Много написано о Корниловском походе Добровольческой армии за 50 лет. Каждую годовщину, 9 февраля, повторяется в печати почти одно и то же: 80 дней, из коих 44 боя, 1050 верст пройденного пути. Потери: около 500 убитых, 1500 раненых и т. д. Даются и точные числа участников с распределением по чинам. К этим сведениям я лично отношусь крайне скептически. Жалованье не платилось до конца похода, снабжение шло своими средствами, списков никаких не велось. Встретил я в походе своих бывших друзей – реалистов и кадет. Из похода они не вернулись, хотя я их видел живыми уже после Екатеринодара. Все мои попытки узнать об их судьбе или хотя бы о дате и месте смерти так и остались тщетными, несмотря на то что я был при штабе и поиски начал сейчас же по возвращении из похода.
Но дело не в этом, а в том, что в литературе о походе и даже в воспоминаниях высших начальников нет ясного указания на то, какая основная причина заставила армию спешно выйти в поход из Ростова именно 9 февраля, когда еще не все было подготовлено, как это надо было сделать, и потому-то я в своих скромных воспоминаниях боевого пехотного офицера и хочу восстановить этот крупный исторический пробел, пока есть еще память, время и возможность.
Партизанский отряд «Белого дьявола», сотника Грекова, формировался на Барочной улице, № 36, в Новочеркасске, этой колыбели Добровольческой армии. В нем было 65 семинаристов, 5 девушек-гимназисток и 3 начальствующих лица: сам «Белый дьявол», альбинос, кубанский сотник Греков, я, тогда подпоручик, начальник подрывной команды отряда, и урядник Егоров, студент-вольноопределяющийся, рубаха-парень.
В момент самоубийства Каледина отряд был готов к походу. В первые часы после самоубийства не нашлось ни одного казака для почетного караула у тела. Вызвали наших мальчиков-партизан. Впрочем, возможно, что они были казаками. Через два часа их сменили настоящие часовые, а отряд ночью вышел в степь. Как в московских боях, так и в поступлении в Добровольческую армию офицерство держалось странной политики сидения по домам, в кладбищенских склепах и даже в Чрезвычайках, куда оно покорно шло на регистрации и расстрелы, в армию же шли очень немногие, по большей части приезжие извне. В этом основная причина неудач – как московского восстания, так и первой защиты Дона от красного наводнения.
Не буду описывать те тяжелые пять дней, которые мы провели в степи с ее снегом и страшной ночной метелью, когда отряд чуть не погиб целиком, – это не входит в кадр этого повествования.
Вечером 3 февраля мы погрузились в теплушки поезда, который должен был нас везти на фронт, расположения которого мы даже не знали. Неспокойно и неприятно было утреннее пробуждение. Во время сна мы даже не почувствовали, что поезд шел и остановился, привезя нас к нашей недалекой, как оказалось, от Ростова цели. Громкие крики и приказания немедленно вылезать из вагонов сопровождались такими оглушительными залпами из орудий, что мы все мигом выкатились наружу. Недалеко от железнодорожного полотна, прямо в снежном поле, стояло два наших орудия, и это они-то и давали залп за залпом в том направлении, куда двигался наш поезд. Ответной стрельбы слышно не было, и отряд, спокойно сгрузив лошадей (он за странствования под Ростовом превратился в конный), двинулся быстро вперед по железнодорожному полотну, шедшему, как оказалось, к Таганрогу. Это была всего пятнадцатая верста под Ростовом и половина расстояния между Гниловской, ближайшей к Ростову, и станцией Хопры, бывшей уже в руках большевиков. В Хопрах стояла многотысячная Красная гвардия под начальством Сиверса, наш же фронт, верстах в четырех от Хопров, был занят тонкой ниточкой Корниловского полка, человек в 120. Наш отряд в 70 человек и Морская рота человек в 20 являлись сменой и резервом Корниловскому полку. О том, что наши учащиеся ни разу не стреляли из выданных им винтовок и пулеметов Люиса, говорить не приходилось.
