Если бы эта книга была женщиной, ей было бы лет около сорока. Она имела бы омерзительный и очень гордый характер.
Если бы эта книга была домом, он стоял бы на склоне горы и смотрел на черное, спокойное море.
Если бы эта книга была птицей, то жила бы она на Китай-городе, где-то в районе Устьинского моста, чтобы наблюдать, как идут по Москве-реке теплоходы.
Но она – книга. И главный ее герой – время: разрушающее, вдохновляющее, дающее…
Я буду рада, если кому-то она поможет взглянуть на нашу жизнь иначе, а вернее, так увидеть в ней то, что рождает за спиной крылья.
Одну из своих книг, «Излом», я уже открывала циклом стихов о Москве, потому что Москва была и остается моим самым любимым городом на свете.
Все стихи этого цикла были написаны в самолете в момент отлета или возвращения домой.
Это я – голытьба татарская
без тебя – не сказать – жива.
Не Петрова столица – царская,
мягко-женским звучит – «Москва».
Возвращаюсь в тебя негаданно,
что с ключами в свой отчий дом.
И стоят фонари оградами
на Садовом и на Тверском.
Ты – страна, что дана не каждому,
и не каждый тебя поймет;
точно в землю домишки всажены,
в желтых ризах, наперечет.
Кремль-чудило пурпурной кручею,
точно яблочный взбит пирог.
Если Бог бы задумал лучшее,
он бы лучше создать не смог.
Эх, Москва, пестрота татарская
и церковен славянских ряд.
А душа у тебя цыганская,
слишком гордая, говорят.
Не полюбишь – так планы начисто,
а полюбишь – так впрок, сполна.
Все препоны твои, дурачества
наблюдает в неон страна.
Мною парки твои исхожены,
но спешу в них, как в первый раз.
И стихи про тебя все сложены,
но их снова пишу сейчас.
Потому что душа излечится
от бульваров твоих и стен,
потому что ты тоже женщина,
что не раз попадала в плен.
То царевой была, то ханскою,
то боярской, а то чумной.
Эх, ты, доля моя цыганская
на широкой меже земной.
Костлявая земля,
холодный луч заката.
Встречай, Москва моя,
меня из чуждых стен.
Встречай меня, моя
больничная палата,
любительница пестрых перемен.
Продлится разговор,
а с ним – вино за полночь,
на кухне свет, а за Садовым – тьма.
Встречай меня, Москва,
встречай – покуда помнишь —
и все тебе рожденные слова.
Я снова по Тверской
пройду, как бы не зная,
что сотни раз и вечером и днем
по ней гуляла.
Ты
встречай меня, родная,
встречай меня как дочь,
заехавшую в дом.
Опять не насовсем…
Но воздух твой так сладок,
что и во снах
тебе не изменить.
Встречай меня, моя
излучина загадок,
моих стихов и лет,
и отголосков нить.
Я им, молодым (хоть душой очень многих моложе),
завидую так,
что и парки мои и газоны
жалею;
и то, что в Москву понаехали тоже,
и нежно глядят
на дворцы ее, башни и склоны,
на спуски к реке,
по мостам ее длинным гуляют,
что любят огни и еще очень многое любят,
что нашей Москвы, не парадной – практичной, не знают,
что сладко все то, что свершилось, а больше не будет.
Я в сквер ухожу!..
В Александровский даже не смею.
Не хочется в сад в своей нынешней, дикой печали.
Как жаль, что я время в то время вернуть не сумею,
где счет не назначен, и все еще только в начале.
Присутствие времени – прелесть такого кредита,
увы, понимаю, чем дальше, тем больше и чаще.
Нет, я не стара, да и жизнью совсем не избита,
но мало в ней жизни над бытом и тленом парящей.
Чарует Москва!..
Но глядит одиночество в спину.
В ней мало друзей, с кем когда-то любили, гуляли…
(Уходят на час, а выходит, что невозвратимо
к своим берегам и в свои вековечные дали.)
Завидую ВСЕМ, по бульварам за полночь бредущим!..
Завидую ВСЕМ – на мой город впервые глядящим!..
Завидую ТЕМ – в своем веке рожденным, живущим!..
Таким молодым и, до боли моей, настоящим.
Мы оба мертвы,
потому что живем в Москве,
потому что нет времени,
чтобы дышать и петь,
потому что смерть
живет у нас в голове,
потому что нам важно не верить,
а важно успеть.
Мы оба стремимся
укрыться в потоке дел,
свое равнодушие
знаменем в мир неся.
Там кто-то упал —
значит, слабеньким был совсем.
Не в радость любовь —
это значит, иссякла вся.
Ты помнишь друзей,
тех, что были до точки «до»?!.
Ты помнишь людей
без их брендов,
без их чернил?!.
Твердишь: «Ты устала…»
– «Ты – тоже… Уже давно!..»
Твердишь, что немногих
так сильно еще любил.
А помнишь наш вечер
на пыльной такой Тверской?!.
Ходили-мечтали…
Но все ли сбылись мечты?!.
Ты вроде все тот же,
а все-таки ты – другой.
И время надежд
стало временем пустоты.
Парадный цвет улиц —
отныне тревожный цвет.
Не шумных кофеен, не споров —
а тишины!..
Живем с тобой в мире,
в котором нас больше нет.
Нужны очень многим,
а значит, что не нужны.
Вновь вечер… Авто…
Пьем в кафешке вишневый чай…
Раз можешь: прости!..
А вернее, так не скучай!..
Я вскоре уеду, чтоб выжить,
верней – ожить!..
Когда я приеду,
мы будем с тобой дружить.
Дробью бульваров спешу к тебе,
опытом, знанием наизусть,
в новосибирский, тугой разбег,
в старомосковский, ядреный пульс.
В первую правду из всех и вся
(окна квартиры на старый дом).
Нежным, как ты, на земле нельзя.
Я и сама здесь живу с трудом.
Все здесь искомое – аж судьба.
Все здесь знакомое – аж рябит.
Выше – сиреневых звезд резьба,
ниже – Марина в цветах стоит.
Руки возложены на груди!..
Девочка-ангел, не уходи!..
Девочка-ангел глядит вослед
всем, кому в жизни и жизни нет.
Адовы кольца – гремит Москва.
Девочка плачет – она жива
тоненькой ниточкой детских строк:
«Люди – любите друг друга впрок!
Люди – храните друг друга впрок!
Люди – дышите друг другом впрок!»
Час утра над Москвой подобен сновиденью.
Почти нездешней дышит тишиной.
Как будто мир во время сотворенья.
И снова пахнет в воздухе весной.
А там, в саду, под белой колокольней,
под пестротой Кремлевского дворца,
земля рождает новый день субботний,
земля не прячет бледного лица.
Дома, проспекты – все покрыто тайной.
И в облаках такой прозрачный свет.
Я в это утро встретилась случайно
с Москвой из прежних, из державных лет.
И вы скорей в окно свое взгляните
на ту Москву, что исстари жива!..
И у Христа Спасителя в граните
по-прежнему сияет голова.
И веришь вновь, что красота бессменна
и что еще нас кто-нибудь хранит
среди тревог, невзгод обыкновенных,
чужих признаний, сплетен и обид.
Святая дева или Бог степенный?!.
А, может быть, величием красна,
Москва,
как лучший город во Вселенной,
в который вновь вторгается весна.
Не отзовешься на мое: «Замри
над вечностью!»
Безвременный покой.
Он не у этой – у другой земли.
И город там, наверное, другой,
куда идут безмолвные суда.
Пространство моря – все вода, вода…
А жизнь как будто временный ночлег.
Вчера был сад. Сегодня – холод, снег.
И я по снегу этому бреду.
И я все меньше чувствую беду.
И улыбаюсь просто оттого,
что жив лишь куст от сада моего.
Я явственно помню тот последний день моей яркой, стремительной, но… Но ничем не омрачаемой жизни.
Вверху, надо мною, плыли черные, безликие ветки деревьев, а вместе с ними плыло все: кресты, стволы и, точно яичной скорлупой, обсыпанные снегом могилы…
Я никогда не была на кладбище. В детстве меня схоронила от этого мама, а потом?.. Потом как-то и не случалось, чтобы кто-нибудь умирал.
А если и умирал, то обстоятельства всегда складывались так, что именно в этот день на меня сваливалось неимоверное количество дел и, при всем моем великом желании, я не успевала приехать.
Наверное, вы удивляетесь, почему «великом». Здесь я грешна. Меня, как писательскую душу, всегда интересовал вопрос встречи жизни со смертью. Будучи наполовину язычницей, я относилась к последней как к неизбежной участи бытия; к тому, без чего гармония в мире была бы непредставима.
Вы только представьте, какое желание власти и страсти явилось бы в каждом из нас, если бы мы только знали, что мы бессмертны?!.
И лишь одно праздное любопытство, вечное желание еще неиспытанных впечатлений, а вовсе не стремление с кем-то проститься, влекло меня на таинственные погосты.
Нет, вы только не подумайте, что я вовсе не видела кладбищ!
Раньше мне очень нравилось бродить среди всяких надгробий: разглядывать кресты и надписи на пустынном Донском; а на Ваганьковском читать стихи под торжественным бюстом Есенина или готовиться к экзаменам по истории русского языка на заброшенной могиле Даля.
У меня даже были друзья, которые тоже обожали бродить в окружении бессмертных могил.
Помню: мы как-то целый день провели на Новодевичьем. Общались с местными кошками, смотрителями, начальником тюрьмы, ставшим при выходе на пенсию начальником кладбищенской охраны. Он же с неистребимым удовольствием рассказывал нам о том, к кому ходят, а к кому не ходят из недавно почивших знаменитостей их земные родственники, коллеги, друзья… какие могилы пользуются любовью у посетителей, а какие забыты.
И оказалось, что каждые ходят к своим: спортсмены – к спортсменам, писатели – к писателям, архитекторы – к архитекторам, и только люди, далекие от всяческих каст, – к политикам и артистам.
А был случай: я испугалась, когда, придя ранним утром на могилу Зинаиды Райх (теперь и сказать не могу, что меня туда привело в столь странное время), увидела курточку… Просто курточку… Просто лежащую на камне. И вдруг меня обуял такой страх, что я стремглав понеслась к выходу.
А по дороге мне встретился гробовщик: худой, высокий, будто бы весь выпачкавшийся в земле и с измазанной землею лопатой. Такой, каким и полагается быть гробовщику. Страх увеличился, и меня вмиг стало трясти так, что я и сейчас отчетливо помню, как дрожали на бегу мои руки и ноги.
Только потом от всего этого мне было смешно. С великой гордостью рассказывала я своим знакомым, что многих в жизни вещей не боюсь, а вот курточки и гробовщика испугалась.
Но я не об этом, а о том, что никогда в жизни до этого даже не предполагала, что значит НАСТОЯЩЕЕ КЛАДБИЩЕ.
Сколько любви
в этих спящих навеки
в могилах!
Разве кого-то она до конца утолила?
Разве оставила в ком-то
хоть что-то живое?
Разве здесь есть, как в мечтах,
голова с головою,
руки с руками;
колени к коленям прижались?
Все одиноки, как были когда-то,
остались.
Вечер февральский. Москва.
Год две тыщи девятый.
Жутко болит голова,
и алеют закаты.
Я и теперь не могу понять, как тогда смогла выстоять на белом полотне, точно сонная артерия, пересекающей некрополь дороги.
Всюду от нее вздыбленными венами отходили огибающие многочисленные надгробья тропинки, а совсем вдали виднелись черные, резные ворота кладбища. Из мира «нет» в мир «да».
Кажется, рядом стоял фонарь. Возможно, я даже встала рядом с ним, чтобы на него опереться. Мне было безумно холодно и очень стыдно оттого, что тело мое чувствует холод.
Было тревожно. Не помню даже, хотела уходить с кладбища или нет, но помню, что чрезвычайно не хотела никого видеть.
Казалось странным, что люди ходят, говорят, считают что-то правильным, а что-то – нет. Сама способность человека соображать меня удивляла.
Нет, я не возненавидела людей. Просто само их существование теперь казалось мне странным.
Это то же самое, как если бы вы уехали из дома далеко-далеко, уехали лет на тридцать… И вот, вернулись… И вот, замечаете старинный дубовый шкаф, стоящий в прихожей.
Этот шкаф и раньше там стоял, только вы не примечали, что он старинный, и что стоит он в прихожей тоже никакого значения не имело. Просто вешали одежду и все.
А вот вернулись – и странным он вам кажется, несуразным… И удивительно сделалось, как это так: прошло столько лет, изменилось все, а шкаф – шкаф не изменился.
Вот и во мне отмотались тогда не минуты, а годы, может быть, даже несколько десятков лет моей жизни.
Потому что зашла я на это кладбище одним, а вышла?!. Вышла совсем другим человеком.
Эти девочки любят вместе и плачут вместе,
пока что так неразлучны и так похожи
в манере смеяться, думать, смотреть на вещи
блюдцами глаз, от которых мороз по коже.
Слишком уж радостны – слишком уже печальны.
Странно представить, что как-нибудь, лет через десять,
суетно встретившись, станут уже иными.
Одна будет мамой; другая – директором банка,
но обе горды, обе счастливы, обе довольны,
что жизнь повернулась не так, как они ожидали.
Лишь после, разъехавшись, ночью, смешно и несмело,
одна будет думать, что надо бы тоже ребенка,
но время хватает за горло, сшибает все сроки,
другая подумает: «Надо бы тоже за дело!..
Не всю же мне жизнь
среди кухонь, пеленок и спален,
и мужа,
которого больше всего по субботам;
воскресные дни
он обычно проводит с друзьями».
Но обе забудутся… Обе не встретятся боле.
А если и встретятся (что, если лет через двадцать),
то сделают вид, что и раньше друг друга не знали.
Подумают только, что лет этих пудрой не скроешь,
и каждая снова по жизни своею дорогой,
уже не мечтая, что можно прожить по-другому,
уже не желая хоть что-то прошедшее вспомнить.
Но это все позже… Сегодня же девочки вместе
идут на свиданье к двум разным, но тоже похожим.
В ушах по наушнику: общие слушают песни.
Те двое в метро эту музыку слушают тоже.