bannerbannerbanner
Перстень Лёвеншёльдов

Сельма Лагерлёф
Перстень Лёвеншёльдов

Полная версия

Пастор даже поднял было руку, примериваясь нанести страшный удар по неотесанному, глупому лицу великана, но удержался. С грохотом захлопнул он окно и встал посреди горницы, потрясая сжатым кулаком.

Он, кого осенило пылающее пламя вдохновения, он, кому дано было возвестить славу Божью, стоял и думал: какую злую шутку сыграл с ним Бог.

Разве епископ не вправе думать, что капитана Кристиана подослал сам пастор? Разве он не вправе думать, что пастор этот целый день лгал и лицемерил? Теперь он всерьез учинит розыск, теперь он лишит его и сана, и должности.

Когда настало утро, пастора в усадьбе уже не было. Он и не подумал остаться, чтобы защитить себя. Бог сыграл с ним злую шутку. Бог не желал помочь ему. Он знал: его все равно лишат сана. Так желает Бог. Так что ему лучше сразу же уйти.

Это случилось в начале двадцатых годов девятнадцатого века в одном из отдаленных приходов Западного Вермланда.

То было первое несчастье, выпавшее на долю Йёсты Берлинга. Оно не стало последним.

Ведь жеребятам, которые не выносят ни шпор, ни кнута, жизнь представляется тяжкой. При любой боли, выпадающей им на долю, они мчатся прочь по нехоженым тропам прямо навстречу разверзающимся пред ними пропастям. Лишь только тропа становится каменистой, а путь горестным, им неведомо иное средство, нежели одно – опрокинуть воз и бешеным галопом умчаться прочь.

II. Нищий

Однажды холодным декабрьским днем по склону холма в Брубю поднимался нищий. Одет он был в ужасающие лохмотья, а башмаки его были до того изношены, что холодный снег леденил его мокрые ноги.

Лёвен – длинное, узкое озеро в Вермланде, которое в нескольких местах перерезано длинным же узким проливом. На севере оно простирается ввысь, к лесам Финмарка, на юге же спускается вниз к озеру Венерн. На берегах Лёвена располагается множество приходов, но самый большой и самый богатый из них – приход Бру. Он занимает добрую часть озерного прибрежья как на восточной, так и на западной его стороне. Но на западном берегу также лежат самые крупные усадьбы, такие поместья, как Экебю и Бьёрне, широко известные своими богатствами и красотой, а еще большое селение в приходе Брубю с постоялым двором, зданием суда, жилищем ленсмана, усадьбой священника и рыночной площадью.

Брубю стоит на крутом косогоре. Нищий прошел мимо постоялого двора у самого подножия и из последних сил устремился наверх, к вершине, где расположилась усадьба приходского пастора.

Впереди него поднималась в гору маленькая девочка, тянувшая санки, груженные мешком с мукой. Нищий догнал девочку и заговорил с ней.

– Такая маленькая лошадка – и такой большой воз! – сказал он.

Девочка обернулась и посмотрела на него. Это была малышка лет двенадцати с острым взглядом проницательных глазок и плотно сжатым ртом.

– Дал бы Бог лошадку поменьше, а воз побольше, так и муки, верно, хватило бы подольше! – ответила девочка.

– Так ты тащишь наверх еду для самой себя?

– Слава богу, для себя, это так. Как я ни мала, мне самой приходится добывать свой хлеб.

Нищий ухватился за спинку саней, чтобы подтолкнуть их.

Обернувшись, девочка посмотрела на него.

– Не надейся, – сказала она, – за твою помощь ничего тебе не перепадет!

Нищий расхохотался.

– Ты, верно, и есть дочка пастора из Брубю?

– Да. Беднее отцы есть у многих, хуже моего – ни у кого нет. Это – святая правда, хотя стыд и позор, что родное его дитя вынуждено такое говорить.

– Говорят, отец твой скуп и зол.

– Да, он скуп и зол, но люди думают, что дочка его станет еще хуже, коли выживет.

