Питер улыбался мисс Рейчел Нуссбаум, пока его соседи по столу усаживались на мягкие стулья; он изображал интерес, когда она говорила, задавая ему вопросы: как Питеру нравится в Америке, как ему бабье лето, но в ответ он произносил лишь «Bitte?»[19] и «Entschuldigung Sie?»[20], наклоняясь вперед и прикладывая ладонь к уху, словно он плохо слышал, и через некоторое время мисс Рейчел Нуссбаум погрузилась в озадаченное молчание, чего и добивался Питер. Эстер, которая, конечно же, знала, что Питер довольно неплохо владеет английским, несмотря на его прерванное обучение, наблюдала за этим спектаклем со своего места и, покачав головой, пробормотала: «Тебе пора бы начинать жить заново, bubbeleh»[21]. Но затем потянулась к нему и похлопала его по руке.
Чернокожие официанты в белых перчатках внесли первое блюдо – изрядно подсохший уолдорфский салат. Питер не любил яблоки с зеленью, как и отклонение от стандарта под названием «американский майонез», который, он знал это, выдавливали из пластмассовых баночек, вместо того чтобы делать свежий, поэтому он ковырялся в этой бурде вилкой, прислушиваясь к разговорам вокруг. Темы были обычными: счет в гольфе и политика, непослушные домработницы и одежда. Питер знал большинство сидящих за столом: Нуссбаумы-старшие и Веберы, Штейны и Розенберги. Но присутствовало несколько человек, с которыми его не знакомили и которые бросали на него озадаченные взгляды до тех пор, пока он не сообщал им, кто он такой. Затем их лица менялись, принимая либо выражение преувеличенного сострадания, либо то же самое непонятное вкрадчивое любопытство, которое этим утром отразилось на лице Doppelgänger его матери в «Ойстер Баре». Питер продолжал копаться вилкой в своем салате. Он уже привык к подобным взглядам еще с мая, когда в газетных киосках появился первый журнал «Лайф» с фотографиями, сделанными Маргарет Бурк-Уайт[22], и заголовками: «ЗВЕРСТВА НАЦИСТОВ» и «У ВОРОТ В ПРЕИСПОДНЮЮ!» над черно-белыми изображениями скелетообразных заключенных и сваленных в кучу трупов. Бедная Эстер сама не своя ходила несколько дней за Питером по коридорам дома в Ларчмонте, тряся перед ним журналом, и вопрошала: «Так все было на самом деле, Питер? Ты это видел? А вот это? или, Боже всемогущий, это?» Питер извинялся и уходил в Ткацкую комнату, ссылаясь на утомление. Ему даже не нужно было смотреть на эти изображения. Не было необходимости. Трупы он видел в цвете.
Сосед Питера по правую руку, Дэн Розенберг, ткнул его в бок.
– Ну и как тебе работать на alte kakker?[23] – прогромыхал он.
Питер попытался перевести это, пока Дэн ждал, источая нетерпение и запах виски. Дэн был одного с Солом возраста и мог бы быть одного возраста с отцом Питера, Авраамом: около пятидесяти пяти; лысая, покрытая пятнами голова и удивительно багровые губы, похожие на две полоски отрезанной печенки. Дэн поднял свой высокий стакан в сторону Сола, сидящего на противоположной стороне круглого стола.
– КАК ТЕБЕ РАБОТАТЬ НА СОЛОМОНА, – отчетливо проговорил он, словно Питер тупой. – В ЕГО АДВОКАТСКОЙ КОНТОРЕ?
– А, – ответил Питер. – Я не работаю на Сола. Я работаю в ресторане.
– А МНЕ ГОВОРИЛИ, ЧТО ТЫ СТУДЕНТ ЮРИДИЧЕСКОГО ФАКУЛЬТЕТА, – заявил Дэн.
– Это было давно, – сказал Питер. – Теперь я работаю в «Ойстер Бар» на Центральном вокзале. Приходите. Мы подаем бесподобные устрицы «Рокфеллер».
Дэн, по-видимому, с подозрением отнесся к откату Питера от специалиста в области права к поваренку. Он бросил взгляд на свою жену Бельву и постучал пальцем себя по виску.
