Роуз Ройс Амин’
Амин’Черновик
Амин’

3

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Роуз Ройс Амин’

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Роуз Ройс

Амин’

Глава 1

Два часа я пытался жить.

Не существовать, не дышать, не двигаться – а именно жить. Потому что жизнь для меня начиналась там, где заканчивался я сам и начинался звук музыкальных инструментов и моего голоса. Здесь, в этом липком, прокуренном пекле, которое называлось концертным залом.

Искусственный дым, густой и сладковатый, ест глаза и смешивается с запахом пота тысяч тел. Красные полотна за моей спиной похожи на флаги какой-то безумной, проигранной войны. На них – моё же лицо, увеличенное в сотни раз, пойманное в моменты крика, отчаяния, пустоты. Я ненавижу эти фотографии. Я, превращенный в товар. В икону для потерянных. Ещё один экспонат на рынке искусства, которое я презираю всей душой.

Но само искусство… о, само искусство было единственным богом, в которого я верил и учения которого я проповедую. Потому что никакой другой Бог не приходил, когда я лежал на холодном полу и молил о помощи. А музыка приходила. Всегда. Она вытаскивала меня за волосы из самой глубокой ямы, давала в руки гитару и говорила: «Играй. Иначе сдохнешь».

И я играл.

Я видел первые ряды – размытые пятна лиц, искаженных криком, экстазом, слезами. Видел плакаты, которые они поднимали. «ВОЗЬМИ МОЮ БОЛЬ». «ЛЮБЛЮ ТЕБЯ». Глупые, наивные. Они не понимают, что я не могу забрать их боль. Я едва справлялся со своей. Я не мог ответить любовью, потому что она меня когда-то и убила. Я просто давал через свой пиздец саундтрек для пиздеца чужой жизни.

Сейчас шла последняя песня. Моя личная революция. Война одного человека против самого себя. Струны под пальцами горячие и податливые, как живая плоть. Голос, сорванный почти до шёпота, хрипел в микрофон о баррикадах, построенных внутри, о коктейлях из тоски и виски, о желании сжечь всё дотла, чтобы на пепелище выросло хоть что-то настоящее.

Я ненавижу это. И я люблю это. Этот парадокс – ещё один вечный крест, что я несу на своём теле и в своей душе.

Адреналин, который держал меня на ногах два часа, начал отступать, уступая место свинцовой усталости. Красные огни стробоскопов слились в одно кровавое месиво. Я ударяю по струнам в последний раз.

Оглушающий, финальный аккорд повис в воздухе, как приговор.

Тишина в ушах. Только гул собственных, давно прирученных демонов в голове и моей крови.

В глазах потемнело, и этот туман был уже не сценическим эффектом. Мир поплыл. Я заставил себя поднять правую руку – ту самую, которой католики чертят на себе крест. Выставил вперёд два пальца, указательный и средний, и медленно, насмешливо перекрестил ими ревущую безликую толпу, олицетворяя моё им саркастическое «благословение».

Я поднёс микрофон к губам. Последний выдох.Моё собственное имя, брошенное в зал, превращенное в то, что становится последим словом.

– Аминь.

И свет погас.

А вместе с ним погас и я, безвольно роняя гитару и падая на чёрные полы сцены, которая только что была моей единственной жизнью.

Микрофон выпадает из ослабевшей руки, ударяется о стойку с глухим звоном. Этот звон – последний звук, который я слышу чётко. Именно он заглушает вой и овации всех, кто смотрел за тем, как я убиваю себя, чувствуя при этом, будто я спасаю их жизни.

Темнота. Внутренняя. Вязкая, как смола.

Я не чувствую боли от падения. Не чувствую ничего, кроме глухого звона в ушах – эхо удара микрофона. Этот звук – последняя ниточка, которая связывает меня с миром. Но и она истончается.

Потом приходят руки.

Грубые, панически сильные. Это Вик. Он всегда ловит меня первым. Руки переворачивают меня на спину. Что-то холодное и мокрое ложится на лоб. Я слышу голоса, они как будто доносятся из-под толщи воды. Искаженные, истерические и заботливые.

Мои друзья. Моя команда.

– Дышит? Мир, блять, он дышит?!

Это Вик. Наш басист. Скала. Его голос всегда ровный, как метроном, но не в такие моменты, как сейчас, в такие в нём трещина.

– Дышит, дышит… Мир. Гитарист. Мой вечный нервный спарринг-партнёр. Его пальцы сейчас судорожно ищут вену у меня на шее. Я почти чувствую, как они дрожат. Он видел это уже десятки раз, но каждый раз боится, как в первый.

Меня поднимают.

Мир превращается в смазанную карусель из огней, проводов на потолке и чужих лиц где-то внизу, за ограждением. Меня несут. Две пары рук – Вика и Мира – держат меня, как хрупкий, сломанный инструмент. Я болтаюсь между ними, снова ещё не умер.

Закулисье. Вонь сигаретного дыма, дешёвого пива и пота – вот настоящий запах славы. Здесь нет красных полотен, только обшарпанные серые стены и ящики с аппаратурой. Меня бросают на старый, продавленный диван, обивка которого помнит больше грехов, чем любой священник.

Кто-то суёт мне под нос ватку с нашатырём. Резкий, бьющий в мозг запах вырывает меня из смолы на пару секунд. Я морщусь, пытаюсь отвернуться.

– Амин, давай, сука, очнись! – голос Мира уже почти срывается на визг.

– Кровь, – тихо говорит Вик.

Я чувствую, как что-то тёплое и солёное стекает из носа по верхней губе, попадает в рот. Металлический привкус. Знакомый. Точно, кровь. Не пиздят.

– Может, всё-таки "на Неву"? – спрашивает Саня, наш звукач, появляясь в дверях гримёрки. Тихий, незаметный, но всегда знающий, что делать.

"На Неву". Наш код. Наш сигнал SOS. Он означает не прогулку по набережной. Он означает скорую, капельницы, промывание. А после – рехаб. Означает, что я снова зашёл слишком далеко. Что коктейль из дряни, которым я закинулся перед концертом, оказался слишком крепким.

Их встревоженные лица плывут перед глазами. Виктор, Мирослав, Александр. Мои единственные настоящие якоря в этом шторме. Вылавливают из бездны собственной агонии капитана, который давно ушел ко дну. Они смотрят на меня с такой смесью злости, усталости и искренней любви, что становится невыносимо. Они знают. Они знают, что эти зрители получили своё шоу только потому, что я убивал себя за несколько часов до него.

Я открываю глаза. Нахожу в себе какие-то силы говорить. Нахожу взглядом потолок. Губы еле двигаются, но я знаю, что меня услышат.

– Заебись?

Спрашиваю я у всех, будто у неба. Будто у того бога, который стебёт над о мной всю мою жизнь.

На секунду в гримёрке воцаряется тишина. Они смотрят на меня, на кровь на моём лице, на трясущиеся руки. И Вик, вытерев ладонью мой подбородок, криво усмехается. В его глазах – вся тяжесть мира, но он говорит то, что мне нужно услышать. То, что делает всё это осмысленным.

– Заебись, Амин.

Я улыбаюсь в ответ. Или пытаюсь. Этого достаточно.

Подтверждение получено. Результат достигнут. Шоу удалось.

Теперь можно.

И я проваливаюсь обратно в свою тёплую, вязкую, спасительную темноту, теряя сознание.

"Книга мёртвых"– так называется моя группа. Пафосно, скажешь ты. Как у подростков, которые впервые нацепили на себя косуху и начертили дома пентаграмму маминым мелом от тараканов, после просмотра «Битвы экстрасенсов». Может быть. Но для меня в этом нет пафоса. Только констатация факта.

Я и те, кто со мной в этой музыке. Каждый из нас – ходячий мертвец. Мы носим в себе мёртвые чувства, мёртвые надежды, мертвые версии себя, которых когда-то убили. Что касается моих текстов, во-первых – они мои, во-вторых – это главы из этой книги. Заклинания, которые на те самые два часа концерта заставляют всю эту мертвечину ожить, танцевать и кричать.

Мы не "коллеги по цеху". Мы осколки одного разбитого зеркала из детства, которое мы провели в сером спальном районе, где единственным ярким пятном были ржавые качели.

За барабанами – Вик. Мой единственный настоящий друг, если это слово вообще что-то значит. Он – сердце нашего организма. Его ритм – это пульс. Ровный, мощный, даже когда я срываюсь с цепи. Он смотрит на меня со своего трона за установкой, и в его взгляде нет ни осуждения, ни восхищения. Только знание. Он видел меня в любом состоянии с пяти лет. Он знает, что всё это – не образ. И когда он бьёт в тарелки, он будто разбивает стекло, за которым я прячусь.

На басу – Мир. Наша тёмная душа. Он улыбается со сцены так, будто знает самую грязную тайну каждого в этом зале. Его пальцы не просто играют – они ползут по струнам, как пауки, сплетая липкую, качающую паутину грува. Он – тот, кто нашел в нашей общей тоске свой личный кайф. Он не борется с темнотой, он с ней танцует.

Мы с Виком пытаемся из неё выбраться, а Мир строит в ней свой дом. Эта разница и создаёт напряжение, тот самый нерв.

И я. Голос мертвецов. Я не придумываю истории. Я просто открываю грудную клетку и показываю то, что там гниёт. Мои тексты – это не поэзия. Это протоколы вскрытия. Любовь, которая ощущается как метастазы. Одиночество, которое звенит в ушах громче музыки в клубе. Ограничения, которые обнимают тебя своими петлями, как удавкой. Ощущения. Эмоции. Повестки дня.

Я не хочу быть рок-звездой. Я просто не могу иначе. Если я не выкричу это со сцены, оно сожрёт меня изнутри. Каждая песня – это маленький сеанс экзорцизма. Я отдаю им свою боль, а они кричат в ответ, потому что узнают в ней свою. Мы все здесь по одной причине – нам слишком больно быть одним. И на два часа мы становимся одним целым. Огромным, израненным, но живым организмом.

Это не музыка. Это секта. Секта свидетелей собственного распада.

И когда всё заканчивается, когда последний рифф затихает в ушах, я стою, опустошённый, выжатый, как тряпка. Я смотрю в темноту, где только что билось одно огромное сердце, и всё, что я могу выдохнуть в микрофон, – это моё имя и мой приговор. Мою личную точку в конце главы.

Я сделал это в четыреста какой-то там раз.

Я делал это с 2018 года.

Возможно, это был четыреста четвертый, вызывающий ошибку, белое окно с черными цифрами и буквами, символизирующий черный гранитный «экран» с моими выгравированными на нём данными и тире между ними, за которым скрывается вся моя жизнь.

Но нет.

Я проснулся посреди ночи в месте, которое все называют спасительным и безопасным.

Они всё-таки сдали меня в рехаб. В третий, сука, раз…

Ну, что же. В третий раз меня и лечат.

Само слово звучит как насмешка. Лечат простуду, лечат сломанную ногу. А здесь пытаются вылечить душу, вырезая из неё то единственное, что заставляет её хоть что-то чувствовать. Это не лечение. Это лоботомия самообмана.

«Добро пожаловать в наш центр реабилитации. Мы поможем вам найти путь к себе».

Путь к себе я знаю. Он лежит через тёмные дворы, прокуренные бары и заканчивается в точке, где мир сужается до кончика иглы или финальной исповеди моего концерта.

Моя комната похожа на номер в хорошем скандинавском отеле: минимализм, светлое дерево, огромное окно с видом на идеальный, выстриженный газон. Только на окне нет ручки, а в мини-баре – «Боржоми». Единственное, что мне здесь нравится – здесь нет телефонов. Нет ебучих соцсетей, нет новостей, нет сообщений. Тишина. Информационный вакуум. И в этом есть своя ирония. Какого хуя? Я же всегда могу сделать это сам. Просто уехать куда-то в глушь, выкинуть симку, загаситься на месяц. Но нет. Чтобы получить право на эту тишину, я должен заплатить кучу денег и позволить этим людям копаться в моей голове, делая вид, что они меня спасают. Это всё – спектакль. Просто сцена сменилась с концертного зала на палату в рехабе.

А я хороший актёр. Я им подыграю.

Первая ночь.Организм ещё не понял, что его кинули. Он ждёт. Он в предвкушении. А я лежу на слишком мягкой кровати и слушаю тишину. Здесь оглушительно тихо. Так не бывает. Мой мир – это гул усилителей, звон в ушах, крики толпы. А это – вакуум. И в этом вакууме уже начинает прорастать что-то холодное и зубастое.

День 3. «Концерт».

Ломка. Её называют «синдромом отмены». Красиво, блять. Как название инди-группы. На деле это грёбаный сольный концерт, который даёт каждая клетка твоего тела. Кости играют похоронный марш. Суставы скрипят, как несмазанные петли. Кожа горит, а под ней – лёд. Я лежу, свернувшись в клубок, и пытаюсь не выть. Меня трясёт так, что кровать ходит ходуном. Я улыбаюсь в подушку. Вот он, настоящий перформанс. Не на сцене, под софитами, а здесь, на белых простынях, которые медсестра меняет три раза в день. Вот она, цена. Они думают, что это поможет. Идиоты. Они просто зрители на самом откровенном моём выступлении. Вход – свободный. Аплодисментов не надо. Внутри меня не пустота. Внутри меня воет голодный зверь. Он требует жратвы. Он скребёт когтями по рёбрам изнутри, пытается прогрызть себе путь наружу. А я просто лежу и думаю: интересно, кто из нас сдастся первым?

День 15. «Болтовня».

Физический ад отступает, начинается секта. Групповая терапия. Мы сидим в кругу, как первоклашки на утреннике. Психолог – женщина с мягким голосом и глазами, полными вселенского понимания, просит нас «делиться». И они делятся. Успешный бизнесмен рассказывает, как пронюхал состояние. Домохозяйка в жемчугах – как подсела на обезболивающие после пластики. Мальчик-мажор – как дошёл до дна в элитном клубе. Какая-то девчонка с глазами побитой собаки рассказывает, как резала руки, чтобы заглушить пустоту от неразделенной любви, из-за которой подсела на алкоголь и иже с ним. Каждая история – готовый сценарий для дешёвого сериала. Они плачут, обнимаются, говорят друг другу «ты сильный, ты справишься». Я молчу. Я смотрю на них и не чувствую ничего, кроме презрения. Их боль – бытовая, скучная. Они просто сломались. А я – горел. Я превращал свою боль в музыку, которая рвала колонки и души. Разве можно сравнивать пожар в лесу с тлеющей сигаретой?

Психолог обращается ко мне: «Может, вы хотите что-то сказать?».

Я обвожу их всех взглядом и медленно произношу: «Да. Передайте, пожалуйста, соль».

Никто не смеётся. Кажется, шутки здесь тоже под запретом. Внутри пусто. Зверь больше не воет, он просто сидит и ждёт. Это ожидание – самое страшное.

Вечером приходит какая-нибудь «она». Мой личный недопсихолог. Молодая, с умными глазами, в которых плещется дипломная работа на тему «Кризис творческой личности». Она садится напротив и спрашивает: «Давайте поговорим о том, что вас заставляет возвращаться к этому? Может, какая-то детская травма?». А сама про себя думает: «Ну, всё, я его спасу, он в меня влюбиться, стану бабой рок звезды, будем жить долго и счастливо». По любому. Мы это уже проходили. Ни одна не вывезла ту миссию, что на себя навешала сама, приукрашая собственную значимость.

Исцелит она меня. Любовью. Которая тоже причастна к моему самоубийству.

Ага.

Нихуя.

Мне хочется расхохотаться ей в лицо. Детская травма? Милая, моя травма – это каждый мой вдох. Моя травма – это то, что я вижу мир таким, какой он есть, со всей его гнилью и фальшью. Моя травма – это то, что я чувствую себя живым, только когда стою на карнизе. Когда алкоголь выжигает остатки разума и наружу лезет то, из чего потом получаются песни. Я – Моцарт своего времени, только мой реквием – это каждая моя строчка, а яд, который меня убивает, я вливаю в себя сам. Добровольно. Но я ей этого не говорю. Я киваю, делаю задумчивое лицо и рассказываю какую-нибудь хуйню про строгого отца или нехватку внимания. Она записывает. Она думает, что помогает. А я просто отбываю срок. Это всё для них. Для лейбла, для менеджера. Чтобы их золотая антилопа, несущая депрессивные хиты под экстазное суицидальное биение собственного копыта, не сдохла раньше времени. Чтобы они могли поставить галочку: «Пролечен. Стабилен» и выпустить меня к людям.

День 18. Арт-терапия.

Сегодня нам раздали глину. «Вылепите свою боль», – проворковала психолог.

Я смотрю на этот бесформенный серый кусок. Вылепить мою боль? Это как? Построить из глины макет целого города, а потом сжечь его к хуям? Вылепить иглу размером с Вавилонскую башню? Или просто размазать эту глину по своему лицу и молча сидеть?

Рядом со мной бизнесмен лепит фигурку своей семьи. Домохозяйка пытается вылепить цветок. Я беру кусок глины в руки. Он холодный, податливый. Я мну его, мну, мну… и через пятнадцать минут протягиваю психологу идеально ровный, гладкий шар.

– Что это? – спрашивает она.

– Это – ничего, – отвечаю я. – То, что останется, когда вы закончите меня «лечить». Идеальная, гладкая пустота.

На самом деле я вру. Внутри не пустота. Внутри – застывшая лава. Она ждёт трещины, чтобы вырваться наружу. А глина в руках просто бесит. Потому что я хочу взять не её, а гитару. Хочу вывернуть этот ужас, эту стерильную тоску в три хриплых аккорда. Но гитары здесь нет. Музыка под запретом. Видимо, слишком сильный наркотик.

День 19. Затишье.

Я почти образцовый пациент. Ем по расписанию, сплю по восемь часов, киваю в нужных местах на терапии. Ломка прошла. Зверь затих. Я чистый. Стерильный. Пустой. Нет. Все думают, что зависимости уходят.

Нихуя они не уходят. Они просто затаились, как хищник в засаде. Ждут. И я тоже жду. Жду дня, когда выйду за эти ворота. Я знаю, что вернусь к ним. Обязательно. Потому что трезвый, здоровый, «стабильный» я никому не нужен. В первую очередь – мне самому. Эта чистота убивает. Эта тишина в голове оглушает сильнее, чем перегруз гитары. Я чувствую себя живым, только когда внутри ураган. Только на грани смерти.

Последний день в этом белом раю.

День завершения отпуска.

Завтра меня выпишут с бумажкой, на которой будет написано, что пациент очеловечен и готов к реинтеграции в общество. Врут, конечно. И они это знают, и я. Но ритуал есть ритуал. И финальная часть этого ритуала – обязательный разговор с батюшкой. Он – местная поп-звезда. Большинство из этих бедолаг, моих сокамерников по трезвости, после разговора с ним реально рыдают, каются, обещают начать новую жизнь. Он умеет находить нужные слова. Прошаренный. Знает, где у кого трещина в душе, и аккуратно туда заглядывает, подлатывает. Меня не латает. Надо мной он уже просто искренне ржёт. Вместе со мной. А потом за меня сотни свечек в церкви ставит и мне фото скидывает, с обязательным приписанием ржачного комментария.

Я сижу в саду, на скамейке, которая впитала в себя, наверное, тонну слёз и соплей. Дым от сигареты медленно ползёт вверх, к серому питерскому небу. Большинство сейчас сидит внутри, ждут своей порции благодати. Разговоры с «посланником Слова Божьего» пробивают даже самых циничных. Но я не самый циничный. Я на эту черту характера очередь не занимал. У нас другой вайб.

Слышу хруст гравия. Рядом на скамейку без лишних церемоний приземляется он. Отец Павел. В джинсах под рясой, в модных кроссовках и с айфоном, который он небрежно кладёт рядом.

Он молчит. Просто сидит и смотрит туда же, куда и я, – в никуда. В серую пелену трёх дней дождя.

Мы с ним с первого моего рехаба знакомы. Считай, уже друзья. Лучшие. Молчать с ним мне приятней, чем говорить хоть с одним человеком отсюда. Хороший мужик. Несмотря на то, что батюшка. Он не спрашивает. Он всё знает. Он мой главный подписчик в соцсетях.

– Ну что, мученик эстрадный, – наконец нарушает он тишину. Голос у него молодой, с лёгкой усмешкой. – Звезда Российской Федерации, упавшая, и на мемы разобранная… Опять на грани кайфанул, я смотрю. Листал новости перед визитом. Пост про «бесконечную пустоту» – сто тысяч лайков. Комментарии: «Амин, держись!», «Мы с тобой, ты нам нужен!». Рейтинги страданий у тебя, конечно, зашкаливают…

Я молчу. Затягиваюсь. Он знает, что я ненавижу, когда он так делает.

– Они тебе вон, сердечки, а ты кровью на сцене изошел, – добивает он.

– Работа такая, Паш. Образ поддерживать надо, – выдыхаю я вместе с дымом.

– Да брось ты, – он машет рукой. – Не в образе дело. Я ж песни твои слушаю. Там не образ, там мясо. Многим, знаешь ли, помогает. Мне тут один пацан, твой фанат, рассказывал, как твои песни помогли ему не выпилиться. Сидел уже на подоконнике, а в наушниках играло твоё что-то. И он слез. Говорит, подумал: если этот парень так орёт от боли и всё ещё жив, может, и я смогу. Душеполезное дело творишь, как ни странно.

Я молчу. Его факты «спасения, что даровано мной людям», я и без того знаю. Каждое сообщение, каждый комментарий про это. Это и есть раздражающий фактор. И моё наказание.

– Ты для них строишь какой-то ковчег, Амин. Вывозишь их, – он становится серьёзным. – Мне жаль, что ты строишь этот ковчег из собственных рёбер. Что ты спасаешь их, захлёбываясь в том же потопе, от которого их укрываешь. За это тебе на том свете скидку не сделают. Там вообще с бонусами туго.

Я тушу сигарету о мокрую скамейку.

В его словах нет осуждения. Только какая-то вселенская, заебавшаяся усталость. Такая же, как у меня.

– И в чём мораль, отче? – хрипло спрашиваю я.

Он смотрит мне прямо в глаза.

– Морали нет. Есть только Божья ирония. Дать талант спасать других тому, кто отчаянно не может спасти себя.

Он встаёт. Поправляет свои кроссовки. Пора идти окучивать следующего заблудшего.

– Ты вот что, чадо моё, медийное, – говорит он, оборачиваясь. В глазах пляшут смешливые бесенята, которые так не вяжутся с его основной деятельностью… – Сделай мне одолжение. Когда выйдешь отсюда, не беги сразу на сцену или в студию. И в бутылку со своими «препаратами экстренной помощи» тоже не ныряй, успеется.

Я смотрю на него с каменным выражением всей своей сути.

– Ты просто выйди как-нибудь ночью, часа в три, в какой-нибудь тёмный сквер, где даже собаки гулять боятся. Сядь на самую убогую лавку. И выкури одну сигарету. Не как рок-звезда. А как то самое никто. Понимаешь? Как обычный человек, которому завтра на работу вставать. Послушай тишину. Может, в этом сквере, в этой тишине, ты не очередного демона для песни услышишь, а себя самого. Настоящего. Или Бога в себе увидишь. Глядишь, он тебе и понравится.

Он подмигивает, хлопает меня по плечу и уходит, оставляя меня одного с этой нелепой, идиотской мыслью.

Богом забытый сквер. Одна сигарета.

Проще простого, конечно, но я не тот, кто батюшкины наказы исполняет. Пусть даже он мне это по-дружески сказал.

Ворота рехаба закрылись за мной с тихим щелчком. Никакого пафоса, никаких фанфар. Здесь всё вежливо. Даже когда тебя выплёвывают обратно в мир, который тебя и сломал. На запястье всё ещё фантомно ощущается бумажный браслет, который я сорвал пять минут назад. Как бирка на трупе в морге, только с надписью «условно живой».

У ворот меня уже ждёт служебная повозка для золотой антилопы. Приехал Стас. Тот, кто владеет всем, что я делаю. Человек, чьё лицо уже давно превратилось в диаграмму доходов и расходов.

Я молча залез на заднее сиденье, сжавшись в углу. Стас бросил на меня быстрый взгляд через зеркало заднего вида. Взгляд оценщика. «Не сдох? Уже хорошо. Выглядишь паршиво, но для обложки сойдёт. Глаза вроде не бегают. Окей, работаем дальше». Всё это я прочитал в его глазах за одну секунду.

Машина трогается плавно, бесшумно. И начинается.

– Так, слушай, времени у нас в обрез, график плотный. Через две недели мы анонсируем европейский тур. Билеты уже почти все проданы. Перед этим – два больших интервью, одно для глянца, другое – для модного канала. Скажешь им всё по методичке: осознал, обновился, готов творить. Тему рехаба подадим как «творческий поиск» и «перезагрузку». Люди любят истории искупления. Это хорошо продаётся. Потом съёмки клипа. Идею я тебе скину, там всё диссонансно, как ты любишь.

Его голос вокруг моей опухшей от трезвости головы, не в ней. Слова сливаются в один сплошной, монотонный гул. Он говорил, а я не слушал. Его голос был фоновым шумом, таким же, как шорох шин по асфальту. Я смотрел на Питер. Серый, мокрый, родной. Город, который меня породил и который меня убьёт. Он не изменился. Ждал меня. Ждал, когда меня вернут обратно на алтарь, где я должен буду снова и снова вспарывать себе грудную клетку. Наконец-то, соскучился по своему истинному призванию.

Белый шум Стаса начинает давить. Каждый его «план», каждое «надо» ложится на плечи невидимым грузом. Воздуха в машине становится меньше. Стены сжимаются. Я прижимаюсь лбом к холодному стеклу, пытаясь заземлиться. Вышел из рехаба. Но не вышел из тюрьмы. Тюрьма – это я сам. А Стас – мой надзиратель с планом работ.

Машина остановилась у моего дома. Старый фонд, обшарпанный фасад.

– Приехали, – констатировал Стас.

Я уже взялся за ручку двери, когда он окликнул:

– Звезда моя, подожди!

Он порылся где-то в бардачке и протянул мне чёрный прямоугольник. Мой телефон. Я смотрю на него как на инородное тело, которые снова внедрится в мой организм.

– Вот. Твой поводок в мир, – сказал Стас без тени иронии. – Постарайся в ближайшее время не разбить его о чью-нибудь голову. Или о стену. И самое главное, все мои сообщения за эти дни прочитай, внимательно, особенно про новую легенду твоей жизни. За больничку я уже с тебя списал, теперь живёшь без бюджета, только по выдаче, по логичному обоснованию. Бюджет твой, естественно, у меня.

12
ВходРегистрация
Забыли пароль