ее жаль, – мрачно выговорил Нахман.
– Кому не жаль, – в тон ответил Даниэль, – но ведь хромая с ума сошла, выдумав обвенчаться с шапочником. Старуха Сима права, но дочери нужно было совесть иметь. По правде, один палец этого молодца стоит всей девушки, с ее хромой ногою. Вы пес с ушами, если это вас трогает.
Нахман отвернулся и, насвистывая, стал оглядывать ряд. Мужчины и женщины, все будто сбились в одну кучу, и отсюда казалось, что они ловят людей, душат их, а те откупаются.
Крик стоял веселый, стройный, и чувствовалось, не было такой силы, которая прекратила бы ликование торговли. Все в ряду знали, что отравилась хромая беременная девушка, брошенная своим возлюбленным, – все были знакомы с ней, знали ее несчастную жизнь, но никто не отдал ей и частицы своей души.
Покупатели подходили. Одни осматривали товары, как бы спрашивая себя, что купить; другие брали вещи в руки, клали назад, уходили, возвращались. Какая-то женщина выбрала пару чулок и заплатила, не торгуясь. Нахман оживился. Теперь он выкрикивал цены, подзывал, ловил покупателя. Пыль носилась в воздухе, оседала во рту и мешала говорить.
Когда кто-нибудь переворачивал все, что было в корзине, и равнодушно уходил, ничего не купив, Нахман испытывал желание броситься вдогонку за этим человеком, изругать его, побить… Толпа шла, точно слепая, напирая со всех сторон, десятки рук сразу опускались в корзины, и самое трудное было уследить, чтобы ничего но пропало. Нахман кричал, ссорился, вырывал товар из рук покупателя, и волнение было такое, что никто ничего не понимал… Где-то уже неслись крики торговки, у которой толпа опрокинула корзину.
– Хороший день, чтобы их солнце сожгло, – огрызался Даниэль, – кажется, у меня раскрали четверть товара.
Он кричал отчаянным голосом, густым, металлическим, и глаза у него были налиты кровью. Он вступал в спор, ругался неожиданными забавными словами, и они больше нравились, чем сердили…
Весь ряд стонал от звуков. Торговцы, возбужденные шумом, будто испуганные или увлеченные музыкой своих голосов, корчились в отчетливых движениях, умоляли, проклинали, звали, а толпа, наэлектризованная собственной массою, покупала все, словно обезумела от крика, цветов, форм, дешевизны.
Часам к десяти суета стала уменьшаться, и начался отлив.
Нахман, стоя на коленях, приводил товар в порядок и сердито говорил:
– Смотрите, что они сделали, – а я и двух рублей не выручил.
– Славный хлеб, – угрюмо подхватил Даниэль, не глядя на Нахмана, – от них Ротшильдом не сделаешься.
Торговцы уже подходили друг к другу, чтобы поболтать, узнать, как кто торговал, и, глядя на них, можно было думать, что беседуют кровные друзья…
– Через полтора часа пойдем в трактир, – произнес коренастый торговец, весь в бородавках, утирая пот с лица. – Эти полтора часа ежедневно отнимают у меня год жизни. Что вы сказали бы теперь, Мелех, о стакане горячего чаю, но горячего, – обратился он к торговцу-старику. – Ого, вот идет старенькая Двойра. Почему она плачет?
Кучка торговцев подошла к старушке, и та, не переставая плакать, рассказала, что базарный опрокинул ее корзину с лимонами и прогнал с места.
– Дети, – произнес коренастый торговец, – соберем по грошу десять копеек и заплатим за место Двойры. Я даю копейку.
Нахман вынул из кармана три копейки и отдал старухе. Кто-то тронул его за плечо. Он живо обернулся и увидел перед собой Мейту, пятнадцатилетнюю девочку хозяйки, у которой поселился.
– Это вы, Мейта, – заволновался он, – что слышно с Итой?
– Ее спасли, – ответила девочка. – Только что пришла Сима из больницы, и я побежала вам рассказать.
И, чувствуя важность своих слов, она серьезно прибавила:
– Иту отвезли в родильный приют. У нее начались роды.
– Слава Богу, – произнес Нахман с облегчением. – Что вам дать за такую добрую весть?