– В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ, – прогремел он, – СОЛЛИ – ЧЕЛОВЕК ДОСТОЙНЫЙ. ТЕБЕ ПОВЕЗЛО, ЧТО ОН ТЕБЯ ОПЕКАЛ, КОГДА ЕЩЕ ТАК МНОГО ЛЮДЕЙ БЫЛО В ЛАГЕРЯХ.
– Дэн! – Бельва Розенберг раскрыла рот от удивления.
– Я имел в виду лагеря для перемещенных лиц, а не другие, – пробормотал Дэн и уткнулся в свой стакан.
Беседа возобновилась. Мимо панорамных окон в искусственном озерце на поле для гольфа проплывали лебеди. Чернокожий официант сменил салат Питера на убогого запеченного лосося, покоящегося среди нарезанного в виде цветочков редиса. Питер теребил рыбу, всей душой желая сидеть сейчас на кухне с персоналом, а не на этом мягком стуле. Он бы показал им, как правильно приготовить эту рыбу, испекши ее в пергаментной бумаге, а затем, когда они сделали бы передышку и пошли курить за кусты рододендрона – он уже замечал подобное, – он бы присоединился к ним. Ему бы понравилось работать в клубе, которой располагался неподалеку от дома в Ларчмонте, но, естественно, Сол и слушать бы не стал. Питер каждый день задавался вопросом, что случилось с его друзьями с кухни «Адлона»; у него даже не было шанса попрощаться с ними – вот он на работе, а на следующий день – депортирован. Возможно, они все еще работали там, и, возможно, «Адлон» остался таким же, как и раньше: самым роскошным рестораном лучшего отеля Берлина. Питер понимал, что это маловероятно – он слышал, что «Адлон» бомбили, – но он все еще держал в памяти, как фотокарточку, его мраморные колонны, зеркальные стены и клиентов-звезд, сводивших с ума Машу. Однажды Питер опознал Генри Форда, а седовласый джентльмен, курящий в холле, определенно был Альбертом Эйнштейном, но больше всего Машу поразил Кларк Гейбл и фрау Марлен Дитрих, чернокожая певица Жозефина Бейкер и актриса Луиза Брукс…
Официанты в белых перчатках убрали тарелки из-под лосося и смели крошки со столов. Зазвенело столовое серебро о стекло, и на трибуну в центре зала взобрался Сол со скотчем в руке. Раздались аплодисменты. Сол слегка поклонился.
– Спасибо, – произнес он.
Свет потускнел.
– Многие из вас меня знают, – начал Сол.
Кто-то в зале прокричал: «Конечно знаем, Солли!», вызвав смех и возмущенное шиканье. Сол терпеливо выжидал. В свете прожектора его лицо казалось таким румяным от гольфа и рыбалки, что его можно было принять за одного из чернокожих, прислуживающих за столом. Не так давно Питер случайно услышал, как Эстер со смехом секретничала по телефону: «Соломон так загорел, что я проснулась прошлой ночью и закричала – я подумала, что в моей постели негр!»
– Мы здесь сегодня собрались после Дней трепета[24] не только для того, чтобы насладиться компанией друг друга, но и чтобы найти еще один способ загладить вину, жертвовать, – произнес Сол в притихшем помещении. – А пожертвования нужны постоянно. Все вы знаете, я очень целеустремленный человек. Я состою в совете Еврейского распределительного комитета уже тридцать лет. Мы с Сали Мейером видели плохие предзнаменования для европейских евреев еще до того, как все вы услышали слово «нацисты». Мы финансировали эмиграцию евреев в Канаду, в Америку и Палестину. Мы собирали средства на еврейские школы, больницы и приюты. Потому что мы знали, что произойдет с нашим народом.
Он прервался, чтобы сделать глоток скотча.
