В звездном небе над долинами, над рекой, над прудом и дорогой летела Сеси. Невидимая, как свежие весенние ветра, свежая, как аромат клевера на сумеречных полях. Она парила в голубках, мягких, как мех горностая, приземлялась на кроны деревьев, жила в цветках, чьи лепестки падали, словно дождь, под дуновением ветерка. Зеленой, холодной, как мята, лягушкой она ютилась у сверкающей заводи. Кудлатым псом она семенила и лаяла, и эхом ей откликались другие в далеких дворах. Она жила в молодых апрельских травах, в сладких, чистых ручьях, бежавших из терпкой земли.
«Весна, – подумала Сеси. – Этой ночью я побываю во всем, что живет в этом мире».
Вот она вселилась в опрятных кузнечиков на дороге у асфальтовых ям, вот окунулась в росу на железных воротах. Сегодня вечером ее разум, невидимый другим, летел на крыльях иллинойского ветра – сегодня ей исполнилось семнадцать.
– Я хочу влюбиться, – сказала она.
Она сказала это за ужином. Ее родители, от удивления распахнув глаза, вжались в кресла.
– Терпение, – таков был их совет. – Помни, что ты особенная. Вся наша семья необычная и особенная. Мы не можем смешиваться с обычными людьми и вступать с ними в брак. Будь так, мы бы растеряли свои волшебные силы. Ты же не хочешь лишиться своей способности путешествовать при помощи магии? Так будь осторожной. Будь начеку!
Но у себя в спальне, наверху, Сеси слегка надушила шею и растянулась на кровати с балдахином, дрожа в предвкушении, а молочно-белая луна поднялась над иллинойской равниной, и реки стали сливочными, а дороги платиновыми.
– Да, – вздыхала она. – Я из необычной семьи. Днем мы спим, а ночью несемся по небу, как черный воздушный змей на ветру. Захотим – впадем в спячку под теплой землей, став кротами. Я могу стать всем чем угодно – галькой, крокусом, богомолом. Я могу покинуть свое бледное, худое тело, отправив свой разум далеко-далеко, на поиски приключений. Вот как сейчас!
И ветер понес ее прочь, над полями и лугами.
Она видела теплые весенние огни домов и ферм, мерцавших в сумерках.
«Если я не могу влюбиться сама, потому что я некрасивая и странная, значит, влюблюсь с чьей-нибудь помощью», – подумала она.
На дворе фермы, весенней ночью, темноволосая девушка, которой было не больше девятнадцати, черпала воду из колодца. Она что-то напевала.
Сеси зеленым листом упала в колодец. Она лежала среди его замшелых стен, в прохладной тьме, и смотрела вверх. Задрожала невидимой амебой. Стала каплей воды! Наконец, ощутила, как в холодной чашке поднимается наверх, к теплым девичьим губам. В ночи было слышно, как та пьет воду.
Сеси взглянула на мир ее глазами.
Из темноволосой головы сияющими глазами она смотрела, как руки тянули грубый канат. Слышала мир вокруг ее ушами. Вдыхала вселенную ее изящным носиком, чувствуя, как бьется и бьется это удивительное сердце. Чувствовала, как движется ее чудесный язык, когда она поет.
«Знает ли она, что я здесь?» – спросила себя Сеси.
Девушка ахнула, всматриваясь в ночной луг.
– Кто там?
Нет ответа.
– Это просто ветер, – шепнула Сеси.
– Просто ветер. – Девушка смеялась над своими страхами, но все еще дрожала.
Оно было прекрасным, это девичье тело. Изящные белоснежные кости скрывались там, где круглилась женственная плоть. Мозг был, как чайная роза среди темных ветвей, а рот – ароматным, как яблочное вино. Упругие губы покоились на белых зубах, дуги бровей дивились миру, и мягкие, послушные ветру волосы ложились на молочно-белую шею. Аккуратным узором на коже теснились поры. Нос был задорно обращен к луне, а щеки пылали огнем. Ее тело было легким как перышко, ее движения были плавными, как песня. Находиться в нем, жить в этой голове было сродни блаженству у горящего очага, мурлыканью спящей кошки, купанию в теплых речных водах, спешивших встречь морю в ночи.
«Мне здесь нравится», – подумала Сеси.
– Что? – спросила девушка, будто услышала чей-то голос.
– Как тебя зовут? – осторожно спросила Сеси.
– Энн Лири. – Девушка поежилась. – А зачем говорить его вслух?
– Энн, Энн, – шептала Сеси. – Энн, ты полюбишь кого-то.
И словно в ответ на эти слова, с дороги послышались грохот и лязг, и колеса зазвенели на гравии. Высокий мужчина правил повозкой, поводья лежали в могучих руках, а ясная улыбка осветила весь двор.
– Том, это ты?
– Кто, как не я? – Спрыгнув с козел, он привязал поводья к забору.
– Я с тобой не разговариваю! – Энн отвернулась, и вода плеснула из ведра в ее руках.
– Нет! – вскричала Сеси.
Энн застыла. Взглянула на холмы, на первые весенние звезды. На мужчину, которого звали Том. Сеси заставила ее выронить ведро.
– Смотри, что ты наделал!
Том подбежал к ней.
– Это все из-за тебя!
Смеясь, он отер ее туфли платком.
– Убирайся!
Она попыталась пнуть его по рукам, но он вновь рассмеялся, и Сеси, смотревшая на него за много миль отсюда, увидела, как он тряхнул крупной головой, как он втянул воздух ноздрями, как блеснули его глаза, как он повел широкими плечами, и как ловко его суровые, сильные руки управились с платком. Сеси, наблюдая с потайного чердачка этой прелестной головки, потянула за неприметную медную струну чревовещания, и красивый рот распахнулся:
– Спасибо!
– О, так ты можешь быть благодарной?
Его руки пахли кожей повода, его одежда пахла лошадью, и запах достигал нежных ноздрей, и Сеси, где-то далеко-далеко за ночными лугами и цветущими полями, беспокойно металась в постели, словно ей что-то приснилось.
– Только не с тобой! – отрезала Энн.
– Тише, будь вежливой, – сказала Сеси. Она заставила пальцы Энн потянуться к голове Тома. Энн отдернула руку.
– Я схожу с ума!
– Это точно. – Он кивнул, улыбаясь, но явно был озадачен. – Ты что, хотела коснуться меня?
– Не знаю. Уходи же! – Ее щеки горели, как розовые угли.
– Почему ты не убегаешь? Я же тебя не держу. – Том поднялся. – Ты передумала? Пойдешь со мной на танцы? Сегодня особенная ночь. Потом узнаешь почему.
– Нет, – сказала Энн.
– Да! – закричала Сеси. – Я еще никогда не танцевала. Хочу на танцы. Никогда не надевала длинного шуршащего платья. Я хочу туда! Хочу танцевать всю ночь. Я никогда еще не была в танцующей девушке – мама и папа не позволили бы. Собаки, кошки, цикады, листья – я побывала всем, что есть в этом мире, но девушкой в весенней ночи, такой, как эта, – никогда! Ах, пожалуйста, давай пойдем на танцы!
Ее разум тянулся к ней, словно пальцы, расправлявшие новую перчатку.
– Да, – согласилась Энн Лири, – я пойду с тобой. Не знаю почему, но я пойду танцевать с тобой, Том.
– А теперь скорей домой! – торопила ее Сеси. – Тебе нужно искупаться, отпроситься у родителей, достать платье, погладить его – скорее в комнату!
– Мама, – сообщила Энн, – я передумала!
Повозка неслась по дороге, на ферме кипела жизнь – грелась вода для ванны, в духовке пылали угли для утюга, чтобы отгладить платье, мать сновала по дому, и шпильки обрамляли ее рот.
– Что на тебя нашло, Энн? Тебе же не нравится Том!
– Это правда. – И Энн вдруг застыла среди лихорадочной суеты.
«Но ведь пришла весна!» – подумала Сеси.
– Пришла весна, – сказала Энн.
«И такая чудная ночь, как раз для танцев!» – подумала Сеси.
– …как раз для танцев, – пробормотала Энн Лири.
А потом она очутилась в ванной, и пена клубилась на ее гладких белых плечах, гнездилась под мышками, теплые груди вздымались в такт движениям рук, и Сеси улыбалась ее губами, не давая рукам покоя. Нельзя медлить, нельзя сомневаться, или всей пантомиме придет конец! Энн Лири должна продолжать двигаться, действовать, притворяться, вымыть вон там, намылиться тут, а теперь прочь! Вытереться полотенцем! Надушиться, напудриться!
– Ты! – Взгляд Энн поймал собственное отражение в зеркале – кровь с молоком, будто лилии и гвоздики. – Что с тобой этой ночью?
– Я девушка, и мне семнадцать. – Сеси смотрела ее фиалковыми глазами. – Ты не сможешь меня увидеть. Чувствуешь мое присутствие?
– Верно, мое тело взяла внаем апрельская ведьма.
– Почти угадала! – рассмеялась Сеси. – А теперь одевайся.
Как чудесно было ощущать добротное платье, касавшееся этого роскошного тела! А затем услышать приветственный оклик за окном.
– Энн, Том вернулся!
– Скажи ему, чтобы подождал.
Энн вдруг села.
– Скажи, что ни на какие танцы я не пойду.
– Что? – спросила мать, стоявшая в дверях.
Сеси вновь сосредоточилась. Она расслабилась, покинув тело Энн лишь на миг, и едва не случилась беда. Ей слышен был далекий стук копыт и грохот повозки, катившейся по равнине в свете луны. Лишь на миг она пожелала отыскать Тома, побывать в его голове, узнать, что значит быть мужчиной двадцати двух лет в такую ночь, как эта. И она помчалась над вересковым полем, но теперь, как птица в клетке, метнулась назад и билась в голове Энн Лири.
– Скажи, чтобы он уходил!
– Энн! – Сеси вернулась, раскинула сеть своих мыслей.
Но Энн вырвала поводья.
– Нет, нет, ненавижу его!
Не стоило ей уходить, даже на миг. Мысли Сеси опутали руки девушки, затем ее сердце, ее голову – мягко, осторожно.
«Вставай!» – подумала она.
Энн встала.
«Надевай пальто!»
Энн надела пальто.
«Вперед!»
«Нет!» – подумала Энн Лири.
«Давай же!»
– Энн, – вмешалась мать, – хватит уже Тому тебя ждать. Выходи сейчас же, и давай без глупостей. Что на тебя нашло?
– Ничего, мама. Спокойной ночи. Мы вернемся поздно.
Энн и Сеси выбежали из дома навстречу весенней ночи.
Зала была полна порхающих голубей, тихо шелестевших перьями, павлинов, радужных глаз и огней. И в самом ее центре кружилась, кружилась, кружилась в танце Энн Лири.
– Ах, какой чудный вечер! – сказала Сеси.
– Ах, какой чудный вечер! – сказала Энн.
– Ты какая-то странная, – заметил Том.
Смутная музыка несла их, песня качала на волнах, и они плыли, погружаясь и всплывая вновь, хватая воздух, вдыхали, сжимая друг друга в объятиях, будто тонули, и вновь кружились вихрем, среди шепотов, вздохов, под звуки «Прекрасного Огайо».
Сеси подпевала. Слова срывались с распахнутых губ Энн.
– Да, я странная, – согласилась Сеси.
– Не такая, как обычно, – продолжил Том.
– Да, не в эту ночь.
– Ты не та Энн Лири, которую я знаю.
– Совсем, совсем не та, – шептала Сеси за много-много миль отсюда.
– Совсем не та, – двигались губы.
– Забавное у меня чувство, – проговорил Том.
– Что же такого забавного?
– Ты. – Он чуть отстранился в танце, пристально вглядываясь в ее пылающее лицо. – Что-то с твоими глазами, – заключил он. – Не могу понять.
– Ты меня видишь? – спросила Сеси.
– Часть тебя здесь, Энн, а другая – нет. – Том осторожно развернул ее, его лицо посуровело.
– Да.
– Почему ты пошла со мной?
– Я не хотела идти, – отвечала Энн.
– Тогда зачем?
– Что-то меня заставило.
– Что?
– Я не знаю. – Энн, казалось, вот-вот разрыдается.
– Ну-ну, тише, тише, – нашептывала Сеси. – Тише, вот так. Танцуй, кружись!
Они шептались, взмывая и падая, шуршало платье в темной зале, они кружились, ведомые музыкой.
– Но ты все-таки пошла, – сказал Том.
– Я пошла, – ответила Сеси.
– Идем. – И он, танцуя, повел ее к дверям, тихонько уводя из залы, прочь от музыки, прочь от людей.
Они забрались на козлы повозки и сели рядом.
– Энн. – Весь дрожа, он взял ее руки в свои. – Энн. – Но ее имя он произнес так, словно оно было чужим. Он все всматривался в ее бледное лицо, и ее глаза вновь открылись.
– Знаешь, я ведь любил тебя когда-то, – сказал он.
– Знаю.
– Но ты всегда была такой капризной, а я не хотел страдать.
– Тем лучше, мы еще так молоды, – отвечала Энн.
– Нет, я хотела попросить прощения, – сказала Сеси.
– Ты сейчас о чем? – Том отпустил ее руки, напрягся.
Ночь была теплой, их окутывал мерцающий пар, поднимавшийся от земли, и свежим было дыхание листьев, что трепетали на деревьях.
– Не знаю, – сказала Энн.
– А я знаю, – сказала Сеси. – Ты высокий, ты самый красивый мужчина в целом свете! Этот вечер прекрасен, я навсегда запомню его, потому что была с тобой.
Она протянула чужую холодную руку к его противящейся руке и крепко стиснула ее, чтобы согреть.
– Но, – Том поморгал, – ты сегодня сама не своя. Сперва говоришь одно, затем совсем другое. Я хотел потанцевать с тобой сегодня, как раньше. Я ни о чем таком не думал, когда тебя пригласил. А когда мы стояли у колодца, увидел, что в тебе что-то изменилось. Ты стала совсем другой. Ты изменилась, стала нежнее, стала… – Он пытался подобрать слова. – Не знаю, как сказать. Ты выглядела иначе. Твой голос изменился. И я понял, что снова тебя полюбил.
– Не ее, – сказала Сеси. – Меня, меня!
– Меня пугает эта любовь, – признался он. – Ты снова причинишь мне боль.
– Может быть, – сказала Энн.
«Нет-нет, я полюблю тебя всем сердцем! – подумала Сеси. – Скажи ему, Энн, скажи за меня. Скажи, что полюбишь его всем сердцем!»
Энн промолчала.
Том осторожно придвинулся к ней, приподняв ее подбородок.
– Я уезжаю. Нашел работу в сотне миль отсюда. Ты будешь скучать без меня?
– Да, – ответили Энн и Сеси.
– Могу я тогда поцеловать тебя на прощание?
– Да, – поспешно согласилась Сеси.
Его губы прижались к чужим губам. Дрожа, он поцеловал их.
Энн замерла, будто бледная статуя.
– Энн! – сказала Сеси. – Протяни руки, обними его!
Но в свете луны та сидела неподвижно, как резная деревянная кукла.
Он снова поцеловал ее в губы.
– Я люблю тебя, – шепнула Сеси. – Я здесь, это меня ты увидел в ее глазах, меня, и я буду любить тебя, даже если она никогда не полюбит.
Он отодвинулся, измученный, будто пробежал много миль. Сел рядом.
– Не понимаю, в чем дело. На миг мне показалось, что…
– Что? – спросила Сеси.
– Показалось, что… – Он закрыл глаза руками. – Неважно. Отвезти тебя домой?
– Пожалуйста, – попросила Энн Лири.
Он цокнул лошади, устало дернув поводьями, и повозка покатилась прочь.
Было одиннадцать, и повозка катилась в лунной, все еще ранней ночи, шелестя колесами; хлопали вожжи, мимо проплывали блестящие луга и поля сладкого клевера.
А Сеси, глядя на поля и луга, думала: «Это стоит того, можно все отдать ради того, чтобы быть с ним отныне и навсегда». И ей вновь послышались слабые голоса родителей: «Берегись. Ты же не хочешь потерять свой волшебный дар, выйдя замуж за простого смертного? Берегись. Ты же не хочешь этого?»
«Да, да, – подумала Сеси, – я бы хотела этого, прямо сейчас, лишь бы только он стал моим. Тогда мне не нужно будет больше скитаться весенними ночами, не нужно будет вселяться в птиц, собак, кошек и лис, и я буду с ним. Только с ним, с ним одним.
Дорога неслась под колесами и что-то шептала.
– Том, – наконец сказала Энн.
– Что? – Он холодно смотрел на дорогу, на лошадь, деревья, небо и звезды.
– Если ты когда-нибудь, когда угодно, окажешься в Грин-Тауне, в Иллинойсе, за несколько миль отсюда, сделаешь кое-что для меня?
– Может быть.
– Сможешь навестить там одну мою подругу? – запинаясь, смущенно проговорила Энн Лири.
– Зачем?
– Она хорошая. Я тебе про нее рассказывала. Я дам тебе ее адрес. Сейчас, подожди.
Когда телега остановилась у ее фермы, она достала из сумочки клочок бумаги и карандаш и в лунном свете что-то нацарапала на коленке.
– Вот, держи. Сумеешь разобрать?
Он взглянул на бумагу, растерянно кивнул.
– Сеси Эллиотт, Уиллоу-стрит, 12, Грин-Таун, Иллинойс, – прочел он.
– Навестишь ее как-нибудь? – спросила Энн.
– Как-нибудь, – ответил он.
– Обещаешь?
– Как это связано с тобой и мной? – яростно вскричал он. – Зачем мне какие-то имена и бумажки?
Он скомкал листок, сунув его в карман пальто.
– Пожалуйста, обещай мне! – взмолилась Сеси.
– …обещай… – сказала Энн.
– Ладно, ладно, только отстань! – огрызнулся он.
«Я устала, – подумала Сеси. – Не могу оставаться здесь, нужно вернуться домой. Я слабею. Моих сил хватает всего на несколько часов ночных путешествий. Но перед тем, как я покину тебя…
– …покину тебя… – сказала Энн.
Она поцеловала Тома в губы.
– Это я целую тебя, – сказала Сеси.
Том отстранился, взглянув на Энн Лири, и смотрел на нее, заглянув глубоко-глубоко. Он ничего не сказал, но его лицо медленно, очень медленно разгладилось, морщины исчезли, смягчились ожесточенные губы, и снова он вгляделся в лицо той, что смотрела на него в лунном свете.
Он снял ее с повозки и, не прощаясь, быстро погнал повозку по дороге.
Сеси отпустила ее.
Энн Лири, рыдая, словно вырвавшись из темницы, стремглав бросилась по лунной дорожке, что вела к дому, и за ней захлопнулась дверь.
Сеси еще чуть помедлила. Глазами кузнечика она смотрела на весенний ночной мир. Побыла одинокой лягушкой у пруда. Ночной птицей глядела с высокого вяза под призрачной луной, увидев, как гаснет свет на ферме, и еще на одной, в миле отсюда. Думала о себе, о своей семье, о своем странном даре, о том, что никто из ее родных никогда не сможет быть с кем-то из этих людей в огромном мире за этими холмами.
«Том? – Разум ее слабел, ночной птицей летя под кронами деревьев, над полями дикой горчицы. – Сохранил ли ты тот клочок бумаги, Том? Придешь ли ты ко мне однажды, через года, когда-нибудь? Узнаешь ли меня? Посмотришь на мое лицо, вспомнишь, где видел меня в последний раз, полюбишь ли меня так, как я тебя – всем сердцем и навсегда?»
Она застыла в холодной ночи, за миллион миль от городов и людей, над фермами, материками, реками и холмами.
– Том? – прошептала она.
Том уже спал. Стояла глубокая ночь, его одежда висела на стуле и аккуратно лежала на кровати у него в ногах. В его руке, тихо покоившейся на белой подушке, у самой головы, был клочок бумаги с адресом. Медленно, медленно, дюйм за дюймом, его пальцы смыкались, а затем крепко стиснули его. Он не пошевелился, не вздрогнул, когда черный дрозд вдруг слабо, чуть слышно постучался в его окно, сиявшее в свете луны, как хрусталь, затем тихо вспорхнул и, чуть помедлив, полетел прочь, на восток, над спящей землей.
«Блаженный наступает час…»
Смеркалось, и Дженис с Леонорой размеренно паковали вещи в своем летнем домике, пели песни, прерываясь, чтобы перекусить, и помогали друг другу, когда нужно.
Но ни разу не посмотрели в окно, за которым сгущалась ночь и в небе светили яркие, холодные звезды.
– Слушай! – сказала Дженис.
Казалось, будто пароход плыл по реке – но так звучала ракета на взлете. И кто-то играл на банджо? Нет, лишь сверчки пели этой летней ночью 2003 года. В городе было слышно дыхание десяти тысяч жарких солнц. Дженис прислушалась, склонив голову. Давным-давно, в 1849-м, на этой самой улице звучали голоса чревовещателей, проповедников, гадателей, глупцов, ученых, игроков, собравшихся в том же самом городе Индепенденс штата Миссури. Все ждали, когда земля просохнет после дождей, покрывшись ковром из трав, способным выдержать тяжкую ношу их телег, фургонов, смешенья чаяний и судеб.
«Блаженный наступает час,
Мы отправляемся на Марс,
И в небесах пять тысяч дев —
Таков весенний наш посев!»
– Эту песню давным-давно пели в Вайоминге, – сказала Леонора. – Чуть поменять слова, и для две тысячи третьего в самый раз.
Дженис подняла коробочку с пищевыми пилюлями, пытаясь сосчитать, сколько всего везли в тех высокобортных фургонах на огромных колесах. Тонны припасов на каждого мужчину, каждую женщину! Окорока, ломти грудинки, сахар, соль, мука, сушеные фрукты, галеты, лимонная кислота, вода, имбирь, перец – списку, как прерии, конца не видать! И вот, пожалуйста – сегодня одной пилюли, меньше, чем дамские часики, хватит не от Форт-Ларами до Хэнгтауна, а на весь путь сквозь звездную пустошь.
Дженис распахнула дверцу шкафа и чуть не закричала. Тьма, ночь и звездная бездна смотрели на нее из его глубины.
Много лет назад с ней произошло два события. Сестра закрыла ее, кричащую, в кладовке. В другой раз, на вечеринке, когда все играли в прятки, она бежала сквозь кухню в длинный темный коридор, оказавшийся темной лестницей, поглотившей ее, словно черная бездна. Она ощутила, как пол уходит у нее из-под ног, и все кричала, падая. Падая прямо во тьму, в подвал, она слышала, как бьется сердце. И в той кладовке она задыхалась – так долго, без света, без друзей, и никто не слышал, как она кричит. Отрезанная от всего мира, запертая во тьме. Все падала и падала в бездну, и кричала.
Вот о чем она вспомнила.
Дверца шкафа широко распахнулась, и тьма перед ней была осязаемой, как бархатная пелена, до которой можно было дотянуться дрожащей рукой – она дышала, как черная пантера, глядя блеклыми глазами. Воспоминания овладели ей. Она падала в бездну. Кричала, запертая в ней. Размеренно пакуя вещи с Леонорой, не смея смотреть в окно на пугающий Млечный Путь, в бездонную пустоту. И все равно старый, давно знакомый шкаф, в котором пряталась ночь, наконец, напомнил им о том, что за судьба им уготована.
Так и будет – плавное движение навстречу звездам, в ночи, в громадном, ужасном, черном шкафу, и никто не услышит их криков. Вечное падение среди сонма метеоров и безбожных комет. Прямо в шахту лифта. В разверстую пасть угольной шахты. В никуда.
Она кричала. Ни звука не сорвалось с ее губ – они теснились в ее груди, в ее голове. Она кричала. Захлопнула дверцу, прижалась к ней, слушая, как там, внутри, дышит и стенает тьма, и, со слезами на глазах, держала изо всех сил. Долго она стояла так, наблюдая за сборами Леоноры, пока не перестала дрожать. От ее позабытой истерики постепенно не осталось и следа. В комнате слышалось тиканье наручных часов – ясное, говорившее о том, что теперь все хорошо.
– Шестьдесят миллионов миль. – Наконец она приблизилась к окну, будто к краю колодца. – Не могу поверить, что в эту ночь там, на Марсе, мужчины строят города и ждут нас.
– Верить стоит только в то, что завтра мы уже будем на борту нашей ракеты.
Дженис подняла белое платье – будто белый призрак среди комнаты.
– Как это странно – выйти замуж на другой планете.
– Давай-ка уже ложиться.
– Нет! Он позвонит в полночь. Я спать не смогу, пока не скажу Уиллу, что полечу на Марс. Леонора, ты только подумай: мой голос пролетит по светофону шестьдесят миллионов миль, и он его услышит! Я так быстро все решила, а теперь боюсь.
– Это наша последняя ночь на Земле.
Теперь они на самом деле поняли и приняли происходящее – к ним пришло осознание. Они улетали и, может быть, никогда не вернутся назад. Они покидали город Индепенденс в штате Миссури, на континенте Северная Америка, омываемом Атлантическим и Тихим океанами, и ничто из этого не поместилось бы в их чемоданах. Перед лицом этой истины они чувствовали себя совсем крошечными. Она сковала их, ошеломила.
– Наши дети не будут американцами, не будут землянами. До конца своих дней мы останемся марсианами.
– Не хочу никуда лететь! – вдруг закричала Дженис.
Она застыла от ужаса.
– Мне страшно! Этот космос, эта тьма, ракета, метеоры! Всей прошлой жизни конец! Зачем мне туда лететь?
Леонора обняла ее за плечи, прижала к себе, баюкая.
– Это новый мир. Так и раньше было. Мужчины идут первыми, а следом – женщины.
– Зачем я должна туда лететь? Почему?
– Потому, – тихо ответила, наконец, Леонора, усадив ее на кровать, – что там Уилл.
Его имя прозвучало так радостно. Дженис успокоилась.
– Тяжело с этими мужчинами, – размышляла Леонора. – Раньше все дивились, стоило женщине уехать за двести миль ради мужчины. Потом за тысячу. А теперь меж нами вся вселенная. Но мы же не отступимся, ведь так?
– Боюсь, в ракете я буду вести себя, как полная дура.
– А я заодно с тобой. – Леонора поднялась. – Пойдем, прогуляемся по городу, посмотрим на него в последний раз.
Дженис взглянула в окно, за которым лежал город.
– Завтра вечером все здесь будет, как и прежде, только без нас. Люди проснутся, позавтракают, пойдут на работу, снова уснут и проснутся, только мы этого не увидим, и никто не станет скучать без нас.
Леонора и Дженис бродили по комнате, словно не могли отыскать дверь.
– Идем.
Открыв дверь, они выключили свет, вышли из дома и закрыли ее за собой.
В небе над ними было сплошное движение. Кружились, свистели, вращаясь, лопасти винтов, словно метель, и вертолеты тихо приземлялись, словно снежинки. С запада, востока, севера и юга прибывали женщины, вновь и вновь. В ночном небе снежным вихрем кружили вертолеты и падали вниз. Все отели были забиты, внаем сдавались комнаты в домах, причудливые, безобразные цветы палаточных городков распускались на лугах и полях, но не одним лишь жаром летней ночи пылали город и округа. Стало теплее от румянца на лицах женщин, от загорелых лиц мужчин, смотревших в небо. За холмами грелись двигатели ракет, звуча, как гигантский орган, все клавиши которого нажали разом, дрожали блестящие стекла в домах, и люди тоже содрогались – до последней косточки. Дрожь пробирала до зубов, до самых кончиков пальцев.
Леонора и Дженис сидели в аптеке среди незнакомых женщин.
– Такие красавицы, и такие грустные, – сказал продавец из-за стойки с напитками.
– Два шоколадно-солодовых, – за двоих улыбнулась в ответ Леонора, так как Дженис сидела, словно немая.
Они смотрели на свои напитки, как на редкую картину в музее. На Марсе таких не подадут еще много лет.
Дженис порылась в сумочке, нерешительно вытянула конверт и положила его на мраморную стойку.
– Это от Уилла. Пришло два дня назад с ракетной почтой. Из-за него я решила, что полечу. Я тебе ничего не сказала, но сейчас хочу, чтобы ты взглянула. Вот, прочитай.
Леонора достала из конверта листочек, прочла вслух:
«Дорогая Дженис, если ты решишь прилететь на Марс – это наш дом. Уилл».
Леонора постучала по конверту, и на стойку упала блестящая цветная фотография. На ней был дом – темный, замшелый, древний, золотисто-коричневый, как карамель, уютный, в окружении красных цветов и свежих, зеленых папоротников, с верандой, увитой неприлично разросшимся плющом.
– Дженис, но!..
– Что?
– Это же твой дом, здесь, на Земле, на Элм-стрит!
– Нет. Смотри внимательней.
И они вместе принялись изучать фотографию, на которой за уютным темным домом лежал неземной пейзаж. Почва была со странным фиолетовым оттенком, трава – рыжеватой, небо сверкало, как серый бриллиант, а рядом причудливо горбилось дерево, напоминавшее старуху с кристаллами в седых волосах.
– Вот дом, который Уилл построил для меня на Марсе, – сказала Дженис. – Когда я на него смотрю, мне становится легче. Вчера, когда я оставалась одна, и мне было страшнее всего, я доставала фотографию и смотрела на нее.
Они глядели на темный уютный дом за шестьдесят миллионов миль отсюда, знакомый и все же незнакомый, старый, но новый, где справа в окне гостиной горел свет.
– Уилл молодец, – одобрительно кивнула Леонора, – постарался на славу.
С напитками было покончено. За окном текла необъятная, разгоряченная толпа приезжих, и с летнего неба мерно падали «снежинки».
В дорогу они накупили всякой ерунды: лимонных леденцов, женских глянцевых журналов, флаконов с духами, а потом взяли напрокат пару антигравитационных курток на ремнях, став похожими на мотыльков, пробежались пальцами по чувствительным клавишам и вспорхнули над городом, словно белые лепестки.
– Куда угодно, – сказала Леонора, – все равно куда.
Отдавшись на милость ветра, они летели в жаркой суетной ночи над их милым городом, над цветущими яблонями, над домами, где выросли, и над теми, где бывали, над школами, улицами, ручьями, лугами и фермами – такими родными, что каждое пшеничное зернышко было, как золотая монета. Летели, будто листья в дыхании жаркого ветра, в предвестии летних гроз средь ущелий в горах. Видели, как молочно-белая пыль искрится на дорогах, над которыми не так давно в свете луны они кружили на вертолетах, по спирали спускаясь вниз, к прохладным ночным рекам вместе с любимыми, которых больше не было рядом.
Паря на крыльях в гуле ветра, они плыли над городом, что уже казался им столь далеким там, на земле, растворяясь позади в черной реке, набегая волной света и красок, уже недостижимый, как сон, наполняющий их взгляды тоской, и они отчаянно цеплялись за память о нем, пока он не исчез.
В тихом кружении, незримо они смотрели в лица сотни дорогих друзей, что оставались позади, в свете ночников за окнами, точно влекомые воздушным потоком, но то было дыхание самого Времени, уносившее их прочь. Не осталось ни дерева, которое бы они упустили в поисках старых, вырезанных ножом признаний в любви, ни единой тропинки, над которой не скользили бы они, как над полями искусственного снега. Впервые они узнали, как прекрасен их город, его одинокие фонари, старинные дома из кирпича, и они дивились увиденному, наслаждаясь им. Ночная карусель кружилась под ними, там и тут слышалась музыка и голоса смутно звучали в домах, где призрачно мерцали белые телеэкраны.
Сшивая деревья нитью духов, две женщины проносились меж стволами. Глаза их вбирали в себя так много, и все же они запоминали каждую деталь, каждую тень, каждый одинокий дуб или вяз, каждый автомобиль, проезжавший внизу по извилистым улицам, пока ни глаза, ни разум, ни сердце не переполнились до самого края.
«Я словно умерла, – думала Дженис, – и вот я на кладбище весенней ночью, и все, кроме меня, вокруг живет, все движется, готовое жить дальше, только уже без меня. С тех пор как мне исполнилось шестнадцать, я чувствовала это с каждым приходом весны, проходя мимо кладбища, оплакивая мертвых, ведь в те чудные ночи я была жива, а они – нет, и это было нечестно. Моя вина была в том, что я живу. А сегодня, этой ночью, меня будто забрали из могилы, позволив подняться над городом всего лишь раз, чтобы увидеть, каково это – жить в нем, среди людей, чтобы затем вновь запереть меня за черной дверью.
Тихо, бесшумно, как бумажные фонарики на ночном ветру, женщины плыли над своей прошлой жизнью, над лугами, где сверкали палаточные городки, над шоссе, где до самого рассвета будет полным-полно мчащихся грузовиков, что везут припасы. Долго, долго они плыли над всем этим в вышине.
Часы на здании муниципалитета били без четверти двенадцать, когда они, как паутинки со звезд в лунном свете, коснулись мостовой перед домом Дженис. Город спал, и дом Дженис ждал их, ищущих нейдущий сон.
– Это и вправду мы? – спросила Дженис. – Дженис Смит и Леонора Холмс, и сейчас две тысячи третий год?
– Да.
Дженис облизала сухие губы, выпрямилась.
– Лучше бы это был другой год.
– Тысяча четыреста девяносто второй? Тысяча шестьсот двенадцатый? – вздохнула Леонора, и с ней ветер в кронах деревьев, летящий мимо. – Вечно то День Колумба, то день высадки в Плимутской гавани, а нам, женщинам, что со всем этим делать?
– Остаться старыми девами.
– Или закончить начатое.
Они открыли дверь дома, встречавшего их ночным уютом, и шум города мало-помалу затих. Едва захлопнулась дверь, зазвонил телефон.
– Звонок! – крикнула Дженис на бегу.
Вслед за ней в спальню вошла Леонора, а Дженис уже сняла трубку и говорила: «Алло, алло!» И где-то в далеком городе оператор готовил гигантский аппарат, соединяющий миры, и женщины ждали – одна сидит, вторая склонилась над ней, и на обеих лица нет.