bannerbannerbanner
Большой театр. Секреты колыбели русского балета от Екатерины II до наших дней

Саймон Моррисон
Большой театр. Секреты колыбели русского балета от Екатерины II до наших дней

Полная версия

«Золушка» Гюллень и Сора, премьера которой состоялась в Большом, демонстрирует особое сочетание европейских и российских особенностей танца, а также техничную сторону балета, возрожденного в Москве. Знакомый европейский сюжет облекается в яркий русский «костюм», чтобы предложить нечто большее, чем рассказ о затянувшемся ухаживании или даже удивительном преображении – поверхностном (когда героиня облачается в бальное платье и хрустальные туфельки) или внутреннем (когда она учится отличать добро от зла). Московские зрители привыкли к патриотическим балетам и операм и поэтому могли интерпретировать «Золушку», хотя бы отчасти, как притчу о национальных амбициях. В спектакле не нашлось места поэтической замкнутости, зато в нем фигурировала матушка-Россия, не желающая быть служанкой Европы. Пережитые ею годы пренебрежения и неуважения закончились изгнанием Наполеона. Герои войны, включая московского генерал-губернатора Голицына, претендовали на роль принца, а бал проходил при российском императорском дворе. Большой театр наполнил скромную народную сказку царским величием.

Балеты Вальберха, Глушковского и Гюллень знаменуют собой возникновение «русскости» – именно она будет определять Большой Петровский театр на протяжении следующих двадцати восьми лет его существования – и не только в балете. Большой был (и остается) оперным театром, и тот же поиск национальной идеи можно найти в операх Михаила Глинки, увековеченного еще до своей смерти в статусе родоначальника русской музыкальной традиции. В то время как хореографы делали танцы русскими, манипулируя элементами, пришедшими из Франции и Италии, Глинка и его преемники полагались на экзотику, заимствованную чаще всего с востока. Архаичные шкалы и их сегменты стали определять национальные особенности звукоряда в русской музыке, наряду с изобретенными шкалами – такими, как целая тональность и октатоника [8-ступенная интервальная система], церковные колокола, протяжные причитания и организация текста в соответствии с ударениями и интонацией русского языка. Большинство из этих музыкальных новшеств были придуманы, в том числе и мелодии, якобы заимствованные из крестьянских песен. Но, будучи сочиненными специально, они становились более впечатляющими и привлекательными как для отечественной, так и для зарубежной публики.

Глинка приехал в Москву из деревни под Смоленском, но был истинным космополитом, проводя за пределами России столько же времени, сколько и на родине. Он изучал музыку в Европе и умер в Берлине. Его первая опера, пророссийская и антипольская «Жизнь за царя» (1836 г.) была признана крайне националистической. (В советский период, в частности, она получила благословение идеологов, хотя и не раньше, чем было переписано либретто, чтобы исключить из действия царя.) Вторую оперу Глинки, «Руслан и Людмила» (1842 г.), восприняли не столь однозначно. Эклектизм обеспечил ей непростой путь на сцену. Однако позже это творение услышали иначе и оценили по достоинству. В партитуре смешались европейские стили и жанры. Она также отдавала дань древнерусской традиции эпического повествования и тем самым как бы обращалась к России прошлых лет: до Петра Великого, до Ивана Грозного – иными словами, к Руси. Реальный или вымышленный успех Глинки в продвижении русской школы стал проклятьем для его коллег по цеху. Среди самых раздосадованных был Алексей Верстовский[162], выдающийся композитор и, без сомнения, центральная фигура в деятельности Большого театра. Он сочинял музыку для спектаклей, но главное его наследие – административный вклад. Его работа была тесно связана с Глинкой и вышла на новый виток с уходом Глушковского.