– В 1944 году я был назначен самим президентом Рузвельтом в Совет по военным беженцам, – продолжил он тем же раскатистым тоном, который Питер слышал у него однажды на званом ужине поскромнее, когда тот объявлял: «Я внес решающий вклад в доставку польской ветчины в эту страну!», заставив Питера задаться вопросом, были ли спасение еврейской общины в Европе и импорт мясных рулетов равнозначны для Сола. – Это моя задача – обеспечить разоренным войной евреям безопасный путь в эту страну и помочь им начать новую жизнь, – сказал Сол. – Сегодня здесь присутствует как раз такой молодой человек, который потерял все. – И Сол указал в сторону Питера рукой со стаканом. – Этот молодой человек – мой родственник, – сообщил Сол. – Его отец, Авраам, был моим любимым кузеном. Мы играли вместе, будучи детьми, когда наши семьи проводили лето в Альпах, и взрослыми – когда нацисты стали загонять наш народ в гетто. Ави и я… Ави…
В этом месте Сол отставил свой стакан. Снял очки и вынул платок. Так происходило каждый раз. Питер знал, что слезы искренние, и это было еще ужаснее. В сумраке комнаты раздались солидарные всхлипывания. Зашмыгали носы, затем послышалось сморкание. Питер чувствовал, как мисс Рейчел Нуссбаум с поблескивающими от слез глазами бросает на него взгляды. Он знал, что произойдет дальше: Сол расскажет историю его собственной погибшей семьи, родителей Питера. За спиной Сола опустится экран, и на них станут проецироваться слайды, сменяя со щелчком друг друга: гетто и лагеря, а затем – примитивные поселения беженцев, еврейские больничные палаты и общественные центры, изможденные и погибшие еврейские дети. Будут слезы жалости и злости. Сол подчеркнет, что это благое дело – лишь начало, и до конца еще далеко. Из внутренних карманов появятся чековые книжки, увеличив и без того высокую стоимость ужина. И в качестве pièce de résistance[25], доказательства, Питера позовут встать вместе с Солом под свет прожекторов; его попросят снять запонку и закатать рукав, чтобы было видно татуировку. А пока Питер снял свой пиджак, чтобы быть готовым. Он сел в потемках и принялся ждать сигнала к выходу.
Питер сбежал после представления, когда решил, что его не хватятся: пока подавали десерт – шарики ванильного мороженого, тающего в серебряных чашах, – и пока продолжалось то, что Сол называл «очковтирательством». Несмотря на то, что Питер пытался выскользнуть из помещения по периферии, одна заплаканная дама все же остановила его и принялась рассказывать, что вся ее семья, ее дяди и тети и все их отпрыски погибли в тех лагерях, – все, абсолютно все! После чего она немного поплакала на его накрахмаленной сорочке – и он был свободен. Он выскользнул в коридор и быстро двинулся, опустив голову, к ближайшим дверям, ведущим наружу на лужайки для гольфа. Но вдруг раздался тихий голос:
– Привет. – Около выхода в своем желтом платье стояла мисс Рейчел Нуссбаум, всматриваясь в ночную мглу. – Я вышла выкурить сигаретку. Составите мне компанию? – спросила она. – Очень сочувствую вам по поводу того, что с вами произошло в тех… местах. Там, наверное, было… ужасно.
Питер улыбнулся, кивнул и, изобразив на лице отчаяние, резко сменил курс и прошмыгнул в мужской туалет.
Внутри выложенного кафелем помещения, наполненного запахом мокрых бумажных полотенец и освежителей для унитаза, Питер заперся в кабинке и, не расстегивая и не снимая штанов, сел на стульчак. Вытер лоб ладонью; он весь вспотел, волосы взмокли и растрепались слипшимися из-за геля космами, и он опасался, что от него плохо пахнет. Это Питер ненавидел больше всего. В лагерях они все воняли. Он прижался лбом к холодной металлической стене кабинки и закрыл глаза. Когда уже – через пятнадцать, через двадцать минут – закончится этот ужин и они смогут пойти домой? Или, по крайней мере, в дом в Ларчмонте. Правда, Питер не знал, почему хочет этого; на самом деле, это бы-ло ничем не лучше. Какая разница, находился ли он тут, изображая дрессированную собачку, или лежал на своей койке в Ткацкой комнате, скрестив руки за головой и пялясь в темноту? Не существовало такого места, где бы с ним не находились они – Маша, Виви и Джинджер, – и не существовало такого места, где бы они могли быть с ним рядом. Негде было отдохнуть от гнетущего существования, мест для успокоения в мире больше не существовало.
Должно быть, Питер задремал, прислонившись к стенке кабинки, но он моментально проснулся, когда, лязгнув, открылась дверь в туалет, и внутрь вошли двое мужчин. Голос Сола он узнал бы где угодно; второй, по-видимому, принадлежал компаньону Сола по рыбалке, Датчу – имя вводило в заблуждение, потому что этот человек датчанином вовсе не являлся. На самом деле, как он однажды сказал Питеру, когда они втроем рыбачили на лодке Сола, Датч и его семья были евреями, выходцами из Румынии, и он не знал, что с ними произошло – они не были близки, – но он полагал, что их, по всей видимости – жжжжик! – и Датч провел ладонью поперек горла.
– Как думаешь, Солли, сколько ты сегодня поднял? – спросил Датч, когда они расстегивали ширинки.
Сол что-то невнятно пробормотал.
– Ух ты, – проговорил Датч. – Вот это улов.
Затем раздался звук мощной струи, бьющей по фарфору.
– А я и не знал про парнишку, – продолжил Датч. – Что он был не в одном лагере. Я думал, он просто находился в бегах, а потом попал в тот, ну, по-настоящему скверный.
Сол произнес еще что-то, но его голос заглушил звук спускаемой воды, а затем Датч сказал:
– Вот ведь, жаль-то как. И все же, слава богу, что у него есть ты, Солли, да? Это самая настоящая мицва[26], что ты вот так ему помогаешь.
– Он же мне родной человек, – произнес Сол.
– Как ему работается в адвокатской конторе? – спросил Датч.
– Он там не работает. Он чистит столы в каком-то ресторанчике на железнодорожном вокзале.
Побежала вода из крана.
– Как так? Почему? – удивился Датч.
– Да от него толку никакого, – ответил Сол. – Совершенно никаких амбиций. Он никогда ничего не добьется. Рохля – так его называл его собственный отец.
– Хм, – протянул Датч. А затем осторожно добавил: – Он не гомосексуалист?
– Нет, – сказал Сол. – У него была семья, жена и двое детишек. Самые милые девчушки-двойняшки, какие только бывают. Но они не выжили. Ему не хватило мужества спасти их.
– Вот ведь, – снова проговорил Датч. – Жаль-то как.
Закрылся со скрипом кран, провернулся держатель бумажных полотенец, открылась дверь и с лязгом захлопнулась.
Питер подождал, пока они уйдут. Затем он выбрался из кабинки и умыл руки и лицо. Он провел пятерней по блестящим волосам, разглаживая их, и равнодушно взглянул на себя в зеркало. Если бы существовало действие, которое могло бы выразить бурлящий в нем ураган эмоций, он бы с радостью его совершил. Вместо этого он поправил жилет у своего костюма, собрался с силами и вышел.
ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ВОКЗАЛ
Пятница, 21 сентября 1945 года
На следующий день, в пятницу, Питер ел гамбургер на кухне «Ойстер Бара» в ожидании обеденного наплыва посетителей, когда зашел менеджер Лео. Это был редкий случай; обычно Лео сидел в своем кабинете или изучал фасад здания – Питер почти не встречал его с тех пор, как устроился на работу. Лео в свои пятьдесят с небольшим был лысый, но с длинной, как у раввина, бородой; его переполняла жизненная энергия, словно компенсируя этим недостаток волос на голове. Еще он был косоглазый, поэтому в тех случаях, когда Лео обращался к Питеру, последнему было сложно поймать его взгляд, и приходилось довольствоваться переносицей менеджера. У работников имелось множество прозвищ для него: его называли «Лысая башка» или иногда «Генералиссимус», – но Питеру он нравился. Лео был добр к Питеру с того самого июньского дня, когда Питер, выбравшись из поезда с Ларчмонта и убивая время до своих занятий английским на Нижнем Ист-Сайде, заглянул в «Ойстер Бар» и, заказав сэндвич с куриным салатом, стеснительно поинтересовался, не нужна ли Лео какая помощь? Лео закатил свои косые глаза и произнес: «Паренек, я что, похож на доску объявлений?» Но затем он заметил татуировку на руке Питера, выражение его лица смягчилось и наполнилось сочувствием, и он сказал: «Ну хорошо, повар мне сейчас не нужен, но, думаю, пригодится помощник официанта. Почему бы нам не начать с этого? А там посмотрим». Хотел бы он получить работу не из жалости. Ему бы больше хотелось показать, на что он способен, – как однажды вечером после закрытия, когда он приготовил работникам crêpes[27], добавив в них в качестве секретного ингредиента сельтерской воды, чтобы придать тесту ажурности; как они хлопали, когда Питер переворачивал, подкидывая, на сковородке большие тонкие блины! И все же, несмотря на свою застенчивость, Питер был благодарен за эту работу – она была гораздо лучше, чем быть мальчиком на побегушках в офисе кузена Сола, а потом, когда он доведет до совершенства свой английский, дорасти до клерка и в конце концов до вселяющей ужас адвокатской практики.
В этот раз Лео выглядел грустным. Он подошел, сердито осмотрелся поверх своей кустистой бороды и, повысив голос так, чтобы его было слышно сквозь шипящие грили и бурлящие посудомоечные машины, сказал:
– Где паренек?
– Ты про нашего Симпатяшку? – спросил Большой Эл, один из поваров. – Он там, возле холодильной камеры, объедает нас, как обычно. – Он вытер пот со лба и подмигнул Питеру.
Большой Эл Питеру тоже нравился, хотя поначалу он был заворожен и немного опасался его – это был первый негр, которого Питер видел лично, вне кинозала. Но Большой Эл во время войны тоже находился в Европе, принимал участие в Арденнской операции и тоже, как и Питер, был беженцем в изгнании. «Я из Атланты, парень, – сказал тогда Большой Эл. – И не слушай тех, кто говорит, что Юг – это не другая страна, потому что она точно другая. И я туда больше никогда не вернусь. Наверное, после того что я пережил, у меня есть право считать себя настоящим мужчиной». Большой Эл безжалостно подтрунивал над его видом, что – Питер это знал еще с «Адлона» – было знаком благосклонного отношения, и над тем, что Большой Эл называл двойной жизнью Питера. «Слушай, да ты у нас Рыцарь Отважное сердце», – захихикал однажды утром Большой Эл, выставив перед собой раздел светской хроники в журнале, оставленном на столе посетителем. К большой досаде Питера, там оказалась его с Солом фотография на одном из благотворительных вечеров, на этот раз в Пирре. «Ты что, у нас секретный агент? Я так и знал, что ты скрываешь что-то! Чего ты здесь батрачишь за нищенскую зарплату, когда мог бы бегать на свидания с мисс Ланой Тернер[28]. Где твой смокинг?» Но потом, в более спокойной обстановке, когда Питер объяснил, что он – «человек-вывеска» для достойных восхищения идей кузена Сола, Большой Эл посмотрел на него сначала задумчиво, а потом с грустью. «Я понимаю, – сказал он. – Мы с тобой похожи, парень. Я для белых, а ты для нацистов – а теперь и для своего собственного народа, – мы оба с тобой ниггеры».
– Эй, Златовласка, – позвал Большой Эл. – Мистер Лео ищет тебя.
Питер подскочил с ящика с луком, на котором он сидел, наспех запихивая последний кусок мяса в рот. Независимо от того, что теперь он ел довольно мало, он не мог отказаться от гамбургеров; и ему повезло, потому что Большой Эл целыми днями лепил, как конвейерная линия, для него котлеты. «После того что с тобой сделали нацисты, на тебе мяса не больше, чем на цыплячьем крылышке! Мы тебя немного откормим».
Лео обнаружил Питера в углу и поманил к себе.
– Паренек, – сказал он, – пойдем со мной.
Он повел Питера из окутанной паром кухни через заднюю часть ресторана в свой крошечный кабинет. В этой комнате тоже было жарко: забранный черной проволокой вентилятор шуршал календарем с красоткой, пряча и открывая Мисс Сентябрь 1945, словно играл с ней в «Кто там?», но практически не разгонял спертый воздух.
Лео сел на край своего стола и грустно посмотрел на Питера, который сжал кулаки и боролся с соблазном встать по стойке смирно. Он жалел, что хотя бы не снял передник, покрытый пятнами кетчупа и соуса «Тысяча островов».