Прошли мы от поезда не больше версты, дошли до группы железнодорожных будок, свернули с дороги круто влево, к видневшемуся шагах в трехстах небольшому, прятавшемуся в небольшой группе пирамидальных тополей хуторку, вошли в него, с трудом поместились в нем всем отрядом и стали оглядываться вокруг. Впереди фронт, в версте, не более, в снежном поле, нами совершенно не видимый и не дававший о себе знать абсолютно ничем. Перед нами и сзади нас лежала утопавшая в глубоком снежном покрове белая, блиставшая на ярком солнце равнина. Вправо от нас была железная дорога, группа железнодорожных строений, о которых я уже говорил, а влево нам представилась очаровательная картина. Хуторок, оказалось, стоял на краю высокого обрыва. Внизу под ним тек Дон, покрытый пока толстым слоем льда и снега, а за ним далеко, далеко, за бесконечными плавнями, покрытыми тоже глубоким снегом, и за ослепительно белой, снежной степью блестел главами своих многочисленных церквей и башен далекий, исторический Азов.
Первый день мы провели совершенно спокойно. Я же раздумывал о том, что от судьбы не уйдешь, так как, не будь я в Иловайской и в опаснейших командировках к А.И. Гучкову в Кисловодск, я все равно был бы на этом же фронте, так как Георгиевский полк, в который я был записан по приезде из Москвы, был влит в Корниловский и находился тут же, перед нами. В ночь с 5-го на 6 февраля Греков решил произвести реабилитацию отряда в мнении генерала Корнилова, раздраженного незаконными реквизициями лошадей, и задумал удар на станцию Хопры, не зная, что там уже сосредоточена вся многотысячная армия Сиверса, готовящего решительный удар на Ростов.
Никто из партизан спать, конечно, не ложился, и часов до 11 в главной комнате помещения, занимаемого отрядом, слышались веселые военные, неизвестные еще до этого многим партизанам песни, сильно подымавшие их боевой дух. Пели и «Журавля» с его куплетами на многие полки конницы и гвардейской пехоты, вызвал восторг мой экспромт и про наш отряд:
«Белый дьявол» под Хопром —
Красным предстоит разгром.
К 12 часам ночи 50 партизан вышли на железную дорогу, имея с собой оба неиспробованных еще пулемета. Идти можно было только по шпалам, так как и вправо и влево от железнодорожного полотна лежал такой глубокий снежный покров, что наши мальчики могли утонуть в нем с головой. Прошли через цепочку Корниловского фронта и очень осторожно двинулись к недалекой уже станции Хопры. Была светлая лунная ночь. За версту от станции, в пустой железнодорожной будке бешено лаяла сошедшая с ума от одиночества и страха собака, и лай ее громко раздавался в ночной морозной тишине. У этой мрачной будки мы оставили своих сестер и двух партизан – слишком жуткая создавалась атмосфера. С этого места железнодорожное полотно стало сильно подниматься над местностью, и влево от него, внизу, показалось небольшое пристанционное строение.
Задремавший часовой-большевик был заколот самим Грековым сейчас же после ответа о том, что он принадлежит к рабочему полку московского пролетариата. Неожиданная, но далеко не приятная встреча со своим «земляком». Кто знает, не было ли в этот момент на Хопрах моих недавних сослуживцев-солдат? Но думать теперь ни о чем времени уже не было. Человек 30 партизан сбежали вниз с насыпи и в ближайших 3–4 домиках кололи штыками обалдевших от неожиданности и сна большевиков. Остальные остались на насыпи и стреляли по другим домикам, откуда стали в массе выскакивать раздетые и полуодетые фигуры, которые, впрочем, довольно быстро опомнились от неожиданности и открыли сильный огонь по отходящим к насыпи партизанам и по нас, лежавшим между рельсами, четко вырисовывавшимся на светлом от луны небе. Наши пулеметчики не могли выправить пулеметный диск, и наш пулемет спорно молчал как раз тогда, когда он был нам столь настоятельно нужен.
Разрывные пули красных стукались о рельсы и разрывались с голубоватым, фосфорическим блеском. Огонь становился все сильнее и сильнее, и соединившиеся партизаны почти прекратили стрельбу, залегши между рельсами и не поднимая из-за них головы. Даже нагайка и ругань Грекова ничего не могли поделать с необстрелянной еще молодежью. Вдруг заработал пулемет, и даже не один. Минутная мысль, что это наш, а затем еще большее уныние. Сильные пулеметные струи, несшиеся над нашими головами, и крики наших пулеметчиков, сообщавших о том, что они отходят, так как нет возможности вынуть заклинившиеся диски, показали нам, что через несколько минут мы будем сметены с полотна или раздавлены пришедшими в движение поездами и паровозами. Начался отход, и настолько поспешный, что троих раненых или убитых партизан с собой не взяли… о чем, впрочем, до возвращения на хуторок мы и не подозревали. Легко раненные шли сами и были перевязаны ожидавшими нас у будки сестрами. Собака там все еще лаяла. Я стал у стены, выходящей на Хопры, но там снова все было тихо. Большевики, переоценивая наши силы, на преследование, которое было бы для нас роковым, не решились. Двух раненых понесли на руках, и не более как через час отряд был снова на хуторке.
На утро генералу Корнилову донесли о происшедшем и сейчас же получили от него ответную благодарность. Раненых отправили в Ростов, и сведений о них никогда больше не имели. Пользы фронту и Ростову наша вылазка не принесла, конечно, никакой, а уменьшила наш и так небольшой отряд еще человек на восемь, а кроме того, заставила нас опасаться, что в случае ранений мы не будем вынесены из боя, а все уже великолепно знали, на что можно было рассчитывать, попав живыми в руки красных палачей. Как оказалось впоследствии, в момент нашего нападения на Хопры там была сосредоточена для наступления на Ростов вся армия товарища Сиверса в 20 000 штыков и сабель, с большим количеством бронепоездов.
Весь день 6 февраля и ночь на 7-е прошли совершенно спокойно. День 7-го – тоже ни выстрела, ни звука на фронте, как будто бы его и не было. Погода прекрасная. Солнце. Искрящийся от его лучей и даже начинающий подтаивать сверху снег. Вид на Азов чудеснейший. Настроение в отряде неплохое, бодрое, не прочь повторить позавчерашнюю авантюру. Стоила она красным недешево, сотни две их, а то и больше, отправились гноить хоперское кладбище. Новостей из Ростова никаких.
Но к 4 часам вечера 7 февраля раздался далекий пушечный выстрел, засвистела над нашими головами большевистская граната, другая, третья и разорвались в степи, недалеко за нашим садиком. Огонь велся гранатами только и из нескольких орудий и не прекращался часа два. Ни одна из гранат за все это время не попала не только в хуторские строения, но даже и в сад, в который мы все вышли, чтобы полюбоваться грозным, но красивым зрелищем. Громадные фонтаны белого снега и черной земли взметывались вверх по 4 и по 6 одновременно. Плохие у товарищей были артиллеристы в этот день: все сотни выпущенных снарядов взрыли лишь голое поле. Огонь стих так же неожиданно, как и начался. Впечатлений и предчувствий никаких. Ночь прошла опять совершенно спокойно, а 8 февраля к вечеру нами было получено приказание выступать на фронт, в снег, на усиление мерзшего там уже много дней геройского Корниловского полка. Выступление было назначено на вечер 9 февраля, но уже с 6 часов утра этого исторического для армии и России, но неприятного лично для меня по переживаниям дня большевиками был открыт ураганный огонь по тылам фронтов, через головы корниловцев, как раз по линии от хуторка до железнодорожных строений и даже левее и правее этих двух пунктов, так что многие снаряды, опять-таки только гранаты, рвались и внизу на льду Дона, разбивая его на миллионы бриллиантовых, горевших радугой в лучах поднимавшегося солнца брызг, и в степи далеко за железнодорожными будками, где из-за глубокого снега никаких добровольцев не было, да и не могло быть. Огонь был настолько ожесточенным и сильным, что даже для наших неопытных воинов, покинувших школьную скамью не больше месяца тому назад, стало ясным, что это не просто обстрел, подобный позавчерашнему, а начинающееся большевистское наступление, и нам, вместо предполагаемого движения вперед, придется вести бой тут же в хуторке или отступать назад.
Этому последнему предположению категорически воспротивился сам Греков. Он, с присущей ему горячностью, упрямством и позой, заявил: «Кто бы мне ни отдал приказания отступать, я с партизанами умру, но не сделаю и шага назад!»
Обещание это он, может быть, и сдержал бы, но более благоразумное начальство передало его решение по телефону из железнодорожной будки в Ростов, и оттуда было получено приказание: «Глупостей не делать, а подчиняться всем распоряжениям начальника участка полк. С.[4]», который был тут же, куда подтянулась с хуторка и половина нашего отряда, тогда как другая часть сопровождала коней и обоз по льду Дона.
Последнее, что я видел с обрыва на блестевшем до боли глаз от солнца льду красивой реки, это нашу тяжелую патронную повозку провалившуюся колесами в разбитую снарядами дыру, бьющихся около нее людей и лошадей и новые фонтаны рвущихся на льду снарядов. Вытащить ее так и не удалось. Погибла и она, и все бывшие на ней и столь нужные армии патроны. Мой конь пропал вместе с нею.
На железнодорожном переезде мы рассыпались в цепь. Теперь мы не были одни, фронт отступил и был как раз на линии нашего хуторка, на которой временно и задержался, зацепившись за железнодорожные строения. Красных еще не было видно, как мы ни напрягали свое зрение, да и артиллерийский обстрел становился таким сильным, настолько необычным для всех нас, бывших в отряде, что в данный момент все наши мысли сосредоточились только на этом ужасе. Снаряды, падавшие в поле, сзади фронта, стали ложиться все ближе и ближе к нашему переезду, и, наконец, одна очередь легла прямо среди нас, попав в шлагбаум и железнодорожные пути… Вторая и следующие попали туда же, и воздух сделался смрадным и тяжелым, солнце для нас совершенно померкло, в воздух летели куски дерева, железа, земли, стекол и кирпича, а все наши мысли сосредоточились на желании врасти или вкопаться в эту мерзлую, твердую землю. Слышались крики и стоны раненых, которые или сами, или с помощью своих друзей торопились подняться и идти в тыл, к спасительному, как казалось, Ростову, чтобы выйти из фронтового ада и не получить еще нового, уже смертельного удара. Огонь не прекращался ни на минуту, по временам переносился на тылы, и мы видели, как в снежной степи, не причиняя на этот раз никому вреда, рвались снаряды и взлетали к небу гигантские фонтаны черной земли, а затем снова, к сожалению, очень быстро огонь возвращался в нашу линию, и многих лучших своих сыновей среди корниловцев и партизан потеряла Россия в этот скверный для нее день. Многих мальчиков-сыновей не увидели больше никогда их тоскующие родители и не узнали даже никогда о том, что и где произошло с ними…
О том, что красные цепи приблизились к нам, мы узнали по начавшемуся внезапно, но крайне сильному пулеметному огню, шедшему как раз по линии железнодорожного полотна. Пулеметчики-большевики этого дня, как и их артиллеристы, были куда лучше тех, которые так бесцельно растрачивали снаряды прошлые дни. Пулеметный огонь был настолько силен, что приковал нас к земле, и мы лишь изредка поднимали головы, чтобы выпустить несколько пуль по не видимому все еще впереди противнику, и вдруг чей-то предостерегающий, полный ужаса крик, взгляд направо, в степь, откуда никакой опасности и не предполагалось, показали нам, что нужно отступать, не задерживаясь ни на минуту: вся степь по горизонту, на расстоянии не более полутора верст от нас и железной дороги – и впереди, и далеко сзади нас, так далеко, как мы могли только видеть, – была усеяна черными движущимися линиями большевистских цепей, зашедших нам глубоко в тыл, но двигавшихся, к счастью, крайне медленно из-за глубокого, спасительного для нас на этот раз снега. Необходимость заставила нас встать с земли, что было очень трудно, эта же необходимость заставила, что было еще труднее, выйти на рельсы, так как идти можно было только по насыпи, идти же было необходимо, чтобы выскочить из грозной, готовой захлопнуться за нами западни, а вдоль рельс несся страшный стальной вихрь пулеметного огня. Обошедшие нас справа цепи молчали пока, так как, видимо, употребляли всю свою энергию лишь на то, чтобы поскорее выбраться из снега на железную дорогу и отрезать нам единственный путь отступления.
Греков снова пытался кричать о том, что отступление позорно, что он застрелится, но не отступит; гимназистка Ася, стоя в положении «с колена», спокойно посылала пулю за пулей в красных, какой-то черкес или кубанец, офицер, взявшийся неизвестно откуда, втащив свой тяжелый пулемет Максима на крышу небольшого железнодорожного строения, тщетно звал опытных пулеметчиков и угрожал отступающим плетью; какой-то блестящий, в мирной шинели, гвардейский красавец офицер уступил откуда-то, как и он, чудом появившейся здесь, в подобной обстановке не менее красивой и шикарно одетой в каракулевое манто даме место на дрезине и готовился впрыгнуть на нее и сам, сопровождаемый нашими завистливыми взглядами, как одна из тысяч несшихся от красных пуль стукнула его в затылок и убила наповал, окрасив кровью его мирную шинель… И долго мы видели впереди нас удалявшуюся к Ростову дрезину с безжизненным уже трупом, навалившимся на нее грудью, с ногами в щегольских лаковых сапогах, чертивших не покрытые снегом шпалы, дама же тщетно пыталась зачем-то втащить мертвое тело на дрезину, но ей это по слабости сил не удавалось… Вот приблизительно и все, что осталось у меня в памяти от этого кошмарного пути, где каждая секунда, каждый шаг грозил смертью, но мы все-таки не бежали, а шли очень медленно и даже останавливались, чтобы огрызнуться и послать несколько пуль то назад, то в степь, во все приближавшиеся и увеличивающиеся черные фигуры не то матросов, не то рабочих…
Так мы дошли до станицы Гниловской, последней станции перед Ростовом. Было уже часа три дня, но солнце светило еще очень ярко, и мы отступили так далеко, что, очевидно, охват нас сбоку не удался, и мы почувствовали себя в полной безопасности.
Я постоял за станционной водокачкой, но, видя, что и артиллерийский и пулеметный огонь прекратился, решил, что бой на сегодня закончился, что красные тоже выдохлись, что двигаться дальше к Ростову, который был лишь в семи верстах, они сегодня не будут, и только тут вспомнил, что со вчерашнего вечера я ничего не ел и не пил. Усталость только теперь охватила все мое тело. Одет я был очень тепло, так как, кроме шинели, на мне была ватная солдатская кофта, а кроме вооружения, на мне был мешок со всяким моим, правда небогатым, имуществом, которое я вполне резонно не доверил провалившейся под лед Дона повозке. Два бывших со мною партизана, уставшие еще более меня, втянутого уже почти два года в тренировку военной службы, и сошедших только что с парты какой-то семинарии, предложили пойти с ними в станицу, чтобы чем-нибудь там закусить. Предложение мне крайне понравилось, и я на него поспешно согласился. Тут же, шагах в двухстах от железной дороги, на стороне, ближней к реке, в чистой, красивой казачьей хате мы нашли и угощение и отдых. Казачки любезно поставили на стол и молоко, и сало, и хлеб, все показавшееся нам небесно вкусным… Не так тела, как наши души так устали от всего пережитого за этот ужасный день, что за этим гостеприимным столом, в этой теплой, милой хате мы позабыли обо всем происходящем и далеко еще не закончившемся.
И вдруг раздавшаяся над самым ухом пулеметная трель заставила нас немедленно же вернуться к грозной действительности. Взгляд в окно показал, что большевики вошли уже в станицу и были не далее как в пятидесяти шагах от нашего домика. Секунды не прошло, как я со всеми своими пожитками несся по станице влево, к спасительной, как мне представлялось, станции. Инстинкт подсказывал, что мне нужно бежать не только влево, но и вперед, чтобы, приближаясь к железной дороге, в то же время удаляться от большевиков, продолжавших частый и сильный огонь и приближавшихся все время ко мне. Один из бежавших со мной партизан упал, убитый, как я думаю, наповал, другой отстал или избрал другое направление, и больше его я тоже никогда не видел. Я остался один. До железнодорожной насыпи, бывшей в этом месте очень высокой, оставалось шагов восемьдесят. На ней стоял небольшой поезд, состоящий из паровоза и 5–6 вагонов-теплушек. Мне пересекла дорогу улица, шедшая перпендикулярно к насыпи, но бежать по ней я уже не мог: большевики были слишком близко от нее, и мое инстинктивное чувство самосохранения толкало меня дальше от них и заставило с легкостью газели перескочить низенькую, но основательную изгородь большого фруктового сада, примыкавшего уже непосредственно к насыпи, чтобы пересечь его по диагонали.
Я сделался единственной целью бежавшей за мной шагах в стах большой группы красноармейцев, стрелявших по мне на ходу. Это-то, к счастью для меня, и делало их стрельбу неточной. Лишь очутившись в саду и перепрыгнув подзаборную канаву, я понял, что совершил непоправимую глупость, что попался в ловушку, из которой выбраться едва ли смогу, и что я погиб окончательно и глупо. Сделав первый шаг, я провалился по пояс в глубокую снежную целину. Тяжело нагруженный, уставший, стесненный в своих движениях теплым одеянием, с винтовкой и шашкой на себе, я с колоссальной затратой сил сделал несколько шагов, каждый раз проваливаясь то по колено, то по пояс, а то и по грудь в снег. Сзади меня раздалась четкая строчка пулемета, и ледяная, оттаявшая на солнце, а теперь к вечеру снова замерзшая на морозе корка снега заискрилась тысячами бриллиантовых ледяных брызг от пулеметных пуль, чертивших извилистую линию перед самым моим носом. Эта трель и брызги подтолкнули меня, и я прыжками, как заяц, к счастью, еще не раненный, сам не зная как, проскочил до середины сада. Красные, по-видимому, так хотели сбить меня, столь близкого от них, что сильно нервничали, и только этим я мог объяснить свою удачу.
С поезда и паровоза мне кричали, звали, торопили меня. Паровоз давал тревожные свистки и готовился тронуться. Я же опять двигался как черепаха, и желанная насыпь если и не была далеко, то все-таки была совершенно недосягаема. Из вагонов раздалось несколько выстрелов в сторону моих преследователей, которых я даже ни разу и не видел, так дорога была мне каждая секунда и каждое движение, подвигавшее меня вперед. Я и не оглядываясь знал, что увижу за своей спиной. Чего же было еще оборачиваться и тратить на это драгоценное для меня время, отделявшее меня, быть может, от грани смерти. Снова запел свою тоскливую песню пулемет, снова бриллиантовые брызги засверкали в разных частях сада, но я снова остался невредимым, и снова этот звук и чертимые пулями по корке льда линии подтолкнули меня на несколько шагов вперед. И вот, когда я был всего шагах в пяти от последней ограды, бывшей у подножия самой насыпи, паровоз запыхтел, колеса вагонов заскрипели по рельсам, толкнулись буфера, и я понял, что погибаю безвозвратно. Не нужен и пулемет. Большевики возьмут меня голыми руками, так как с отходом поезда я, измученный и оставленный, уже от них уйти не смогу никак.
Я сделал последнее, нечеловеческое усилие и вырвался-таки из сковывавших мои движения уз снега. Перевалился через забор, поднялся из последних своих сил по насыпи и упал около подножки уже двигавшегося вагона. Стреляли ли еще по мне большевики или нет, я этого уже не слышал. Не помню и не знаю и того, кто и как втянул меня на площадку последнего вагона… Я пришел в себя и отдышался только в Ростове, когда спасительный поезд остановился у главного перрона.
Уже вечерело. На вокзале скопились наши уцелевшие партизаны и несколько других оторвавшихся от своих частей добровольцев. На окраине города с западной стороны, откуда мы только что пришли и где никакого фронта, как мы это отлично знали, уже не было, слышались беспорядочные и частые выстрелы. Я был совершенно разбит и физически, после встряски и пути сегодняшнего дня, и морально после встречи со столь близко дохнувшей мне в лицо, вернее, впрочем, в спину смерти. Мы с Егоровым, пережившим, наверное, тоже немало, хотя друг другу мы ничего не рассказывали, хотели пойти в город, постучаться в первую попавшуюся дверь приличного семейного дома и попросить разрешения провести вечер среди людей, не бывших еще на границе безумия и смерти сегодняшнего дня, как мы. Нашли ли бы мы такую семью – этого я так никогда и не узнал. Нам сообщили, чтобы мы с вокзала никуда не отлучались, что наша армия – о, какое это было громкое, в применении к нашей горсточке молодежи, слово – «армия»! – покидает сегодня же вечером Ростов, что фронта более не существует и большевики входят в город.
Мы полежали немного на грязном полу вокзальных зал, потом постояли немного перед темным зданием Парамоновского дома, в котором помещался Штаб, а потом, по приказанию начальства, стали ловить увиливавших от нас ростовских извозчиков и заставлять их везти нас в станицу Аксайскую, бывшую в 24 верстах от Ростова на пути в Новочеркасск.
Ужасный день 9 февраля 1918 года кончился, и начался 80-дневный поход, вошедший в историю России под именем 1-го Кубанского, Корниловского и Ледяного, и покрывший Добровольческую армию навеки неувядаемой боевой славой.