– Думаю, люди правы, эх ты! Да, хотел бы я знать, где ты раздобыла этот мешок?!

– Невелика важность, если я даже скажу тебе об этом. Утром я взяла зерно в отцовском амбаре, а сейчас была на мельнице.

– А он не увидит тебя, когда ты притащишься с этим домой?

– Ты, верно, слишком рано бросил школу! Отец уехал по приходским делам, понятно!

– Кто-то едет следом за нами в гору. Я слышу, как скрипят полозья. Подумать только, а вдруг это отец едет!

Девочка прислушалась, всматриваясь вниз, а потом громко заревела.

– Это отец! – всхлипнула она. – Он меня убьет! Он меня убьет!

– Да, теперь дорог добрый совет, а быстрый совет – дороже серебра и золота, – сказал нищий.

– Вот что, – продолжал ребенок, – ты можешь помочь мне. Берись за веревку и тащи санки. Тогда отец подумает, что санки твои.

– А что мне потом с ними делать? – спросил нищий, перекидывая веревку через плечо.

– Тащи их сначала куда вздумается, но вечером, когда стемнеет, приходи с ними в усадьбу пастора. А я уж подкараулю тебя. Приходи с мешком и санками, понятно?!

– Попытаюсь!

– Берегись, если не явишься, – воскликнула девочка, убегая, чтобы успеть домой раньше отца.

С тяжелым сердцем поворотил нищий санки и стал толкать их вниз, к постоялому двору.

У бедняги, когда он полубосой брел по снегу, была своя мечта. Он шел, думая о бескрайних лесах к северу от озера Лёвен, о бескрайних лесах Финмарка.

Здесь, в приходе Бру, где он в эту минуту вез санки вдоль пролива, соединяющего Верхний и Нижний Лёвен, в этом прославленном своими богатствами и весельем краю, где усадьбы и заводы стоят бок о бок, здесь каждая тропа была для него чрезмерно тяжела, каждая горница тесна, каждая кровать жестка. Здесь он дико тосковал о покое бескрайних, вечных лесов.

Здесь он слышал бесконечные удары цепов на каждом гумне, словно урожай никогда не удастся обмолотить до конца. Возы, груженные бревнами, и повозки с плетеными корзинками для угля непрерывно спускались вниз из неистощимых лесов. Телеги с рудой нескончаемым потоком тянулись по дорогам, по глубоким колеям, оставленным сотнями их предшественников. Он видел здесь, как сани, битком набитые ездоками, торопливо сновали меж усадеб; и ему казалось, будто сама радость держит в руках вожжи, а красота и любовь стоят на запятках. О, как мечтал бредущий здесь бедняга подняться в горы и обрести покой великих вечных лесов!

Там, вдали, где на равнинных землях поднимаются прямые, подобные столбам деревья, где снег толстым тяжелым покровом покоится на неподвижных ветвях, где бессилен ветер и где он лишь тихо-тихо играет с хвоей в верхушках деревьев, там хотелось ему брести, углубляясь все дальше и дальше в лесную чащу. Брести до тех пор, пока однажды силы не изменят ему и он не рухнет под огромными деревьями, умирая от голода и холода.

Он мечтал о большой, осененной шелестом листвы могиле над Лёвеном, где его одолеют силы тленья, где голоду, холоду, усталости и винным парам удастся наконец уничтожить это бренное тело, которое могло вынести все.

Он спустился вниз к постоялому двору, желая дождаться там вечера. Он вошел в буфетную и сел, тупо расслабившись, у дверей, по-прежнему мечтая о покое вечных лесов.

Хозяйка постоялого двора сжалилась над ним и поднесла ему рюмку вина. Она поднесла и вторую после того, как он стал истово умолять ее об этом.

Но наливать ему даром она больше не пожелала, и нищий впал в полное отчаяние. Ему нужно было выпить еще и еще этого горячительного, сладостного напитка. Ему нужно было еще раз почувствовать, как сердце пляшет в груди, а мысли полыхают от хмеля. О, это сладостное пшеничное вино! Летнее солнце, пение птиц, благоухание и красота лета сливались воедино в прозрачных, волнующих глотках. Еще хоть раз, прежде чем исчезнуть во мраке ночи, жаждет он испить солнца и счастья.

И вот сначала он обменял на вино муку, потом мешок из-под муки, а напоследок – санки. Выпив, он сильно захмелел и проспал добрую часть послеобеденного времени на скамье в харчевне.

Пробудившись, он понял, что ему остается лишь одно. Раз это жалкое тело одержало верх над его душой, раз он смог пропить то, что доверил ему ребенок, раз он – позор для всей вселенной, он должен освободить ее от столь жалкого бремени. Он должен вернуть своей душе свободу, дозволить ей вознестись к Богу.

Лежа на скамье в буфетной, он судил самого себя:

– Йёста Берлинг, лишенный сана пастор, обвиняемый в том, что пропил муку, принадлежавшую голодному ребенку, присуждается к смерти. К какой смерти? К смерти в снежных сугробах!

Он плакал от жалости к самому себе, к своей бедной оскверненной душе, которой должно было вернуть свободу.

Отошел он недалеко и с дороги не сворачивал.

Схватив шапку, нетвердо держась на ногах, вышел он из харчевни. У самой обочины стоял высокий сугроб. Он бросился туда, чтобы умереть. Закрыв глаза, он попытался уснуть.

Никто не знает, как долго он так лежал, но в нем еще теплилась жизнь, когда по дороге примчалась с фонарем в руках дочка пастора из Брубю и нашла его в сугробе у обочины. Она несколько часов простояла на косогоре, ожидая его. Теперь она примчалась с вершины холма в Брубю, чтобы отыскать его.

Она тотчас узнала его и начала трясти и кричать изо всех сил, надеясь разбудить.

Ей нужно было узнать, куда он девал ее мешок с мукой.

Ей нужно было вернуть Йёсту к жизни, хотя бы ненадолго: пусть скажет, что сталось с санками и мешком с мукой. Милый папенька убьет ее, если его санки пропали. Кусая нищему палец и царапая ему лицо, доведенная до крайнего отчаяния, она не переставала кричать.

Тут на дороге показался какой-то проезжий.

– Черт возьми, кто это тут кричит? – спросил чей-то суровый голос.

– Хочу узнать, куда этот парень подевал мой мешок с мукой и мои санки, – зарыдал ребенок, колотя сжатыми кулачками грудь нищего.

– Так это ты когтишь замерзшего человека? А ну брысь отсюда, дикая кошка!

Ездок оказался высокой, крепко сколоченной женщиной. Она вылезла из саней и подошла к сугробу. Схватив девчонку за шиворот, она швырнула ее на дорогу. Затем, нагнувшись, обхватила руками тело нищего, подняла его с дороги, отнесла к саням и положила его туда.

– Езжай с нами на постоялый двор, дикая кошка! – крикнула она дочке пастора. – Послушаем, что ты знаешь об этом деле!

 

Спустя час нищий сидел на стуле у дверей в лучшей горнице постоялого двора, а перед ним стояла та самая властная госпожа, которая спасла его от смерти в сугробе.

Тысячу раз слышал Йёста Берлинг, как описывали ее именно такой, какой он ныне увидел ее, едущей домой от угольных ям в лесах. С закопченными руками и глиняной трубкой в зубах, одетую в ничем не подбитый овчинный полушубок, в домотканую шерстяную юбку, в смазных башмаках на ногах и с ножом за поясом, – такой он увидел ее. С зачесанными назад седыми волосами, обрамляющими ее старое, красивое лицо… И он понял, что столкнулся со знаменитой майоршей из Экебю.

Она была самой могущественной женщиной Вермланда, владетельницей семи заводов, привыкшей повелевать и привыкшей, чтобы ей повиновались. Он же был всего-навсего несчастный, приговоренный к смерти человек, лишенный всего, знающий, что каждая тропа для него чрезмерно тяжела, каждая горница тесна… Он дрожал от ужаса, когда взгляд ее останавливался на нем.

Она молча стояла, глядя на представшего пред ней жалкого человека, погрязшего в пороках, на его красные опухшие руки, на истощенное тело, на великолепную голову, которая даже теперь, в крайней своей запущенности и неухоженности, сверкала дикой красотой.

– Ты – Йёста Берлинг, сумасшедший пастор? – спросила она.

Нищий по-прежнему сидел недвижно.

– А я, я – майорша из Экебю!

Дрожь пробежала по телу нищего. Сжав руки, он поднял на нее взгляд, исполненный тоски. Что она с ним сделает? Неужто она заставит его жить? Он трепетал пред ее силой. И все-таки он был столь близок к покою вечных лесов.

Она начала битву за его жизнь, сказав, что дочке пастора из Брубю вернули санки и мешок с мукой. И что у нее, майорши, есть для него, как и для многих других бездомных бедняг, прибежище в кавалерском флигеле в Экебю. Она предложила ему жизнь, полную удовольствий и веселья, но он ответил, что должен умереть.

Тогда, ударив кулаком по столу, безо всяких обиняков, она заставила его выслушать, о чем она думает.

– Вот как, ты жаждешь умереть, вот как, ты жаждешь этого! Меня бы это не очень удивило, если бы ты и в самом деле был жив! Посмотрите-ка на это изможденное тело, на эти бессильные руки и ноги, на эти потухшие глаза! И ты еще думаешь, будто в тебе хоть что-то еще может умереть! Неужто ты полагаешь, что мертвец – это непременно тот, кто, неподвижный и оцепеневший, лежит в заколоченном гробу?! Неужто ты думаешь, что я стою здесь и не вижу: ты, ты, Йёста Берлинг, – мертв?!

Я вижу, что вместо головы у тебя череп мертвеца, и мне кажется, будто черви выползают у тебя из глазниц! Разве ты не чувствуешь, что рот твой набит землей? Разве ты не слышишь, как гремят твои кости, стоит тебе шевельнуться?

Ты, Йёста Берлинг, утопил себя в вине, ты мертв.

Единственное, что живо в тебе и еще шевелится, – это лишь кости мертвеца, а ты не желаешь дозволить им жить. Если можно назвать это жизнью?! Это все равно что дозволить мертвецам плясать на могилах при свете звезд. Уж не стыдишься ли ты того, что тебя лишили сана, раз ты хочешь умереть? Нужно сказать, тебе было бы куда больше чести, если бы ты нашел применение своим дарованиям и принес какую ни на есть пользу цветущей земле Божьей. Почему ты сразу же не явился ко мне, я бы все уладила? Да, теперь, верно, ты ждешь великой чести от того, что тебя завернут в саван, положат на смертную солому и назовут прекрасным трупом?!

Нищий сидел спокойно, почти улыбаясь, пока она обрушивала на него гневные слова. Никакой опасности, ликовал он, никакой опасности! Вечные леса ждут тебя, и не в ее власти отвратить от них твою душу. Но майорша замолчала и сделала несколько шагов взад-вперед по горнице. Затем она села перед очагом, поставила ноги на каменную плиту и оперлась локтями о колени.

– Тысяча чертей! – сказала она и тихо засмеялась как бы про себя. – В том, что я говорю, куда больше правды, нежели мне самой приходит в голову. Уж не думаешь ли ты, Йёста Берлинг, что большинство людей в этом мире – мертвы или полумертвы? Уж не думаешь ли ты, что я жива? О нет! О нет!

Да, погляди на меня, погляди. Я – майорша из Экебю, и я, верно, самая могущественная госпожа в Вермланде. Шевельни я пальцем – и тотчас же примчится губернатор, шевельни я двумя – примчится епископ, шевельни я тремя – и весь соборный капитул, и советники, и все заводчики начнут отплясывать польку на площади в Карлстаде. Однако ж, тысяча чертей, мальчик, я заявляю тебе: я не что иное, как одетый труп. Одному Богу ведомо, сколь мало во мне жизни.

Наклонившись вперед на своем стуле, нищий всеми фибрами души впитывал ее слова. Старая майорша сидела, качаясь из стороны в сторону перед очагом, и говорила, не глядя на него.

– Тебе, верно, не приходит на ум, – продолжала она, – что, будь я жива, я бы при виде тебя, столь жалкого и удрученного, мигом избавила бы тебя от подобных мыслей. Нет, конечно, не приходит. Тогда у меня нашлись бы для тебя и слезы, и мольбы, которые перевернули бы твою душу, и я спасла бы ее. Но отныне я – мертва.

Слыхал ли ты, что некогда я была красавицей Маргаретой Сельсинг? То было далеко не вчера, но я все еще могу оплакивать ее так, что мои старые глаза еще краснеют от слез. Почему Маргарете Сельсинг суждено было умереть, а Маргарете Самселиус – жить, почему майорше из Экебю суждено жить, ответь мне, Йёста Берлинг.

Какой была Маргарета Сельсинг? Она была стройна и тонка, застенчива и невинна. На могиле таких, как она, плачут ангелы.

Она не ведала зла, никто никогда не причинял ей горя, она была добра ко всем. Она была красавица, настоящая красавица.

И был на свете один видный и прекрасный человек. Звали его Альтрингер. Бог знает, как его угораздило попасть сюда на север, на дикие пустоши Эльвдалена, где у ее родителей был собственный завод. Маргарета Сельсинг увидела его. Он был прекрасным человеком и красивым мужчиной, и он полюбил ее.

Но он был беден, и они порешили ждать друг друга пять лет, как поется в песне.

Когда прошло три года, у нее появился новый жених, уродливый и мерзкий. Но родители ее, полагая, что он богат, принудили Маргарету Сельсинг не мытьем, так катаньем, побоями и жестокосердными словами взять его в мужья. Видишь ли, Маргарета Сельсинг умерла в тот самый день.

С тех пор больше не существовало на свете Маргареты Сельсинг, а существовала лишь майорша из Экебю. И она не была ни добра, ни застенчива, она верила только в великое зло и не замечала добра.

Ты знаешь, верно, что случилось потом. Мы жили в имении Шё, майор и я. Но он не был богат, как говорили люди. И у меня нередко бывали тяжелые дни.

Но тут вернулся Альтрингер – теперь он был богат. Он стал хозяином Экебю, по соседству с Шё. Он сделался хозяином еще шести заводов близ озера Лёвен. Он был дельный, предприимчивый, прекрасный человек!

Он помогал нам в нашей бедности. Мы разъезжали в его экипажах, он посылал съестные припасы на нашу поварню, вина для нашего погреба. Он наполнил мою жизнь пирами и увеселениями. Майор отправился на войну, но что нам было до этого! Один день я гостила в Экебю, на другой день он приезжал в Шё. Казалось, на берегах Лёвена тогда вечно веселились и водили хороводы.

Но тут обо мне и об Альтрингере пошла недобрая молва. Если бы Маргарета Сельсинг была жива, ей это бы причинило большое горе, но мне было хоть бы что. Тогда я еще не понимала: я столь бесчувственна оттого, что мертва.

Но вот молва о нас дошла до моих отца с матерью, туда, где они жили среди угольных ям в лесах Эльвдалена. Старушка, недолго думая, отправилась сюда, к озеру, чтобы поговорить со мной.

Однажды, когда майора не было дома, а я сидела за столом с Альтрингером и другими гостями, приехала она. Я увидела, как она вошла в зал, но я, Йёста Берлинг, не почувствовала даже, что она – моя мать. Я поздоровалась с ней как с чужой и пригласила сесть к моему столу и принять участие в трапезе.

Она хотела поговорить со мной как с дочерью. Но я сказала, что она ошиблась – мои родители умерли, они оба умерли в день моей свадьбы.

Тогда она приняла условия игры. Ей было семьдесят лет, двадцать миль проехала она за три дня! И вот она безо всяких церемоний села за стол и принялась за еду. Она была на редкость сильным человеком.

Она сказала: как печально, что именно в этот день я понесла столь тяжкую утрату.

– Самое печальное, – сказала я, – что родители мои не умерли на день раньше, тогда не было бы и свадьбы.

– Разве вы, милостивая фру майорша, не довольны своим замужеством? – спросила она.

– Вот именно, – ответила я, – но теперь я довольна. Я всегда буду рада повиноваться воле моих дорогих родителей.

Она спросила, была ли на то воля моих родителей, чтоб я навлекла позор на себя и на них и изменяла бы мужу. Малую честь выказала я своим родителям, сделавшись притчей во языцех у всех и каждого.

– Как постелешь, так и поспишь, – ответила я ей.

И вообще, чужой госпоже должно бы понять: я не намерена допустить, чтобы кто-либо порочил дочь моих родителей.

За столом ели только мы, мы – вдвоем. Окружавшие нас мужчины сидели молча, не в силах взять в руки нож или вилку.

Старушка осталась у меня на сутки, чтобы передохнуть, а потом уехала.

Но все время, пока она оставалась у меня, я так и не смогла понять, что она – моя мать. Я знала лишь, что моя мать умерла.

Когда она собралась уезжать, Йёста Берлинг, и я стояла рядом с ней на лестнице, а экипаж подали к парадному входу, она сказала мне:

– Сутки пробыла я здесь, а ты так и не поздоровалась со мной как с родной матерью. По безлюдным дорогам ехала я сюда, проехала целых двадцать миль за три дня, и твой позор заставляет мое тело дрожать так, словно его иссекли плетью. Пусть же все отрекутся от тебя так, как ты отреклась от меня, пусть тебя выгонят, как ты выгнала меня! Пусть проселочная дорога станет твоим домом, сноп соломы – постелью, а угольная яма – твоим очагом. Пусть позор и бесчестье будут тебе наградой! Пусть другие бьют тебя так, как бью тебя я!

И она сильно ударила меня по щеке.

А я взяла ее на руки, снесла вниз по лестнице и усадила в экипаж.

– Кто ты такая, что проклинаешь меня? – спросила я. – Кто ты такая, что бьешь меня? Такого я ни от кого не потерплю!

И я тоже дала ей пощечину.

Экипаж тут же тронулся в путь, но тогда, в тот же час, Йёста Берлинг, я узнала, что Маргарета Сельсинг мертва.

Маргарета Сельсинг была добра и невинна, она не ведала зла. Ангелы плакали на ее могиле. Если б она была жива, она никогда не ударила бы свою мать.

Нищий, сидевший у двери, слушал, и слова майорши заглушили на миг призывный шелест вечных лесов. Надо же, эта могущественная госпожа притворилась столь же грешной, как он, стала его сестрой – такой же пропащей, как и он, чтобы вселить в него мужество жить! И ему должно было научиться тому, что не только на нем, но и на других тоже лежит отпечаток горя и позора. Поднявшись, он подошел к майорше.

– Хочешь ли ты жить теперь, Йёста Берлинг? – спросила она голосом, прерывающимся от слез. – Зачем тебе умирать? Из тебя, верно, мог бы получиться хороший священник; но никогда тот Йёста Берлинг, которого ты утопил в вине, не был столь кристально чист и невинен, как та Маргарета Сельсинг, которую я задушила своей ненавистью. Ты хочешь жить?

Йёста упал на колени пред майоршей.

– Простите, – сказал он. – Не могу.

– Я – старая женщина, закаленная множеством горестей, – ответила майорша, – и я сижу здесь и отдаю себя самое в награду нищему, которого нашла полузамерзшим в сугробе у обочины. Поделом мне! Если ты уйдешь и кончишь жизнь самоубийством, ты по крайней мере не сможешь рассказать кому-либо о моем безумстве!

– Майорша, я не самоубийца, я приговоренный к смерти! Не делайте мою смертную борьбу чрезмерно тяжкой! Я не должен жить! Мое тело одержало верх над душой, поэтому я должен освободить ее, позволить ей вознестись к Богу.

– Вот как, ты полагаешь, что попадешь туда?

– Прощайте, фру майорша, и спасибо вам!

Нищий поднялся с колен и, опустив голову, поплелся к дверям. Эта женщина сделала тяжким его путь на север, к бескрайним лесам.

Подойдя к дверям, он не мог не оглянуться. И тут он встретил взгляд майорши, молча сидевшей и глядевшей ему вслед. Никогда не видел он столь изменившегося лица, и, остановившись, он уставился на нее. Она, недавно гневная и грозная, сидела в каком-то молчаливом просветлении, а глаза ее сияли сочувствием и милосердной любовью.

И что-то в нем, в его собственной заблудшей душе растаяло под этим ее взглядом. Прижавшись лбом к дверному косяку, обхватив голову руками, он заплакал, заплакал так, что сердце его чуть не разорвалось.

Швырнув свою трубку в очаг, майорша подошла к Йёсте. Все ее движения внезапно стали нежными, как у матери.

 

– Полно, полно, мой мальчик!

И она усадила его рядом с собой на скамью у дверей, и он плакал, уткнувшись головой в ее колени.

– Ты все еще собираешься умереть?

Тут он хотел вскочить на ноги. Ей пришлось насильно удержать его.

– Сейчас я говорю тебе: ты волен поступать, как хочешь. Но я обещаю тебе, что, если ты снова захочешь жить, я возьму к себе дочку пастора из Брубю и выращу из нее человека. Так что она сможет возблагодарить Бога за то, что ты, Йёста, украл у нее муку. Ну как, хочешь жить?

Он поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза.

– Это – правда?

– Да, обещаю тебе, Йёста Берлинг.

В тоске и отчаянии он стал ломать руки. Он увидел пред собой острый, пронзительный взгляд, сжатые губы и исхудалые маленькие ручки. Стало быть, это юное существо обретет защиту и опеку и следы унизительных побоев будут стерты с ее тела, а злоба из ее души! Теперь путь к вечным лесам для него закрыт.

– Я не убью себя до тех пор, пока девочка будет под вашей опекой, фру майорша, – сказал он. – Я точно знал, что вы, фру майорша, заставите меня жить. Я сразу же почувствовал, что вы сильнее меня.

– Йёста Берлинг! – торжественно произнесла она. – Я сражалась за тебя, как за самое себя. Я сказала Богу: «Если хоть что-то от Маргареты Сельсинг еще живо во мне, то дозволь ей, Маргарете, явиться и выказать себя так, чтобы этот человек не смог уйти и убить себя!» И Он дозволил это, и ты увидел ее, и потому ты не смог уйти. И она шепнула мне, что ради бедного дитяти ты, верно, посмеешь отказаться от своего намерения. Вы, дикие птицы, летаете дерзко и отважно, но Господу нашему ведома та сеть, что и вас уловит.

– Велик Бог и неисповедимы Его пути, – сказал Йёста Берлинг. – Он сыграл со мной злую шутку, Он отверг меня, но все же не позволил мне умереть. Да свершится Его святая воля!

С того самого дня Йёста Берлинг стал кавалером в Экебю. Дважды пытался он выбраться оттуда и стать на ноги, чтобы жить своим трудом. Однажды майорша подарила ему торп близ Экебю. Он переехал туда, намереваясь жить торпарем. Некоторое время это ему удавалось, но вскоре он устал от одиночества, от повседневной изнурительной работы и снова стал кавалером. В другой раз это случилось, когда его пригласили домашним учителем графа Хенрика Доны в поместье Борг. В то время он влюбился в юную Эббу Дону, сестру графа, но она умерла в тот самый час, когда он полагал, что вот-вот завоюет ее сердце, и он оставил все мысли о том, чтобы стать кем-либо другим, кроме как кавалером в Экебю. Ему казалось, что для священника, лишенного сана, все пути к спасению закрыты.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73 
Рейтинг@Mail.ru