– Паренек, – проговорил Лео, – нам придется с тобой расстаться.
С минуту Питер не мог осмыслить услышанное. Он крутил сказанное в голове и так и эдак – расстаться? Остаться? – а в это время в его голове мелькал образ тянущейся к нему белой на зимнем солнце руки его дочери – Джинджер, а не Виви, – на платформе сортировочной станции Грюнвальда.
– Прошу прощения, – наконец произнес Питер. – Я не уверен, что понял.
Лео указал на руку Питера.
– Это из-за нее. Посетителям она не нравится. Они чувствуют себя неуютно.
– Ach, – начал он по-немецки, но тут же поправился, – а, вот оно что.
Он вспомнил, как вчера на его татуировку смотрела женщина – Doppelgänger его матери, и тут же опустил рукав, чтобы спрятать ее – зеленую метку, похожую на укус очень маленького зверька.
– Извините, Лео, – проговорил он. – У меня смена еще не началась, но… я буду аккуратнее. Я буду носить рубашку вот так… видите?
– Хотел бы я, чтобы было все так просто, паренек, – покачал головой Лео, – но это место не для тебя. Если бы дело было только в той, вчерашней, даме, но я не впервые слышу эту жалобу. Многие наши посетители говорили, что у них портится аппетит. Из-за того, что они думают об этом… ну… пока едят.
У Питера заполыхали уши, как будто Лео ударил по ним кулаком – как это любил делать с неуклюжими подчиненными шеф-повар «Адлона». Питер пытался сообразить, что ответить. Его первым позывом было рассмеяться и обратить внимание Лео на ироничность того, что у людей пропадает желание есть из-за образов людей, умирающих от голода. А затем он почувствовал усталость, ужасную усталость. Как же он устал от всего этого: от этих кислых мин, вот как сейчас у Лео, от выражений сочувствия, хотя тот, кто там не был, ни за что бы не понял; от указательных пальцев, прокручивающихся у виска, чтобы указать на его плачевное умственное состояние; от жалости, любопытства, отвращения. Он устал от понимания того, почему эти американцы возмущались. Как хорошо он все понимал.
– Понимаю, – проговорил он сухо. – Я ухожу. Больше не причиню вам неудобств.
– Слушай, ну не надо так, паренек, – сказал Лео. – Я бы тебя оставил… если бы мог… да хотя бы и поваром – там, где никто бы не увидел твою… руку. Но тогда бы мне пришлось распрощаться с кем-то еще, чтобы освободить место, а кого? Большого Эла? Фрэнки? Лу?
Питер покачал головой. Он снял грязный передник, аккуратно его свернул и положил на стол Лео.
– Ты справишься с этим, паренек, – сказал Лео с убежденным видом. – Ты трудяга. И я знаю, что ты хороший повар. И еще ты везунчик, да? Ты пережил все, что эти нацистские ублюдки сделали с тобой и даже больше. Тьфу, тьфу, тьфу. – Он изобразил, что плюет на ковер. – Ты сам со всем справишься, я это точно знаю. Но здесь не получится.
Питер кивнул, и Лео проводил его до двери. Он положил ладонь на плечо Питеру и протянул ему конверт:
– Береги себя, паренек, – сказал он.
Питер вышел из «Ойстер Бара» в главный вестибюль. Он снова закатал рукава, развязал галстук, расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке. Теперь он знал, что означала его встреча с Doppelgänger его матери: встретить призрак чьей-то матери – к потере работы. А может, она означала, что они, его любимые, добрались до него, даже здесь, даже сейчас.
Он открыл конверт, который ему вручил Лео, – скорее чтобы чем-то занять руки, чем из настоящего любопытства, – и извлек оттуда пять хрустящих купюр. Десятки. Пятьдесят долларов – это… как это называлось на жаргоне?.. куча «зелени». По крайней мере, это была бы достаточно большая сумма для беженца, которого бы не финансировал кузен Сол. Кровавые деньги, подумал он, запихивая конверт обратно в карман; способ для Лео успокоить свою совесть из-за того, что так расстался с Питером. Но ничего плохого в этом не было; что бы ни сделал Лео, чтобы чувствовать себя лучше, Питера это устраивало. Он будет немного скучать по Лео, Большому Элу и другим поварам, и по официантам, и по самой работе. Трудиться здесь было приятно: работа была не такой сложной, как на конвейере в «Адлоне», и гораздо менее изнурительной, чем его обязанности в Терезине: сначала в качестве повара, когда он поступил туда в 1943 году, затем, когда его стали переводить с должности на должность, – гробокопателем, асфальтоукладчиком и, наконец, труповозом, когда приходилось ежедневно ходить кругами по лагерю, собирая мертвецов, каждый из которых весил меньше, чем лотки для грязной посуды в «Ойстер Баре», грузить их в двуосную повозку и отвозить в крематорий. И, само собой, она была легче, чем работа Питера в Аушвице – хотя, справедливости ради, в последний лагерь Питера транспортировали в новогоднюю ночь 1945 года – за двадцать шесть дней до освобождения, когда среди эсэсовцев уже началась паника, и они были дезорганизованы, как муравьи, чей муравейник разорили. Так что Питер избежал самого страшного. Как отмечали портной, доктор и друзья Сола, Лео и многие другие в этой новой стране, Питер был везунчиком.
Он оглядел вестибюль, соображая, что же делать дальше. На часах не было и часа дня, до занятий по английскому оставалось еще несколько часов. Питер мог пойти в офис кузена Сола на Медисон-авеню и признаться в том, что произошло, но он не собирался так поступать. Он бы мог отправиться в дом в Ларчмонте и… Чем бы он там занимался? Питер представил себе идеально чистые комнаты, дремлющие в полуденной жаре; бассейн, неподвижный, как глаза спящего; Инес, крутящуюся на кухне и готовящую еду на вечер, грохочущую посудой и приборами. И только Питер был бы там не к месту. Нет, туда он не пойдет.
Он двинулся по залу, перемещаясь от одного столба света, падающего из высоких полукруглых окон, к другому. Он вдруг подумал о том, насколько странное то словосочетание, которое он так часто слышал от кузена Сола и других; оно присутствовало в названии самих лагерей, из которых людей вроде Питера, если им везло, забирали: перемещенные лица. Кто бы мог подумать, что это так хлопотно – быть перемещенным, – хотя, когда перестаешь думать об этом, начинаешь осознавать все неудобство; если бы кость вышла из сустава, то было бы больно наступать на нее, разве не так? Она бы все время болела. Питер двинулся по периферии большого зала, прижимаясь к стенам, чтобы не вставать на пути у этих целеустремленных американцев с их цокающими туфлями, шляпами, галстуками и помадами. Каждый решительно торопился именно туда, куда ему надо, а Питер ощущал себя деталью от развивающей игры, которую его мама подарила Виви и Джинджер на их первый день рождения и которую те очень любили. Это была доска, в которой были вырезаны разные фигуры: квадрат, круг, прямоугольник, треугольник, – с подходящими под отверстия фигурами; всегда терпеливая и последовательная Виви быстро превратилась в эксперта по засовыванию правильных фигур в соответствующие отверстия, но именно сейчас Питер вспомнил, как Джинджер безрезультатно била, била и била звездой по дырке в виде квадрата в попытке уместить ее туда, все больше краснея и злясь.
Он прошел мимо газетного киоска, бросая взгляды на чистильщика обуви, склонившегося перед скамейкой со своими щетками; на продавцов сосисок, рогаликов и пирожных. Питера все время посещала мысль: как жаль, что у него такой плохой аппетит теперь, когда в любую минуту, хоть днем, хоть ночью, он мог подойти и, имея деньги, купить, что душа пожелает; а всего пять месяцев назад один из соседей Питера по койкам в Аушвице умер, по сути, от того, что слишком увлекся едой – проглотил целиком подаренный ему из лучших побуждений одним из освободителей шоколадный батончик, который оказался слишком питательным для его истощенного желудка. Возле уходящей вниз лестницы скрипач играл грустную и сентиментальную мелодию, которую Питер тут же узнал, – вторую часть «Из Нового Света» Дворжака. Против своей воли Питер позволил мелодии затянуть себя. Теперь он боялся музыки, хотя когда-то любил – особенно что-нибудь классическое; Маша, любившая популярные баллады и зарубежный джаз, постоянно подтрунивала над его предпочтениями. «Мой занудный бюргер, – говорила она, целуя его в шею. – Мой безнадежно устарелый муженек…» Любовь Питера к Брамсу, Бетховену и Баху перешла к нему от матери; когда он был малышом, она насвистывала ему все эти мелодии, покачивая Питера у себя на коленях, а он тем временем хватал руками ее сложенные в трубочку губы и длинные локоны («Когда я выходила за твоего отца, – частенько говорила она, – я могла сидеть на своих косах»), а затем внезапно тоже засвистел. Музыка стала речью Питера еще до того, как он освоил саму речь, и он тоже обучал ей Джинджер и Виви, покачивая двойняшек на коленях и насвистывая им отрывки из его любимого «Пети и волка» – эту музыку любила даже Маша, потому что Прокофьев был в моде, а девочки всегда начинали галдеть, когда начиналась та часть, которая, как они думали, была написана специально для него, их собственного отца! «Там поют “Питер”, папа, там поют тебя, там поют ТЕБЯ!» Как же они любили тему мальчика-победителя – юного героя, который поймал лесное чудище и отправил его в зоопарк! Они тогда еще не знали, что в итоге серый волк придет к ним самим.
Скрипач-попрошайка, как назвал бы его кузен Сол, поднял взгляд, и Питер осознал, что плачет и позвякивает мелочью в кармане. Он вытащил монеты – все, что были, – бросил их в футляр с красной подкладкой и побежал. Как можно быстрее. Прочь, прочь оттуда! Ему не было необходимости оставаться здесь, на этом обрывистом краю континента, со всей этой благотворительностью Сола и заботливостью Эстер – в месте, где для Питера всегда существовала опасность упасть в омут воспоминаний. А почему бы и нет? Хороший повар везде найдет себе место! Он рванул через главный вестибюль к билетным кассам, ощущая неожиданный, почти безумный, душевный подъем. Он мог поехать на запад в какой-нибудь ковбойский лагерь, где бы варил бобы в железном котелке на огне. Он мог рвануть в Монтану, Айдахо, в места, куда кузен Сол ездил на рыбалку, и стать личным шеф-поваром в лагере какого-нибудь богача. Да он мог двинуть и через всю страну в Голливуд – а почему нет? – и готовить гамбургеры в закусочной, за стойкой которой появлялось бы еще больше звезд. Как бы это понравилось Маше, которую так сильно завораживала волшебная страна, известная как Лос-Анджелес, что каждое утро за завтраком она зачитывала Питеру отрывки из киножурналов, как, например: «Послушай, Петель, тут говорится, что в Калифорнии ты можешь протянуть руку из окна и сорвать лимон прямо со своего собственного дерева! Представляешь?.. Петель, а ты знал, что в Калифорнии никогда не бывает снега?» Маше, которая настолько боготворила всех американских актрис, что настояла на том, чтобы ее девочек звали Вивиан и Джинджер… Ничего не видя перед собой, Питер толкнул женщину в конце очереди в кассу и, задыхаясь, проговорил:
– Entschuldigung Sie[29]!
Женщина, миловидная блондинка с красной помадой на губах, уставилась на него. На ней было толстое пальто, слишком теплое для вокзала; в руках она держала саквояж, и Питер поначалу решил, что она, должно быть, беженка. Но нет, понял он, взглянув на ее коротко постриженные, как у американской звезды, волосы. Он оказался прав тогда, выходя из «Ойстер Бара». Они догнали его. Он повсюду видел призраков.
Он занял место в конце очереди, опустив голову и обливаясь потом. Сумасшедшая эйфория померкла, словно выключенный свет, как и предполагал Питер. Волоча ноги, он продвигался вперед, вытирая лоб платком с монограммой Эстер; добравшись наконец до окошка кассы, он вытащил полученный от Лео и уже пропитанный потом конверт, протолкнул его напуганной девушке-кассиру и, на этот раз по-английски, произнес: