В большущий сине-зеленый стакан с трещиной Кейт выливает добрую треть бутылки, передает стакан Тее. Та смотрит сквозь вино и стекло на пламя свечи, оценивает игру багряных бликов.
– За нас, – выдает наконец Тея. – Чтобы нам старости не знать.
А мне за это пить не хочется. Мне как раз хочется дожить до старости. Ради того, чтобы увидеть Фрейю взрослой, я и на морщины согласна. Каково, интересно, ощущать их кожей?
Но от комментариев меня спасает Тея. Не донеся стакан до губ, она вдруг замечает, что у Фатимы в бокале – лимонад.
– Стоп! Стоп! Это еще что за фигня? Фатима, тосты лимонадными не бывают. Или твой муженек тебя по третьему разу обрюхатил?
Фатима отрицательно качает головой, улыбается и указывает на хиджаб, покрывающий ее плечи:
– Времена меняются, Тея. Думаешь, это просто шарф, для красоты? А это…
– Ай, да успокойся! Наличие хиджаба в монашки не записывает. Знаешь, сколько в наше казино мусульман ходит? Толпы! И один из них прямо мне сказал: джин с тоником в исламе считается не алкоголем, а лекарством, потому что содержит хинин.
– Во-первых, в теологических кругах подобные советы подпадают под определение «ересь», – произносит Фатима. Ее губы по-прежнему растягивает улыбка, но в нарочито беззаботном тоне звенит металл. – А во-вторых, посетительница казино, будь на ней хоть три хиджаба разом, не имеет отношения к исламу, ибо в Коране по поводу азартных игр все очень четко прописано.
Повисает молчание. Переглядываюсь с Кейт и вздыхаю. Впрочем, сказать мне нечего, на языке вертится всего одна фраза: «Заткнись, Тея».
– Раньше ты не была такой ханжой, – наконец бросает Тея и делает глоток вина.
Кейт каменеет, я это чувствую. Зато Тея снова улыбается своей фирменной кривоватой улыбкой.
– Поправьте меня, девочки, если я ошибаюсь. Только очень мне помнится одна игра… в покер с раздеванием… Или в ней участвовала совсем другая мисс Квуреши?
– А ты раньше не была такой стервозиной, – парирует Фатима. Впрочем, в голосе сквозит не злоба, а веселье.
Фатима слегка толкает Тею локтем, Тея смеется, и мы все видим ее настоящую улыбку – широкую, открытую, исполненную самоиронии. Эта улыбка вспыхивает, похоже, вопреки желанию самой Теи.
– Врушка, – дразнит она, все еще улыбаясь, и напряжение за столом спадает, словно провод заземлили.
Без малейшего понятия о времени поднимаюсь из-за стола и иду в ванную. Наверное, сейчас далеко за полночь.
На обратном пути заглядываю к Фрейе. Малышка мирно спит, полностью расслабившись, по-паучьи раскинув ручки и ножки.
На винтовой лестнице замираю и сверху смотрю на подруг, сидящих за столом. Эффект дежавю силен как никогда. Фатима, Тея и Кейт заняли свои прежние места, подались друг к другу, словно заговорщицы; на лицах пляшут тени от свечи, что стоит посреди стола. Отсюда, с лестницы, кажется, что им снова по пятнадцать. Ощущение, будто слушаю заевшую пластинку, которая вновь и вновь проигрывает эхо наших прежних разговоров. Сгущаются, обретают объем призраки прошлого: Амброуз, Люк… Сердце сжимается, боль почти физическая, и на миг – на краткий и мучительный миг – передо мной возникает сцена, которую я так старалась забыть.
Закрываю глаза и ладонями пытаюсь стереть видение. Действительно, после немногих моих усилий внизу, за столом, снова лишь Тея, Фатима и Кейт. Но воспоминание никуда не делось: труп на ковре, четыре искаженных болью и недоумением бледных, зареванных лица…
Холодное прикосновение к руке заставляет меня подпрыгнуть. С колотящимся сердцем озираюсь, вперяю взгляд в темноту, где растворяется верхний пролет. Не знаю, кого ожидаю увидеть – в доме только мы. Наверное, напугал меня призрак, может, даже мой собственный – мы, прежние, до сих пор смотрим с этих стен.
Слышится приглушенный смешок Кейт, и до меня доходит. Это не призрак, это Верный тронул мою руку холодным и влажным носом и теперь сам не рад – во всяком случае, вид у него сконфуженный.
– Это он пытается сказать, что давно пора баиньки, – объясняет Кейт. – А еще он надеется на ночную прогулку.
– Прогулка… так ску-у-учно, – тянет Тея, выуживает очередную сигарету, зажимает меж губ золоченый кончик. – Искупаться надо, вот что.
– А я купальник не взяла.
Говорю это прежде, чем улавливаю значение вскинутой брови Теи, лукавого выражения ее лица.
– Нет-нет, ни в коем случае. И вообще, Фрейя здесь. Как я ее оставлю?
– Просто не заплывай слишком далеко, – советует Тея. – Кейт! Тащи полотенца!
Кейт встает, залпом допивает вино, идет к шкафу и достает стопку старых протертых полотенец. Когда-то они были яркими, сейчас оттенки перешли в разряд пастельных. Одно полотенце Кейт бросает Тее, второе – мне. Фатима поднимает руки, словно для защиты.
– Спасибо, но… только…
– Да чего ты стесняешься? – растягивая слова, произносит Тея. – Здесь мужчин нет.
– Все так говорят. А потом вываливается из паба целая компания пьяных, и… Нет уж, спасибо. Я на мостках посижу.
– Как знаешь, – пожимает плечами Тея. – Айса, Кейт! Ну вы-то хоть со мной? Вы-то меня не кинете?
И Тея начинает расстегивать рубашку. Я и раньше заметила: бюстгальтер она не носит.
Мне не хочется раздеваться. Тея, конечно, сейчас начнет высмеивать мою застенчивость; а я и правда стыжусь послеродовой дряблости тела, налитых молоком грудей с синими венами, растяжек на обвислом животе. Вот если бы Фатима тоже согласилась купаться – тогда другое дело. А так мы будем голые втроем – Кейт с Теей стройные, подтянутые, не хуже чем семнадцать лет назад, и я – рыхлая кормящая мамаша. Но от купания не отвертеться, иначе насмешки Теи гарантированы. Да мне и самой хочется в воду. И причина – не только в том, что шея под волосами вспотела, а платье липнет к лопаткам. Нет, все куда сложнее. Мы наконец-то вместе, все четыре. Я окунусь не в Рич, а прямо в прошлое.
Беру полотенце и шагаю за порог. Никогда у меня не хватало отваги первой влезть в воду. Удерживал дурацкий суеверный страх – вдруг на глубине таится нечто враждебное? На всех разом, рассуждала я, это нечто напасть не посмеет.
Нет, первыми, наперегонки, мчались по мосткам Тея и Кейт; прыгали в воду с визгом, метили в то самое место, где течение быстрее всего. Сейчас я тоже боюсь – только не водяных существ, а собственного тела.
Платье у меня из податливой хлопчатобумажной ткани. Снимаю его рывком, расстегиваю бюстгальтер и стягиваю трусы. Глотнув воздуха, ныряю – пока не прибежали остальные, пока не разглядели меня, мое дряблое тело.
– С ума сойти! Айса в кои-то веки первая окунулась!
Выныриваю, отчаянно плещусь – вода холодная. Воздух пропитан липкой духотой, но сейчас прилив, поэтому губам солоно.
Тея выходит на мостки. Плыву, почти задыхаясь от холода, впрочем, тело быстро адаптируется.
Разглядывая украдкой раздетую Тею, понимаю: ее тело тоже изменилось, и, пожалуй, не менее существенно, чем мое. Тея всегда была худощавой, теперь же она близка к анорексии. Живот впал, груди висят, как полупустые мешочки, ребра выпирают. Лишь одно остается прежним – Тея не ведает слова «смущение». Вот она стоит на самом краю мостков, сзади освещенная фонарем; стоит и отбрасывает на воду длинную, неестественно тонкую тень. Стоит, ничуть не стыдясь наготы.
– С дороги, куриные ноги! – кричит Тея.
И ныряет. Входит в воду без брызг, как профессионал. Восхитительный прыжок. И в то же время безумный, суицидальный. Потому что Рич не достаточно глубок, потому что в воде чего только нет – и коряги, и остатки снастей, и колышки старых причалов, и верши для ловли крабов, и всякий мусор, пригнанный течением из верховий. Я уж не говорю о непостоянстве донного рельефа, о наносах и промоинах, созданных временем и морским течением. Тея запросто могла сломать себе шею. Кейт это отлично понимает: она застыла в ужасе, прижав ко рту руки. Но Тея выныривает и по-собачьи встряхивает стриженой головой.
– Чего стоим, кого ждем? – обращается она к Кейт.
– Психованная!
Кейт сначала выдыхает с облегчением и только потом выкрикивает это слово. В голосе, кроме страха, еще и нечто близкое к ярости.
– Там, как раз посередине, песчаная отмель. Ты убиться могла.
– Ну не убилась же, – парирует Тея.
Глаза у нее горят, дыхание прерывистое от холода. Рука, манящая Кейт в воду, покрыта гусиной кожей.
– Давай к нам! Прыгай в воду, женщина!
Кейт колеблется. Целую минуту я думаю, что знаю, какие именно картины рисует ее воображение. Те же, что и мое: в неглубокую яму просачивается вода, обрушивая песчаные края.
Но вот Кейт напрягает спину. В ее осанке чувствуется готовность защищаться.
– Ладно.
Она стягивает майку, вылезает из джинсов, отворачивается, чтобы расстегнуть бюстгальтер. Перед прыжком берет бутылку и прикладывается к горлышку. Тянет, тянет вино. И поворот ее головы, и судорожные сокращения хрупкого горла девически-трогательны, и я вижу прежнюю Кейт – на пожарной лестнице Солтен-Хауса, с бутылкой виски, отражающей лунный свет.
В следующее мгновение бутылка летит на груду одежды, а Кейт группируется и делает прыжок. Волны, поднятые ее телом, касаются моего тела; Кейт – в футе от меня. Она погружается словно бы не в воду, а прямо в лунный свет. Жду: сейчас вынырнет. Однако Кейт не появляется. Пузырьков не видно, вообще ничего толком не видно из-за лунных зайчиков на воде.
– Кейт! – кричу я.
Идут секунды, и страх нарастает, сгущается под моими ладонями, колотящими по воде. Кейт не выныривает.
– Тея, куда Кейт подевалась?
Вдруг что-то вцепляется мне в лодыжку и тянет, тянет вниз, на дно. Глотнуть воздуха успеваю, вскрикнуть – нет. Я уже под водой, пытаюсь высвободиться. Хватка размыкается, я выныриваю, отчаянно дышу, моргаю, тру глаза – слизистую щиплет от соленой воды – и вижу рядом с собой Кейт. Она смеется, обнимает меня и поддерживает на поверхности.
– Ах ты, змея! Выдра!
Не пойму, чего мне хочется больше – обнять Кейт или утопить ее.
– Предупреждать надо!
– С предупреждением весь смысл пропадает, – хохочет Кейт. У нее сияют глаза.
На середине потока, там, где течение сильнее всего, где глубина максимальна, Тея ложится на спину, работает руками и ногами, чтобы остаться на месте, не дать реке унести себя.
– Плывите ко мне! – зовет она. – Здесь супер!
Фатима наблюдает с мостков, мы с Кейт плывем к Тее. Такое впечатление, будто она зависла не в воде, а в звездном сиянии. Мы тоже ложимся на спины; я оказываюсь между Кейт и Теей, обе поддерживают меня, а я, раскинув руки, поддерживаю их. Наши тела, прозрачные от лунного света, образуют нечто вроде созвездия; наши руки переплетены, течение разрывает эту связь, но мы не дремлем – снова подплываем друг к другу, снова сцепляемся.
– Фати, давай к нам! – кричит Тея. – Почувствуешь, до чего классно.
Она права. Первый шок от погружения давно миновал. Вода, пронизанная и словно согретая сиянием почти полной луны, ласкает, поддерживает, будоражит. Если нырнуть и посмотреть на луну сквозь толщу мутно-молочных вод, откроется дивное зрелище: луна покажется разбитой на бесчисленные осколки.
Выныриваю. Фатима уже приблизилась к краю мостков, села, трогает воду рукой, на лице тоска.
– Без тебя все не то, Фати, – умоляет Кейт. – Давай прыгай. Тебе же самой хочется…
Фатима качает головой, встает. Наверное, собралась идти в дом. Нет. Ничего подобного. Она делает глубокий вдох – и прыгает, как была, одетая. Длинный конец хиджаба, подхваченный резким движением, подобен птичьему крылу. Фатима оказывается в воде с чавкающим звуком.
– Ай да Фати! – кричит Тея. – Прыгнула все-таки!
Мы устремляемся к Фатиме и почти истерически хохочем, и она хохочет, пытаясь отжать мокрый хиджаб и повисая на нас, потому что отяжелевшее платье тянет ее ко дну.
Мы снова вместе.
И на краткий миг для нас четверых лишь это имеет значение.
Уже далеко за полночь. Мы ругались, царапая голени о подгнившие доски мостков, со смехом отжимали волосы и растирали тела, покрытые гусиной кожей. Фатима переодевалась, качая головой, как бы сама в изумлении от собственной безрассудности. И вот мы, полусонные, в пижамах, валяемся на потертом диване, обнимаемся, время от времени обмениваясь тычками и толчками, болтаем о прежней жизни. Рефреном звучит «А помните, как…».
Фатима распустила мокрые волосы и теперь выглядит моложе – почти совсем как та прежняя девочка-птичка. Не верится, что она – замужняя женщина, мать двоих детей. Она смеется в ответ на сказанное Кейт, и тут начинают бить старинные напольные часы. Два гулких удара – и Фатима оглядывается, меняется в лице.
– Вот это да! Два часа ночи! Мне нужно хоть немного поспать.
– Эх ты, слабак! – упрекает Тея.
Сама она с виду совсем не усталая. Кажется, Тея могла бы еще несколько часов бодрствовать – глаза у нее так и сверкают над кромкой бокала с вином.
– Вчера я на смену только после полуночи заступила!
– С тобой все ясно, – парирует Фатима. – А вот некоторые годами приучали себя к адекватному режиму, работают с девяти до пяти и растят двух дошколят. Мне это переключение очень трудно далось. Кстати, Айса тоже зевает!
Все смотрят на меня. Стараюсь подавить зевок, хотя рот уже открылся и челюсти пришли в движение. Машу рукой и смеюсь.
– Что тут скажешь? Утрата выносливости совпала у меня с утратой талии. А вообще Фатима права. Моя Фрейя просыпается в семь. Хотелось бы хоть немного поспать перед кормлением.
– Значит, на боковую, – произносит Фатима.
– Подождите.
Голос Кейт неожиданно тих, и я вдруг соображаю: она давно уже не произносила ни слова. Фатима, Тея и я – мы втроем в последние пару часов выкапывали из памяти смешные эпизоды, розыгрыши, – а Кейт отмалчивалась, словно стерегла свои мысли.
Одновременно оборачиваемся. Кейт сидит, поджав ноги, в кресле, волосы падают на щеку, но нечто в выражении ее лица заставляет нас замереть. В животе у меня – противное, тягостное нытье.
– Что такое? – почти испуганно спрашивает Фатима.
Снова садится – только на сей раз на край дивана; теребит сырой хиджаб, висящий на каминной решетке.
– В чем дело, Кейт?
– Я… – Кейт отводит взгляд, пытается заговорить снова: – Боже. Не представляла, что будет так трудно…
Мне сразу ясно, о чем пойдет речь. И я вовсе не уверена, что хочу это услышать.
– Давай, Кейт, – говорит Тея. В ее голосе – жесткость и напор. – Колись. Мы достаточно ходили вокруг да около, пора открыть причину.
«Причину чего?» – могла бы спросить Кейт. Но в этом нет необходимости. Мы все знаем, о какой причине говорит Тея. О причине нашего приезда. О значении сообщения, отправленного каждой из нас. О смысле трех слов: «Вы мне нужны».
Кейт делает вдох и поднимает глаза, которые при свете лампы больше похожи на темные провалы. Однако не заговаривает, нет. Она встает с кресла и подходит к камину, к корзине с газетами, оставленными на растопку. Верхняя газета – «Солтенский обозреватель». Молча подруга берет ее в руки. Страх, который она столь успешно подавляла вином, маскировала возней в воде – этот страх теперь искажает ее лицо. Газета датирована вчерашним днем. Заголовок на первом развороте прост:
В РИЧЕ НАЙДЕНЫ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ ОСТАНКИ
– Твою мать!
Голос, нарушивший тишину, принадлежит Фатиме. Не ожидала я от нее такой резкости.
– Твою мать! – повторяет Фатима.
Подхватываю газету, выпавшую из рук Кейт, читаю: «Для идентификации останков, обнаруженных на северном берегу Рича, вблизи деревни Солтен, вызвана полиция…»
Дрожь моих рук так сильна, что строчки прыгают перед глазами, обрывочные фразы не складываются в одно целое. «Представитель полиции подтвердил… фрагменты человеческого скелета… свидетель, имя которого не разглашается в интересах следствия… подверглись сильным разрушениям… судебная экспертиза… местные жители шокированы… территория оцеплена»…
– Они уже… – Тея – что совсем не в ее стиле – давится фразой, начинает сначала: – Они знают…
Следует пауза. Договариваю за Тею:
– Они уже знают, кто это? – Мой голос тверд, тон холоден. Я смотрю на Кейт, сжавшуюся под бременем вопросов. Газета трепещет, словно осенний лист на ветру. – Знают, что это тело?..
Кейт качает головой. Нет нужды озвучивать нашу общую мысль: «Пока не знают»…
– Мало ли, чьи это останки? Мало ли, кто когда утонул в Риче? – произносит Тея. Вдруг лицо ее перекашивается. – Черт, кого я обманываю?!
Тея бьет рукой по столу, забыв, что в этой руке у нее бокал с вином. Бокал рассыпается на осколки.
– Тея! – шепчет Кейт.
– Хватит истерить, – сердито говорит Фатима. Делает шаг к раковине, берет тряпку и щетку и бросает через плечо: – Ты не поранилась?
Тея, сильно побледневшая, качает головой, позволяет Фатиме осмотреть руку, вытереть с запястья капли вина. Поневоле Фатима отворачивает длинный рукав, и в свете лампы я вижу то, чего не видно было при луне, – белые шрамы, давно зажившие, но все-таки четкие. Не могу сдержаться – вздрагиваю и отворачиваюсь. Потому что помню время, когда эти шрамы были свежи.
– Думать надо, что делаешь, – упрекает Фатима, но в ее голосе нежность и волнение. Фатима убирает с запястья Теи прилипшие осколки.
– Я снова это не выдержу, – стонет Тея и трясет головой. Теперь видно: она пьяна в дым, просто до сих пор ей удавалось это скрывать. – Нет, не выдержу. Знаете, как в казино строго? Если хоть малейший слушок просочится, а тем более если полицейское расследование будет – все, кранты. Уволят с треском…
Голос Теи надламывается. Она готова разрыдаться.
– Могут отобрать лицензию на занятие игорным бизнесом. Без работы останусь, без права восстановления.
– Мы все в одной лодке, – перебивает Фатима. – Кому нужен практикующий врач с багажом вроде моего? Или, думаешь, Айсу оставят в адвокатах, если все вскроется? Нам с Айсой грозит потерять не меньше, чем тебе.
О Кейт она не упоминает. В этом нет нужды.
– Что будем делать? – наконец-то спрашивает Тея. Обводит взглядом меня, Кейт, Фатиму. – Кейт, зачем ты нас сюда вызвала?
– Вы имеете право знать, – отвечает Кейт. Голос ее дрожит. – А как еще я бы вам сообщила? Каким надежным способом?
– Поступим, как должны были поступить семнадцать лет назад, – горячо и уверенно говорит Фатима. – Разработаем легенду прежде, чем начнутся допросы.
– Не надо ничего разрабатывать. Легенда та же, что и была, – произносит Кейт. Забирает у меня газету, складывает так, чтобы не видеть заголовка, проводит по сгибу ногтями. Руки у нее трясутся. – Мы ничего не знаем. Ничего не видели. Ничего не слышали. Нам только это и остается – стоять на своем. Держаться прежней легенды.
– А сейчас-то как мы поступим? – Тея повышает голос. – Здесь поживем? Разъедемся? Фатима на машине, может увезти. В Солтене нас ничто не держит.
– Никаких «разъедемся», – произносит Кейт. В голосе звучит безапелляционность, столь хорошо мне знакомая. Спорить бесполезно. – Вы три остаетесь, потому что, по моей официальной версии, приехали на торжественный ужин. Который будет завтра.
– Что?
Тея хмурится. Ну конечно – про вечер встречи знаю только я.
– Какой еще ужин?
– Тот, который всегда бывает на вечере встреч выпускниц Солтен-Хауса.
– Мы ведь не приглашены, – вступает Фатима. – Разве они нас пустят? После тех событий?
Кейт пожимает плечами, проходит мимо раковины к доске для заметок, к которой прикноплены четыре белоснежные глянцевые открытки-приглашения.
– Вот, полюбуйтесь.
Кейт отцепляет кнопку и машет приглашениями.
Ассоциация выпускниц Солтен-Хауса имеет честь пригласить на ежегодный летний бал…
Далее следует большое пустое пространство. Имя каждой из нас написано синей ручкой:
Кейт Эйтагон
Фатиму Чодхри (урожденную Квуреши)
Тею Уэст
Айсу Уайлд
Кейт держит приглашения веером, как игральные карты, словно предлагает нам выбрать по одной карте из колоды и сделать ставки.
Но я смотрю не на имена и не на золоченые буквы основного текста – я смотрю на дырочки, оставленные в каждой открытке острием кнопки. Очень символично. Как ни старайся освободиться, итог один – мы прикованы к нашему прошлому.
Рисование в Солтен-Хаусе было предметом факультативным. Официально не входило в категорию дисциплин, «обогащающих учебный процесс», и постоянно посещали рисование лишь те девочки, которые собирались сдавать по нему экзамен. Меня это не касалось. Минуло несколько недель, и я успела привыкнуть к школьному распорядку прежде, чем попала в студию и познакомилась с Амброузом Эйтагоном.
Как и в большинстве закрытых школ, в Солтене ученицы группировались по домам, каждый из которых носил имя какой-нибудь греческой богини. Мы с Фатимой попали в «Артемиду», потому «обогащение учебного процесса» постигло нас одновременно. Морозным октябрьским утром, сразу после завтрака, мы метались по школьному двору, спрашивая всех встречных: «Как пройти на рисование?»
– Да где же эта студия, чтоб она сгорела! – в десятый раз воскликнула Фатима, а я отозвалась:
– Без паники, Фати, мы ее отыщем.
Едва эти слова в восьмой раз слетели с моих губ, как мимо нас, в сторону математического кабинета, пробежала девочка с большущей папкой бумаги для акварели.
– Постой! – крикнула я. – Ты на рисование бежишь, да?
Она повернула к нам раскрасневшееся лицо, пропыхтела:
– Да. Опаздываю. Чего надо?
– Мы ищем студию. Можно пойти с тобой?
– Можно. Только пошевеливайтесь.
Девочка юркнула в арку в изгороди из снежноягодника, отворила деревянную дверь, раньше нами не замеченную. За дверью, вполне предсказуемо, обнаружилась лестница (никогда – ни до, ни после Солтена – я в такой отличной физической форме не была). Так вот, мы пустились бежать вверх по ступеням и преодолели два, если не три пролета, прежде чем я задалась вопросом: а куда мы вообще направляемся?
Наконец мы очутились на крохотной лестничной клетке перед стеклянной дверью. Девочка, что привела нас, дернула дверь, натянув заржавевшую пружину, и мы вступили в галерею.
Стены были низкие, а потолок как таковой вообще отсутствовал. Перекрещенные балки уходили прямо под треугольную крышу. Взгляд, оценивающий высоту этой крыши, неминуемо натыкался на бесчисленные этюды, что подсыхали, прикрепленные к балкам. Пространство было занято различными предметами – вероятно, их использовали для натюрмортов. Были здесь и пустая птичья клетка, и сломанная лютня, и чучело мартышки с мудрыми, скорбными глазами.
Солнце проникало сюда только сквозь окна верхнего света. Я поняла: студия расположена под самой крышей, в мансарде, над кабинетом математики. Потому и обычных окон нет – стены для них слишком низки. Все помещение, плотно уставленное деталями натюрмортов, увешанное картинами, залитое бледным позднеосенним светом, являло удивительный контраст с другими классными комнатами – белостенными, почти стерильными, по-казенному пустыми. Я буквально замерла в дверном проеме, щурясь и моргая.
– Амброуз, я тут запуталась… – пропищала какая-то второклашка.
Амброуз? Я вытаращила глаза. В Солтене преподавали в основном женщины, и к каждой из них следовало обращаться «мисс», независимо от фамилии и семейного положения. Ни одна из учительниц не позволяла называть себя просто по имени.
Кого же столь фамильярно назвали Аброузом? Я оглядела студию, и тут-то мне впервые предстал он – Амброуз Эйтагон.
Давно, еще до встречи с Оуэном, я рассказывала о нем своему тогдашнему парню. Описать Амброуза не получалось, хоть тресни. Фотографии у меня сохранились, но на них запечатлен обычный человек среднего роста, с жесткими и довольно редкими темными волосами, сутулый от постоянного корпения над этюдами. Как и у Кейт, его лицо было тонким и подвижным, а годы пленэра и необходимость щуриться на ярком солнце изрядно добавили ему морщин. Парадоксальным образом с морщинами Амброуз Эйтагон казался не старше, а моложе своих сорока пяти лет. Грифельно-синие глаза (передавшиеся по наследству Кейт) были единственной незаурядной особенностью внешности Амброуза – но фотографии не передают их живости, столь мне запомнившейся. А ведь Амброуз и минуты не сидел спокойно. Он был как шарик ртути. Память подбрасывает сотни кадров, в которых Амброуз пишет красками либо рисует углем, смеется, скручивает папиросу, отодвигает стакан сухого красного вина (оно хранилось в двухлитровых бутылках в кухне под умывальником; никто, кроме Амброуза, не мог пить такую кислятину). А главное – всеми, буквально всеми его движениями, всеми действиями руководила любовь.
Лишь такой крупный художник, как Амброуз Эйтагон, мог стать вместилищем столь огромного запаса жизненных сил, совместить в себе столько противоречий – каменную сосредоточенность и беспокойную энергичность, а еще – загадочный магнетизм при весьма ординарной внешности. Что интересно – он так и не написал автопортрета. По крайней мере, я о таковом не слышала. Есть в этом своеобразная ирония, ведь Амброуз рисовал буквально все – птиц над рекой, солтенских девчонок, хрупкие, неброские растения, что выживают на соляных маршах, трепещут на летнем ветру, разлетаясь пухом семян, рябь на водах Рича…
Кейт он рисовал с истинной одержимостью. Вся мельница была буквально завалена набросками: Кейт ест, плавает, спит, играет… Позднее Амброуз стал рисовать нас с Теей и Фатимой; правда, он всегда спрашивал разрешения. Как сейчас, помню его хрипловатый серьезный голос (Кейт даже интонации унаследовала): «Не возражаешь, если я, хм, тебя слегка увековечу?»
Мы никогда не возражали. Хотя, может, и следовало бы.
Однажды, бесконечным летним днем, Амброуз взялся рисовать меня – за кухонным столом, со съехавшей бретелью сарафана, упершую подбородок в ладони, устремившую взгляд прямо на него. До сих пор помню, как солнце припекало мне щеку, каким приливом жара реагировало сердце на каждый мой взгляд, устремленный к Амброузу. И как искрило между нами в те моменты, когда Амброуз отрывался от наброска и наши взгляды встречались.
Набросок достался мне, но где он сейчас, я понятия не имею. Я почти сразу отдала его Кейт на хранение. В школьной спальне набросок было негде спрятать, показывать родителям и солтенским девочкам казалось невозможным – они бы все равно не поняли. Никто бы не понял.
Когда Амброуз пропал, сразу поползли слухи – о его прошлом, о давней наркозависимости, о том, что у него и диплома-то преподавательского не было. Но хрустким и звонким октябрьским утром я ничего об этом не знала. Понятия не имела ни о роли Амброуза в жизнях нас четырех, ни о том, как ему самому аукнется наша дружба с его дочерью, ни о том, сколь долго будет рябить вода, утекающая с нашей первой встречи. Я тогда стояла в дверях, вцепившись в ремешок сумки, запыхавшаяся, и смотрела, как Амброуз Эйтагон сутулится над ученическим мольбертом. Вот он взглянул на меня своими синими-пресиними глазами, улыбнулся, пустив вокруг глаз и бородки лучики морщин, и произнес:
– Привет.
Затем отложил кисточку, вытер руки о фартук и добавил:
– Похоже, мы еще не встречались. Меня зовут Амброуз.
Я лишь рот открывала, словно рыба. Амброуз умел одним только взглядом уверить, что нет для него во всей вселенной человека дороже, чем тот, к которому он сейчас обращается. Умел создать впечатление, будто вы с ним наедине – и пусть комната полна людей.
– Я… меня зовут Айса. Айса Уайлд.
– А меня – Фатима, – пролепетала Фатима, уронив сумку.
Я заметила, что она тоже оглядывается с изумлением, точно Аладдин в пещере сорока разбойников. Еще бы – студия, полная сокровищ, так не походила на остальные школьные помещения.
– Фатима, Айса, – заговорил Амброуз, – я сердечно рад познакомиться с вами.
Он взял мою руку, но не пожал, как я ожидала, а стиснул мне пальцы, словно скрепил этим жестом нашу некую клятву. Руки у Амброуза были теплые и сильные, в складочки, в кутикулу намертво въелась краска: ясно было – ее не отмыть никакими щетками.
– А теперь, девочки, – Амброуз обвел студию широким жестом, – берите мольберты и кисти, проходите, усаживайтесь. Чувствуйте себя как дома.
И мы повиновались.
То, что уроки рисования кардинально отличаются от других уроков, мы поняли сразу. Во-первых, учителя всех называли по имени; во-вторых, ни одна из девочек не надевала на рисование ни блейзер, ни галстук.
– Катастрофа, если галстук тащится по вашей акварели, – пояснил Амброуз в тот первый день, почти заставив нас развязать наши «удавки».
Но дело было не только в предполагаемой порче рисунка. Дело было в свободе от формальностей. Снимая галстуки, мы словно получали возможность дышать; в остальное время на каждую из нас давила школьная уравниловка.
Несмотря на то, что буквально все девчонки были влюблены в Амброуза и пытались привлечь его внимание – расстегивали блузки, чтобы явить ему, склонившемуся над ученическим холстом, краешек бюстгальтера, – Амброуз оставался невозмутим. На занятиях он был настоящим профессионалом. Держал дистанцию – в прямом и в переносном смысле. Помню, как в самый первый день он подошел ко мне, заметив мою неравную борьбу с эскизом. Я тогда подумала: сейчас поступит, как моя прежняя учительница рисования, мисс Драйвер – та имела привычку привалиться к ученику сзади своим душным животом, обдать запахом пота. Амброуз, напротив, остановился в добром футе от меня, застыл, вдумчиво созерцая мои труды. Я его отлично видела в зеркальце, прикрепленном к мольберту, – мы рисовали автопортреты.
– Дерьмово получается, да? – спросила я с безнадежностью в голосе. И тотчас прикусила язык, приготовившись к нотации за сквернословие.
Амброуз дурного слова будто и не разобрал. Он с прищуром смотрел на мою работу, едва ли замечая меня саму. Я протянула ему карандаш, ожидая, что он станет вносить исправления, как, бывало, делала мисс Драйвер. Рассеянно Амброуз взял карандаш, но бумаги им даже не коснулся. Зато он взглянул мне в лицо и серьезно сказал:
– Вовсе не дерьмово. Но ты, Айса, в зеркало-то и не смотришь. Рисуешь наугад. Нужно смотреть; нужно всматриваться. В свое отражение. В себя.
Я отвернулась, попыталась сделать, как наставлял Амброуз. Всмотрелась в себя, вместо того чтобы пялиться на его лицо, на котором морской ветер и солнце оставили столь заметные следы. Ничего хорошего в зеркале я не увидела – только прыщики на подбородке, детскую припухлость щек да непослушные волосы, кое-как собранные резинкой.
– У тебя потому не получается, что ты рисуешь отдельные черты, а не личность. Ты, как и всякий другой человек, не являешься набором досадливых ужимок, которые выдают твое недовольство собой. Лично я, глядя на тебя, вижу…
Амброуз замолчал, остановив взгляд на моем лице. Я ждала продолжения. Он смотрел так пристально, что мне больших усилий стоило не ерзать на стуле.
– Лично я вижу отважную девушку, – наконец выдал Амброуз. – Отважную и усидчивую. Я вижу девушку с тонкой внутренней организацией и силой, о которой она сама пока не догадывается. Я вижу в глазах этой девушки беспокойство, которое ей, впрочем, нет нужды испытывать.