Верстовский – скромный представитель благородного сословия, выросший на творчестве крепостных музыкантов на родине отца, в Юго-Восточной России. Он изучал инженерное дело в Санкт-Петербурге, но все же больше времени уделял главному хобби: музыке. Молодой человек занимался пением, брал уроки скрипки и аккомпанировал на клавишных. Инженерное дело казалось ему скучным, поэтому Верстовский решил пойти вразрез с настоянием отца и устроился композитором на полставки – занятие, которое даже он сам считал ниже собственного достоинства. Его первая существенная композиция, водевиль «Бабушкины попугаи», была весьма невзрачна с эстетической точки зрения, но техника со временем становилась лучше, и во многом благодаря урокам, преподанным среди прочих Джоаккино Россини, великим итальянским оперным композитором. (Легенда гласит, что педагог приступил к занятиям только после того, как Верстовский согласился расплатиться со своими игорными долгами.) Поклонники Большого театра стекались на оперу «Пан Твардовский», но петербургские зрители высмеяли ее за пустоту и примитивность характеров. Кроме того, в ней были заново интерпретированы самые страшные страницы немецкой оперы Карла Марии фон Вебера «Вольный стрелок».

Колоссального успеха Верстовский добился при помощи весьма удачного сочетания серенад, комических мотивов менестрелей и атрибутики жанра ужасов в опере «Аскольдова могила» (1835 г.). Ее действие разворачивается в Киевской Руси, сюжет развивается вокруг двух влюбленных, ведьмы и Неизвестного, скрывающегося в течение первого акта у могилы языческого князя. Темные силы разлучили девушку и юношу, но ведьма старается воссоединить героев с помощью колдовства в компании кошки и совы. Неизвестный тоже хочет помочь им, но погибает, утонув в Днепре. Сильный национальный характер «Аскольдовой могилы» выражался и в сюжете, и в архаичной музыке. Постановка множество раз проходила в театрах Москвы и Санкт-Петербурга и стала, возможно, одной из самых популярных опер XIX века. Даже после того, как она вышла из репертуара, танцы из нее все еще помнили. (Верстовский шутил, что артисты заберут хореографию с собой в могилу.) Если бы Глинка тогда не проявил себя с помощью канонических опер, Верстовский мог бы считаться главным действующим лицом в истории русской музыки. Однако он остался на заднем плане.

Его неудача в попытке достичь успеха с постановкой «Аскольдовой могилы» выглядела особенно обидной на фоне стремительного взлета Глинки. Завидуя, он заметил, что постановка 1836 года «Жизни за царя» была провальной с точки зрения драматургии. «Никто не ходит в театр, чтобы молиться Богу», – заявил он, критикуя оперу[163]. Верстовский считал себя величайшим первопроходцем, но был загнан в угол собственной жаждой славы и, в итоге, отложил перо и стал чиновником. Оказываясь в нужном месте в нужное время, композитор внедрил нужных людей во власть и поднялся по бюрократической лестнице Московских Императорских театров, пройдя путь от музыкального инспектора до куратора репертуара. В конце концов он вообще возглавил московскую Дирекцию.

Картина, вырисовывающаяся из его воспоминаний о работе и успешном подъеме по карьерной лестнице, показывает историю небогатого мужчины, самостоятельно строившего административную карьеру с нуля без крупных успехов или неудач. Несмотря на то что Верстовский никогда не любил свою работу, он не мог позволить себе много отдыхать по финансовым и социальным причинам. С другой стороны, его письма демонстрируют автора как гораздо более яркую личность. Он кажется веселым, добрым человеком, любителем сплетен, шуток и возмутительных каламбуров (о невестах и дряхлых «старых грибах» на государственной службе)[164]. Верстовский отличался острым языком и не сдерживался, когда высмеивал критиков, цензоров и других людей, встречавшихся на его пути. Он писал крайне торопливо, но плавно, особенно когда вымещал гнев. Особенно его раздражали однополые отношения. В своих письмах с конца 1830-х годов композитор издевается над женственными манерами танцовщиков, многие из которых были открытыми гомосексуалами. Верстовский использовал женские окончания и орфографические ошибки, чтобы описать их поведение: «Новый танцовщик пришел к нам в театр с очередными претензиями; мне он не нравится, и большинство порядочных людей полностью согласны со мной. Больше всего удивляет его девчачье поведение. Он ходит с крайне важным видом: “Я тааааак устал!”, “Я танцевааааал, пока не упал в обморок прямо на сцене!”»[165] Чиновник не мог не высказаться со свойственной ему язвительностью и относительно дам нетрадиционной ориентации: «Бывшая актриса Семенова и принцесса Гагарина ведут страстную переписку, одна не может жить без другой – это волшебно, просто волшебно!»[166] В его письмах часто встречаются странные рисунки, совершенно не связанные с обсуждаемыми темами: человек с петушиным гребнем, китаец с зонтиком, катающийся на слоне; священник, крестящий в горшке троих детей.