Он повел ее к своей корзине, не отрываясь от стройной, отчетливой фигуры девочки. Она шла медленно, и здесь, среди опустившихся, неряшливых людей, вызывала воспоминание о другой жизни, беззаботной, красивой, жизни желанной, оправданной, к которой столь трудными и мучительными путями пробирается человечество, инстинктивно уверенное, что добьется ее. Она шла медленно, грациозно, как будто впереди стояла пропасть или что-то прекрасное, о котором она едва смела мечтать. И суровая улица – словно дивилась чудесному видению – провожала ее всеми своими глазами, всеми своими шепотами, завидуя ее беззаботности, ее нетронутой красоте – тому, что жизнь еще не имела власти над ней.
Прошло больше месяца, как Нахман поселился у ее матери, и с первого дня девочка тайно покорилась ему. С каждым разом она все сильнее привязывалась к Нахману, и теперь шла с трепетом, в первый раз почувствовав, что может нравиться. Она не поднимала глаз, будто взгляд Нахмана угрожал ей сжечь их, и мечтала только о том, чтобы не показаться ему смешной, глупенькой.
– Ну вот, Мейта, моя корзина, – говорил Нахман. – Что мне вам подарить?
– Ничего не дарите, – покраснев, ответила она. – Я ведь пришла потому, что вы беспокоились.
– Все-таки вы меня обрадовали, Мейта. Я подарю вам пару гребешков для волос. Я выбираю лучшие, Мейта. Посмотрите, какие они красивые, гибкие. Они вам будут к лицу.
Она засмеялась оттого, что он упомянул о ее лице, и серьезно сказала:
– Я не могу взять, Нахман! Это стоит денег.
– Это и хорошо, – в тон ответил он ей, – я дарю то, что имеет цену.
Она обрадовалась его голосу, но когда выбирала гребешки, и ее руки касались его руки, – они дрожали.
– Вот эта пара будет очень удачной, – произнес Нахман, вдруг удивившись ее волнению, – возьмите, Мейта, вы останетесь довольны. – Не может быть, – промелькнуло у него в голове.
Она спрятала гребешки, все не поднимая глаз, и, словно бросая слова на землю, поблагодарила его и простилась.
– Подождите, – торопливо выговорил Нахман, – я провожу вас. Вот только скажу два слова Даниэлю.
Она махнула головой, и сейчас же ее узкие плечики замелькали в толпе.
– Подождите! – крикнул он еще раз.
– Почему же у нее руки дрожали? – думал он, стоя перед Даниэлем.
И, глядя ему прямо в глаза, он внутренне смеялся и отвечал невпопад, как будто насмехался. Потом, освободившись, бросился в толпу.
– Вот она, – обрадовался он, увидев девушку, заглядывавшую в окна лавок, – я испугаю ее.
Все довольный, все в сладостном томлении, он тихо подкрался к ней и ласково крикнул ей в ухо. Мейта испуганно обернулась, но, узнав Нахмана, улыбнулась ему и проговорила дрожащим голосом:
– Я так испугалась, Нахман.
Они пошли рядом, не думая о своем волнении, и Мейта беззаботно расспрашивала обо всем, что попадалось ей на глаза. Сейчас направо открылась длинная, широкая улица, и, освещенная солнцем, как бы плавая в жидком мраморе, с чистыми людьми и домами и приятным движением, она, после бедноты и грязи рядов, показалась такой прекрасной, что Мейта, закрыв глаза, в восторге крикнула:
– Как хорошо здесь, Нахман! Мне кажется, что в этой улице живут одни избранники.
– Вы разве не бывали в городе, Мейта?
– Очень редко, Нахман. Когда мне исполнится шестнадцать лет, мать меня отметит работать на фабрике; я буду ходить сюда каждый день.
– Я могу показать вам город. Вот разбогатею…
– Разбогатеете, – перебила его Мейта и с сомнением покачала головой, – не разбогатеете. Иногда мне кажется, люди выдумали богатство, чтобы заставить нас мучиться…
– Вы много думаете, Мейта, – с удивлением произнес Нахман.
– Мы все думаем, уверяю вас. Но нас не спрашивают, и мы молчим.
Они повернули в сторону и сразу очутились на окраине.
– Вот, я вам новость расскажу, – произнесла таинственно Мейта после молчания. – Абрам, кажется, женится на Розе.
– Кто вам сказал? – с изумлением вырвалось у Нахмана, – он весь похолодел от радости. – Неси будет удивлена.
– Сама Неси мне рассказала об этом. Она непонятная. Она плакала и смеялась.
– Я ухожу, – взволнованно проговорил Нахман. – Так это правда? Вы сказали, Неси…
В ряду, между тем, работа опять закипела, и когда Нахман вернулся, вся улица была полна народом. В пятницу торговля прекращалась в два часа дня, и теперь волнение обхватило самых хладнокровных. Нищие, как порченные, бегали между людьми, мешали всем и их гнали, как гонят собаку, попавшую под ноги. Торговки кричали длинными голосами, словно не переводили дыхания, и складывали остатки в корзины, чтобы не засидеться лишнюю минуту. Нахман стоял уже подле Даниэля и бойко торговал. Как мог он не торговать, когда у него было столько великолепного товара? И уверенный, с приподнятым настроением, он, без гнева, позволял покупателю рыться в его корзине, знал, что тот не уйдет от него. Он указывал, командовал, и люди слушались, побежденные его обаянием.
– Почему же Неси смеялась? – вспоминал он, замирая, и говорил себе: – Это хорошо. – И опять продавал, беззаботно улыбался, думая, что радуется хорошей торговле…
Шлойма уже ушел, и Нахман не помнил, как простился с ним, – ряды торговцев стали редеть, а он все стоял возле своей корзины, не умея расстаться с удовольствием – отдавать свой товар, и брать за него деньги.
– Можете собираться, – произнес Даниэль, складывая ситцы, – народ уже расходится.
– Хороший день, – отозвался Нахман, все в упоении, – девочка принесла нам счастье.
Они заперли корзины, подхватили их и вместе с толпой торговцев двинулись к окраине.
Когда он вошел во двор, где жил, старуха Сима первая встретила его и затащила к себе.
– Зайдите, зайдите, – говорила она, не желая замечать его недовольства. – Иту спасли, и теперь она в родильной.
В маленькой пустой комнате, с сырыми стенами, на скамейке сидели две девушки и мальчик лет четырнадцати. При виде Нахмана, девушки оживились и начали охорашиваться, а мальчик уставился на него большими, бессмысленными глазами.
– Вы еще не были у нее? – спрашивал Нахман, притворяясь, что не замечает знаков, которые ему делали обе девушки.
– Садитесь, Нахман, – сердечно сказала Сима, – я не могу забыть, что вы сделали для меня в эту несчастную ночь. Ита умерла бы без вас.
– Зачем об этом говорить, – покраснел Нахман.
– А теперь, сказать правду, и я не знаю, чего хочу от вас. Вы мой защитник…
Она жалко улыбнулась, торопливо заплакала и, вытирая слезы, указывала на девушек. Старшая засмеялась, а младшая, Фейга, угрюмо проворчала:
– Он совсем не веселый.
– Вот, они смеются, – с досадой произнесла Сима, – а обе корзины пустые. Им что? Посмотрите, здесь и продать нечего, чтобы хлеба купить. Я не говорю о делах, – нищий, услышав меня, покраснел бы, – но меня бьют. Не верите? Поклянитесь, Нахман, что не верите, и я буду знать, во что вы верите. И Ита в родильной. Сама не знаю, Нахман, чего хочу – смерти, жизни.
– Она врет, – рассердилась старшая, Фрима.
– Мать, ты выжила из ума.
– Я молчу, – шепнула Сима, – кто силен, тот прав. Но посмотрите на мои руки, пусть они говорят.
Она оттянула рукав к плечу, и Нахман ужаснулся. От локтя до плеча шли черные кровоподтеки, и рука казалась залитой чернилами.
– Не может быть, – шепнул Нахман.
– В городе должен быть старший, – сиплым шепотом и моргая глазами отозвалась Сима, и в ее тоне послышалось что-то смелое, призыв к закону, который должен ее охранять.
– Она сама себя щиплет от злости, – бросила Фейга, покраснев.
– Неправда, неправда, – крикнул мальчик, – это Фрима так щиплет.
– Верьте моему Мехеле, – настаивала Сима. – Я здесь среди разбойников. Ита меня тоже колотила. И спросите меня: ради чего я терплю от них? Я старая, больная, – но везде свой хлеб заработаю… Спросите: ради чего я терплю?
Не ропот, а вопрос лежал в ее словах. Как будто до сих пор она делала нужное, важное, желанное, и лишь сейчас явилась мысль: зачем? Нахман, замученный, сидел, опустив голову, и слушал. Иногда у него мелькала мысль убежать немедленно к Неси, чтобы отдохнуть от этих ужасов, но Сима, словно угадывая, что происходит в нем, опять просила: посидите, посидите.
– Зачем ты выдумываешь? – с гневом вырвалось у Фримы. – Ты хочешь разжалобить этого человека, но он тебе не поможет. Уходи от нас, если тебе не нравится. Мы прокормимся сами.
– Вы слышите, Нахман, – заволновалась Сима, – им нужно, чтобы я ушла из дому. Я знаю, зачем. Нет, нет, нет, – крикнула она, – убейте меня – не уйду! Я, Нахман, мать. Вырвите мое сердце, – все-таки я буду жалеть их, оберегать… Обе работают на коробочной фабрике и приносят по семи рублей в месяц. Сотни глаз нужны, чтобы их уберечь… Вот, Ита пропала, а шапочник потирает руки от удовольствия: он соблазнил хромую девушку…
– Мама, мама, перестань сердиться, – просил мальчик. – Вот Дина идет! – вдруг крикнул он, обрадованный. – Дина, Дина!
Старуха засуетилась.
– Дина, – прошептала она, и на лице ее мелькнуло блаженство, – вот мое сокровище. Это сама доброта. Посмотрите на нее.
Она вышла из комнаты, и Нахман последовал за ней. Девушка шла раскачиваясь, чуть касаясь земли, будто боялась придавить ее.
– Моя радость, – шепнула Сима.
Теперь Нахман разглядел ее. Она была стройная, с тонкими чертами лица, чуть-чуть бледная, – но спокойны и уверенны были ее глаза.
– Холодная девушка, – подумал Нахман.
– Это Дина, Нахман, – произнесла Сима Дина вскинула на него глаза, и ему показалось, что по лицу его прошел мягкий свет.
– Почему же вы стоите на пороге? – спросила она.
Она лишь теперь разглядела, что мать в слезах, и испуганно произнесла:
– Что случилось, мать?
Старуха зашептала. Из комнаты несся смех девушек. Фейга стояла у окна, прижавшись лицом к стеклу, и не сводила глаз с Нахмана.
– Я еще зайду к вам, – произнес он, простившись.
В комнате его поджидала Мейта, и как только он открыл дверь, она сейчас же спросила:
– Зачем вас Сима звала?
Он не ответил ей, весь под влиянием пережитого ужаса, и прошел в свою комнатку.
– Вам ничего не нужно? – говорила Мейта, идя за ним.
– Ничего, Мейта.
Она исчезла, но через минуту опять появилась на пороге и повторила свой вопрос:
– Вам ничего не нужно, Нахман?
Что-то странное было в ее взгляде, в ее движениях.
– Не может быть, – подумал Нахман, оглядывая ее и пугаясь своей мысли.
– Сегодня мать придет поздно, – тихо выговорила она. – Я посижу у вас, Нахман.
– Зачем? – спросил он.
– Я посижу, – настойчиво повторила она, но как бы спрашивая позволения.
– Мне некогда, Мейта, – я сейчас ухожу.
– Никогда вы дома не остаетесь, – посидите теперь.
– Не могу, Мейта, я должен увидеться с Неси.
Она внимательно посмотрела на него, отвернулась и, напевая, вышла из комнаты.
– Когда мне будет шестнадцать лет, – думала она…
И после его ухода, долго стояла у окна, думала, горела, напевала, и в голосе ее дрожали слезы.
Нахман шел к Неси… После первого знакомства он как бы покорился ей, и что-то сильное, имевшее власть приказывать ему каждый день, где бы он ни был, требовало: ступай к Неси, ступай к Неси. Он видел ее всегда перед собою, и в воспоминаниях она являлась такая же откровенная, смелая, дерзко рвавшая оковы, наложенные на нее окраиной… Она нравилась ему, – и очарование заключалось в том, что он боялся ее, боялся ее порывов, влечений, которые должны были привести ее к гибели. Когда она раскрывала ему правду окружавшей жизни, правду своих мечтаний, он сам возбуждался и горячо поддерживал ее, чувствуя, что ходит с нею над пропастью, в которую легко можно было упасть. Он не понимал еще, что влечет его к ней. Она казалась ему холодной, безумно равнодушной к человеческому сердцу, и то, что она была холодная, безумно равнодушная вызывало в нем лучшие инстинкты и желание победить ее. Подобно Натану, он никогда не любил и жил целомудренной жизнью здорового работника, который не думает о женщинах. В своем воображении он ставил, не разбирая, каждую высоко на горе и поклонялся ей. В чистоте стыдливости и тайного влечения, он предпочел бы проститутку лучшей целомудренной девушке, чтобы вместе с актом любви совершился и акт нравственности, – и Неси как будто привлекала его тем, что ходила на краю пропасти. Ему казалось, что без его участия она неизбежно погибнет, и бессознательное сострадание требовало совершить спасение женщины. С каждым днем он все больше втягивался, – то, что он переживал, было гармонично, красиво, и оно стало потребностью. Нужна была Неси, с оголенной шеей, с ярко красной лентой вокруг черных волос, с округленными пластическими жестами; нужна была ее настороженность в глазах и речах, стремительность и хищность и опасность, грозившая ей; нужно было чувство страха за нее, восхищение, которого он стыдился…
Когда она бывала милостива к нему, он молча переживал свое блаженство… Она шла с ним в главную улицу окраины, откуда виден был город с его огнями, и он жарко говорил ей о своих желаниях и мечтах. И побежденная на миг светлыми словами о том, какою должна быть жизнь, к которой и сама стремилась, – она смягчалась, и оба как будто впервые узнавали друг друга. Она отвечала на его мечты дрожащим голосом, и ему и ей, хотя они еще были чужды друг другу, хотелось вечно идти, лишь бы добраться когда-нибудь до края, где жизнь освобождала людей…
Начинало темнеть, когда Нахман вошел во двор, где жила Неси. У каждой квартиры сидели мужчины и женщины и пили чай. В углу Нахман заметил Шлойму и Хаима. Лея, закрыв кисеей лицо, словно боялась людей, сидела к ним спиной.
– Ступайте сюда! – крикнул ему Хаим, махая руками. – Узнаете новость… На фабрике…
Нахман не расслышал окончания, но кивнул головою. Из оконца квартиры правого флигеля сверкнули глаза Неси.
– Я зайду к вам позже, Шлойма, – крикнул он, засуетившись, – подождите!
Он повернул к правому флигелю, открыл дверь и вошел в сени. Неси не выходила. На скамейке сидел тринадцатилетний мальчик, Исерель, брат Неси, и читал книгу. При виде Нахмана, он бросил книгу и с радостью сказал:
– Ну, вот вы пришли, наконец. Нахман! Я так доволен…
– Я и сам не знал, что приду, – смеясь ответил он. – Отец дома?
– Дома. И все время сердится. Неси уже досталось от него.
Нахман поморщился от неприятного чувства и вместе в Исерелем зашел в комнату. Как и в сенях, в ней было тесно, стены пахли сыростью, и негде было повернуться. Неси сидела у оконца и выглядывала во двор. Торговка Энни, мать Неси, поместилась у дверей с чулком в руках, а на кровати уверенными жестами слепой нищий, Дон, отец девушки, считал деньги.
– Кто это? – спросил Дон и сейчас же ответил, пряча деньги: – Это – Нахман, я узнал его по шагам.
Он благосклонно улыбнулся, вытаращил слепые глаза, и Нахман, поискав места, уселся подле него. Неси не оглядывалась.
– Добрый вечер, – произнесла Энни своим неприятным голосом, – что слышно в рядах?
Она очень охотно принимала Нахмана, и он был первый из молодых людей, который удостоился ее одобрения. И она и старик Дон имели виды на Нахмана и не находили ничего предосудительного в том, что он к ним зачастил.
– Да, в рядах, – повторила она, играя вязальными спицами. – Неси, почему ты сидишь к гостю спиной? Это некрасиво.
– Хочу так, – ответила девушка, бросив быстрый взгляд на Нахмана.
– Пусть сидит, где хочет, – отозвался Нахман, – мне это не мешает.
– Плохой совет, – оскалил зубы Дон. – Она хочет, – повторил он, вдруг рассердившись, и было непонятно, как из мягкого, приятного голос его мог сделаться таким скрипучим, злым. – Мать говорит, она должна слушаться.
– Я уйду, – со страхом шепнул Исерель, – сейчас опять начнется.
– Я прошу, – вмешался Нахман. – Право, мне все равно…
– Перестань, Дон, – серьезно сказала Энни, – человек говорит: ему все равно.
Неси встала, бросила на слепого злой взгляд и вышла из комнаты.
У Дона затрепетали ноздри. И как только скрипнула дверь, он вдруг сорвался с кровати и, уверенно ступая на ногах, протянув лишь руки, резко закричал:
– Назад, Неси, назад в комнату, я приказываю! Не слушаешь? Хорошо, уходи. Но помни, ты вернешься…
Так же уверенно ступая, он добрался, до кровати и, улегшись, проворчал:
– Я уже кожу сдеру с нее, непременно сдеру, такая проклятая душа раз в век рождается.
Нахману едва сиделось. Над интимной жизнью Неси как будто взвился занавес, и он увидел эту жизнь, – такую неприглядную, жизнь под властью дикого надсмотрщика. Каждое слово этого отца было красноречивой повестью мучений. Вставали длинные годы страданий в одиночку, и вся жестокость их лежала в каждом дрожании мускула на этом деревянном лице, в этих изуверских, будто равнодушных глазах, во всей крупной фигуре старика-нищего, с длинной седой бородой.
Теперь Нахман начинал понимать дикость и настороженность Неси, ее речи, порывания и безумную неосторожность, с какой она искала свободы…
– Она упряма, как сталь, – согласилась Энни.
– Я сломаю ее, – с ненавистью ответил Дон.
– Не знаю, что она сделала дурного, – не вытерпел Нахман, – честное слово, вы несправедливы.
– Не говорите пустяков, – нахмурился Дон. – С девушкой нужно разговаривать, держа кнут в руках. Со всякой девушкой. Я так всегда с ними говорил. Человек должен работать, Нахман, а не быть сталью… Спросите Неси, как она работает? День да, день нет. Что это, спрошу вас? У тебя здоровые руки, здоровые ноги, – пусти их в оборот. Я двенадцать лет, как ослеп, и никто мне еще копейки не дарил. Я работаю, я работаю…
– Он работает, – серьезно подтвердила Энни, играя спицами, – и если бы не он, мы умерли бы с голоду.
– Не понимаю, – хотел сказать Нахман, но удержался.
– Я работаю, – с гордостью повторил Дон, поглаживая бороду, – и ни у кого не сижу на шее, как моя дочь. Я работаю головой, руками, голосом… Вы слышали мой крик? А я могу сделать мой голос, как у ребенка, когда его мучат, как у котенка, когда его душат. Я упрямый, но гнусь, как молодая ветка, полная соков. Из моих глаз текут реки слез, когда нужно, но если бы потребовали реки меда, – я заплакал бы медом. Я так выучился петь песни, что разбойника трону. Я работаю…
– Он работает, – с гордостью повторила Энни, и глаза у нее заблестели.
– Почему Неси не хочет? – вспомнил он опять. – Принеси копейку, но потрудись над нею, вот чего я хочу и добьюсь. В чем сила человека? В работе. Работай, ловко работай. Дорога работа, а человек самый дешевый товар…
Он уже перешел к другому, заговорил о людях окраины, и Нахман с недоумением слушал.
– Все, кажется, трудятся, – произнес он, наконец, – что толку? Я не видел еще ни одного рабочего, который бы жил хорошо.
– Не люблю, когда говорят пустяки, – с досадой перебил его Дон, – и машина работает. Чем труднее жить, тем ловчее нужно работать. Они дураки. В городе тысячи нищих – я выручаю лучше всех. Хотите, я сейчас сделаю так, что вы заплачете и отдадите мне все, что у вас в кармане? Вот как нужно работать! Они думают, что если бедны, то им все следует.
В его словах сквозила ненависть, и нельзя было понять, чего он хочет. Нахман, не возражая, пересел к окну, мечтая увидеть Неси. Старуха вышла в сени и долго возилась там. Совсем стемнело.
– Уже поздно, – с беспокойством произнес Дон, – я помолюсь.
Нахман кивнул головою, не оглядываясь. Двор осветился огнями. Словно желая избавиться от муки, Нахман искал теперь Неси. Старик стал читать молитвы.
– Ее нет, – с тоской думал Нахман, – может быть, она поджидает меня.
Странное волнение охватило его.
Оттого, что во дворе было людно, а он не находил Неси, и оттого, что в комнатке благоговейный голос произносил важные слова, которые облегчали и сбрасывали с человека ответственность за все, что творится на земле, – радость и печаль смешались в его душе.
Он не смел оглянуться, чувствуя на своей спине взгляд слепого, но и хотелось ему вырваться от его чар и крикнуть громко, чтобы ему отдали Неси… чтобы не мучили людей.
Он видел их из оконца, и как уставшие волы казались они ему. Они беспомощно толпились у своих лачуг, и ему хотелось от сострадания вырвать свое сердце и отдать им для утешения, для просветления.
С дрожащими губами, со слезами на глазах, он повернулся к Дону и, как отцу своему, сказал:
– Если бы, Дон, вы могли увидеть людей во дворе, вы не сказали бы: люди – самый дешевый товар. Самый дорогой, Дон, самый дорогой… Посмотрите на них. Они устали, они разбиты. Ради чего они работали? Мне стыдно назвать их людьми… Это души, Дон, живые души. Они трудятся, страдают, – ради чего? На их пути я вижу: пот, слезы, кровь… Ради чего? Пот, слезы, кровь, – повторил он в волнении, – слезы, кровь…
Слепой замахал руками, – и снова, одни властные, полились твердые звуки из святых слов, которые сбрасывали со всех ответственность за то, что происходит на земле с человеком. Они лились глухо и светло, звали куда-то далеко от земного ничтожества и как будто прикрепляли крылья к телу, чтобы оно взвилось.
– Ну вот, – произнес Дон, – я кончил. Будем разговаривать…
Теперь, после молитвы, он казался добродушным, а длинная борода придавала ему вид святого.
– Вы сказали, – начал он…
В сенях кто-то затопал резко, с шумом. Дон оборвался. В комнату влетел Исерель и, бледный от ужаса, крикнул:
– Ступайте, Нахман, скорее к Шлойме. Кажется, Лея повесилась. Весь двор там!
Слепой вскочил с кровати… Нахман, не простившись, выбежал из комнаты и очутился среди толпы, которая неслась с криком к квартире Шлоймы. В ворота вбегал народ, и мальчики летели впереди. В толпе мелькнули глаза Неси, и Нахман на миг страшно обрадовался.
– Слава Богу, слава Богу, – послышался возле него знакомый голос.
– Это, кажется, Хаим, – подумал Нахман в смятении, – да, Хаим.
– Не бегите так, – попросил тот, – я задыхаюсь. Ее спасли…
– Я сильно встревожился, – пробормотал Нахман.
Он не имел слов от радости, и шел и смеялся. Хаим начал подробно рассказывать, как хитро Лея устроила виселицу в сарае, украв для нее у Шлоймы длинный шарф, и закончил с восторгом:
– Шлойма – герой. Одно сердце есть в мире – его найдешь у Шлоймы.
Они растолкали толпу и вошли в комнату. Любопытных уже выпроводили, и в ней было просторно. Шлойма сидел, подперев голову руками, и задумчиво смотрел на улицу. На кровати лежала Лея, неузнаваемая, с посиневшим лицом, тяжело дышала, и каждый раз в испуге закрывала лицо руками.
– …Скажи что-нибудь отцу, – говорила знакомая Нахману черноглазая женщина, – скажи, милая…
– Хотела бы не жить, – тихо произнесла Лея.