 

Группа дворян, шефствующих над театрами Москвы и Санкт-Петербурга, была маленькой и сплоченной. Либреттист оперы «Аскольдова могила» Михаил Загоскин работал директором Московских Императорских театров с 1837 по 1841 год. Вскоре Верстовский предложил свою кандидатуру на его место, пообещав «заделать все трещины в Дирекции», появившиеся под руководством драматурга[167]. Самая крупная из них, по словам композитора, была создана руками женщины-хореографа Фелицатой Гюллень-Сор. Он придерживался мнения, что та не имела никакого влияния в Большом театре, но кто-то же «отбросил балет на пять лет назад, поставил Загоскина в управление и полностью уничтожил балетную труппу. Многие прекрасные танцовщики ушли, а оставшиеся были никчемны»[168]. Однако клевета не помогла ему получить желанное место в администрации, по крайней мере, не сразу.

Верстовский продолжал отчитываться перед генерал-губернатором Москвы Дмитрием Голицыным. Он регулярно посещал вечерние приемы в доме князя, которые считал утомительными, «больше похожими на сумерки, чем на вечера», и изнурительными больше, чем пребывание в Английском клубе, походы куда также включались в список его обязательных дел. Взрослые «негодяи» на таких вечерах были «надменны как индюки»; бородатые, «слащавые на вид» молодые люди вычурно одеты и вели себя высокомерно[169]. Город явно оживился, когда правитель решил посетить Москву. Все вокруг зашевелилось, как в «раскопанном муравейнике»: повсюду «заняты делом, подметают и ремонтируют», «подстриженные бороды, уже выбритые усы, все чистые и трезвые!»[170].

Загоскина сначала сменил Александр Васильцовский, крайне нервный и суетливый человек. Наконец, после того как он заболел и больше не мог выполнять обязанности, Верстовский взял на себя руководство Московскими Императорскими театрами. Он проработал в этой должности с 1848 года до выхода на пенсию за год до смерти, в 1861 году. Композитор не любил Москву; собственная провинциальность была его слабостью. Однако, как он признался в начале карьерного взлета, «радость будущих побед» не позволяла ему покинуть город. Конечно, Верстовский смог вознаградить себя, сохранив оперу «Аскольдова могила» в репертуаре, и когда управление Большого театра переместилось из Москвы в Санкт-Петербург, с радостью включился в роль преданного слуги и реформатора[171].

На протяжении всего XIX века Дирекция Московских Императорских театров поддерживала связь с директоратом Большого и Малого театров, находившихся под руководством генерал-губернатора Москвы и Опекунского совета – правящего совета Императорского воспитательного дома и его фонда, от которого финансово зависели московские театры еще с эпохи Медокса. После 1842 года администрация Большого и Малого театров напоминала администрации главных театров в Санкт-Петербурге. Репертуар рассматривался (первоначально) трехсторонним комитетом по цензуре, созданным при Министерстве образования в 1804 году, а бюджеты согласовывало Государственное казначейство Министерства финансов – все под контролем Министерства Императорского двора и Его Величества Императора. Контроль над Большим и Малым театрами вернулся в Санкт-Петербург в 1842 году, когда здоровье пожилого Голицына пошатнулось.

Толчком к административной реструктуризации послужил отчет о состоянии Большого театра, подготовленный Министерством Императорского двора. Доклад был составлен директором Санкт-Петербургских Императорских театров Александром Гедеоновым, относившимся к московским театрам с некоторым пренебрежением, но все же желавшим получить над ними контроль. Крайне необъективный вывод заключался в том, что архитектурное чудо Бове не реконструировалось должным образом с момента его открытия в 1825 году. Баки для воды стояли пустыми, что создавало серьезную опасность пожара; «механизм» под сценой был непригоден для спектаклей с частой сменой декораций; работников сцены в штате было слишком мало, многие работали в одну и ту же смену и в Большом, и в Малом; костюмы для оперных постановок оказались изношенными; те, что использовались для балета, были новее, но сшиты «довольно посредственным портным»[172]. В Малом устроили скромный «магазин» для хранения костюмов и реквизита, а Большой был вынужден арендовать «временные деревянные навесы» для хранения вещей. Еще одной проблемой в Большом театре стало слабое освещение. «Все масляные лампы находятся в полуразрушенном состоянии», – прокомментировал Гедеонов, – «сцена погружена во мрак» – даже во время выступлений. Концы потолочных балок в коридорах сгнили, представляя очевидную опасность, а «укрытия» (что означает туалеты) источали неприятное зловоние.

Он приберег наиболее резкую критику для Московского Императорского театрального училища, якобы существовавшего в состоянии «полного разрушения». Студенты, не проживавшие в общежитиях, превосходили численностью тех, кто жил в них, и затрудняли работу директората: «Они пропускали репетиции и выступления из-за плохой погоды, болезни или даже просто домашних проблем, связанных с их крайней бедностью». Само училище не могло обеспечить нужд своих обитателей, частично из-за нехватки воды и несоблюдения правил санитарии; подобные условия, по словам врача училища, «вызвали у студентов простуду и другие серьезные болезни с потенциально смертельными последствиями». Заболевшие мальчики проводили все время в комнате с четырьмя кроватями на втором этаже училища, рядом находилась медсестра. Тонкая стена из деревянных досок – все, что отделяло пациентов от сцены, где в течение большей части дня проходили репетиции, так что «танцы и другие мероприятия лишь ухудшали состояние заболевших». Изолятор для девочек располагался на третьем этаже, он был просторнее, но окна установили слишком низко, что создавало угрозу безопасности больных. «Одержимый лихорадкой, страдающий от интенсивного бреда и дезориентации пациент может, независимо от всех принятых мер предосторожности, прыгнуть в окно».

Гедеонов заказал две независимые инспекции Большого и Малого театров и театрального училища и вскоре оказался ответственным за весь театральный комплекс вместе с летним театром в Петровском парке в Москве. После этого он договорился об уплате долга театров в Опекунском совете. Поскольку директор также должен был наблюдать за Санкт-Петербургскими Императорскими театрами и не мог присутствовать в двух городах одновременно, он сначала полагался на Васильцовского, а затем Верстовского, регулярно предоставлявших отчеты о ситуации в Москве. Московские администрации находились в каменном здании на Арбате, а позднее переехали в помещение на Большой Дмитровке, в нескольких шагах от Большого театра. Согласно одному источнику, там выделили небольшую комнату, известную как «арестный дом», где содержались артисты и сотрудники, подозреваемые в совершении должностных преступлений[173]. Таким образом обеспечивалось соблюдение дисциплины.

Первым важным пунктом в отчетах Гедеонов считал финансовый вопрос: учет кассовых чеков. Затем следовали объяснение успеха или неудачи отдельных постановок, после чего, в случае с Большим театром, упоминание о здоровье танцовщиков, незначительные или крупные аварии и состояние ремонта. Когда Васильцовского или Верстовского хвалили за работу или спрашивали о личных делах, оба приходили в полный восторг, благодаря за такое внимание начальства. У Гедеонова был вспыльчивый нрав, и он часто хмурился, но заботился о сотрудниках, гарантируя зарплату исполнителям первого и второго разрядов, и предоставлял особые привилегии после двух десятилетий службы. Жилье было извечным вопросом как для артистов, так и для других работников театра, а также их семей. То, насколько добрым был директор, знала старшая дочь Верстовского, жившая напротив «грязной кухни в комнате рядом с прачечными». Композитор спас ее, попросив Гедеонова о помощи. Именно за такое отношение тот заслужил любовь и привязанность подчиненных, называвших его «отцом и благодетелем рода человеческого»[174].

Гедеонов ушел с головой в работу над проблемами Большого театра, подойдя к ним с заботой и полной отдачей, – лично участвовал в продаже билетов (и отказался предоставлять пригласительные даже высокопоставленным дворянам). Он курировал дело со злоумышленником, бросившим в ноябре 1845 года яблоко на сцену во время спектакля, а однажды приложил все усилия, чтобы вернуть любимую трубку, забытую немецким графом в ложе, и лично торговался за провоз ковров из Шотландии. В дополнение к установленным зарплатам, директор поспособствовал предоставлению отпусков и медицинских листов артистам Императорских театров.

Получив должность директора, Верстовский пытался доказать, что он справится с задачей сохранения театральных сцен Москвы, рассказывая Гедеонову о работе Большого и Малого театров и уделяя основное внимание балетным и оперным постановкам, а не концертам, хотя и упоминал Ференца Листа, композитора и пианиста, которым он глубоко восхищался и чьи концерты в Москве оказались довольно прибыльными.

 

Верстовский подключился ко всем процессам, связанным с оркестром Большого театра, настаивая на прослушивании и точной настройке инструментов, проверке целостности смычков и наличия канифоли. Музыка звучала замечательно, как отметил Гедеонов во время проверки в апреле 1842 года. Композитор был явно заинтересован в том, чтобы его собственные произведения оставались на сцене, и беззастенчиво рекламировал «Аскольдову могилу», входившую в репертуар ровно до тех пор, пока автор числился сотрудником Московских Императорских театров. Его должность позволила откладывать или оспаривать премьеры его соперников, в том числе и Глинки.

Верстовский также проявил личную заинтересованность в улучшении уровня образования в Императорском театральном училище, жалуясь в 1841 году на то, что «учитель пения, г-н Геркулани, еще не заставил студентов открывать рот на уроках и преподает сольфеджио на клавире, что весьма любопытно. Куда забавнее то, что у учителя танцев, г-н Пейсаре, крайне слабые конечности. Сидя, он демонстрирует руками то, что хочет, чтобы его ученики делали ногами»[175]. На самом деле ситуация никогда не была настолько плохой, и выявленные проблемы решились после реструктуризации. В штат приняли энергичных молодых преподавателей, следивших за тем, чтобы обучение соответствовало потребностям училища и театров.

Верстовский культивировал образ сердечного доброго человека для начальников, но не для подчиненных, находивших его безучастным и отчужденным. Давний декоратор и механик-машинист Большого театра Карл Вальц вспоминал, что «директор всегда присутствовал за кулисами перед спектаклем, и все должны были подойти к нему, чтобы поклониться. В то время он не носил обязательную униформу, надевал короткий пиджак и темно-серые брюки. Он был почти лысым, но несколько непокорных волос оставались прилипшими к его макушке, как у Бисмарка. При разговоре с артистами держал руки в карманах и обращался к ним бесцеремонно. Рядом с ним, как тень, присутствовала фигура инспектора театрального училища»[176].

Хотя сам чиновник относился к артисткам с холодной насмешкой, ради одной из них мужчина был готов на многое: прекрасная, талантливая и высокомерная певица Надежда Репина покорила его сердце. Она была младшей в семье, дочь крепостного музыканта, но с успешной карьерой примадонны на сцене Малого театра, женщина стала его музой и вдохновила Верстовского на написание нескольких песен и романсов. Композитор женился на ней.

Однако, учитывая обычаи того времени, сохранить брак было непросто. Ходили слухи, что по политическим причинам Репиной пришлось бросить карьеру в 1841 году. Верстовский подписал прошение об отставке за ее спиной, как раз перед тем, как контроль над Московскими Императорскими театрами перешел к Гедеонову. Мысли самой Репиной по этому вопросу неизвестны, но когда она вернулась домой с триумфального выступления, чтобы узнать от мужа, что ее карьера закончилась, певица упала в обморок, а вскоре начала пить.

Верстовский, вероятно, тоже был в смятении от того, что его вынудили сделать. Он обожал жену и не хотел расставаться с ней, как и не хотел расставаться со своим истинным «я» – артиста, композитора, а не бюрократа. Будучи разочарованным собственной участью, бумажной работой и интригами, которые сам же и раскручивал, он сокрушался, что Большой вообще когда-то был создан.

Однако театр теперь был не просто зданием. Он служил символом стремлений – борьбы за национальную идентичность посредством культурной самобытности. Москва приняла на себя удар Наполеона, она отстраивалась после пожара, ее население выстояло, и потому в конце концов бывшее захолустье победило имперскую столицу. В бюрократических препирательствах Москва одержала над ней верх. Ее удаленность – от Петербурга и Европы – оказалась скорее преимуществом, чем помехой. Прежде чем стать центром власти в XX веке, в XIX столетии после войны с Наполеоном город начал приобретать важное значение. Кремль и Большой театр коротали время в излучине реки вдоль торговых путей, тогда как правительство могло лишь притворяться, что управляет ими.

Борьба за то, чтобы представлять Россию на арене мирового искусства, велась в имперскую и советскую эпоху и продолжается по сей день. Это, безусловно, бесконечный процесс, романтический по своей сути, поскольку основан на идеалах народа и нации.

И все же Большой театр всегда мог претендовать на самое главное клише: воплощение «русской души».

162Алексей Николаевич Верстовский (1799–1862) – талантливый русский музыкант, композитор и театральный деятель. Верстовский был ровесником Пушкина и старшим современником Глинки. В 1862 г. после смерти композитора выдающийся музыкальный критик А. Серов писал, что «в отношении популярности Верстовский пересиливает Глинку», имея в виду необычайно стойкий успех его лучшей оперы «Аскольдова могила».
163Модзалевский Б. Л. Автобиография композитора Верстовского // Бирюч петроградских государственных академических театров. II: сб. ст. под ред. А. С. Полякова – Пг., 1920. С. 231.
164РГИА, ф. 652, оп. 1, д. 64, л. 49. Это письмо от 21 сентября 1838 года и большинство других писем в архиве адресовано Никите Всеволожскому (1799–1862 гг.), богатому театральному режиссеру, основателю и владельцу клуба писателей «Зеленая лампа», который часто посещал Пушкин.
165Там же, л. 27 (получено 6 июня 1838 г.).
166Там же, л. 19 (получено 8 марта 1838 г.).
167Там же, л. 49.
168Там же, лл. 43–44 (получено 16 ноября 1838 г.).
169Там же, л. 42 (не датировано).
170Там же, л. 44.
171Там же, л. 8 (28 декабря 1837 г.).
172Эта и следующая цитаты и сведения из: РГИА, ф. 497,
оп. 1, д. 9191, лл. 1–10. Отчет Гедеонова датирован 10 апреля 1842 г.; он включает записи доктора училища, А. Острогожского, 21 марта 1842 г.
173Вальц К. Ф. «65 лет в театре» – Ленинград: «Академия», 1928. С. 28.
174РГАЛИ, ф. 497, оп. 1, д. 10996, л. 59 (16 ноября 1846 г., письмо Ивана Наумова Гедеонову).
175Протопопов В. В. Статьи музыкального критика «Н. З.» / Музыкальное наследство: Сборники по истории музыкальной культуры СССР, том 1 // под ред. Г. Б. Бернарда, В. А. Киселева, М. С. Пекелиса – Москва: Государственное музыкальное издательство, 1962. С. 315 (письмо Верстовского историку и публицисту Михаилу Погодину).
176Вальц К. Ф. «65 лет в театре» – Ленинград: «Академия», 1928. С. 26
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru