Всю свою жизнь Яков Исаакович Эстерман противился тому, что ему было на роду написано: быть добропорядочным местечковым евреем.
Нельзя сказать, что он противился сознательно, во всяком случае, в юности. Просто треклятые парки упрямо плели его судьбу по своему плану, не оставляя ни малейшего шанса соответствовать фамилии, имени и отчеству.
Окончив школу, он, сын провинциальных учителей, поехал в Москву поступать в Архитектурный, но провалился на вступительных экзаменах. Вернувшись не солоно хлебавши в родной Саратов, за неимением какой бы то ни было специальности, устроился чернорабочим на стройку.
Мысли перекантоваться до следующего года в тёплом родительском гнездышке не возникло, семья жила небогато, да и отец, бессменный школьный завуч по воспитательной работе, был непримирим к тунеядцам.
Впрочем, до следующего года дотянуть не удалось, его загребли в армию, и, надо же, служил он не писарем и не кладовщиком, а в стройбате.
Размахивая лопатой в какой-то удмуртской глуши на исключительно свежем воздухе он впервые задумался, что, возможно, всё это неспроста. Гуманитарные науки в школе не являлись стихией Якова, и потому он не стал утруждаться поиском философских мотиваций и формулировать сверхзадачу своей жизни. Он просто решил не возвращаться домой.
В коротком письме родителям Яков сообщил, что ему предложили стать прапорщиком с хорошей зарплатой и, по завершению контракта, обещают предоставить квартиру в городе, который он выберет. Но, к сожаленью, к новому месту службы надо отправляться сразу после срочной, поэтому домой он приехать не сможет. По прибытию на место назначения сразу напишет, а в первом же отпуске обязательно навестит родной дом.
Оставалось выбрать место. Яков положил недописанное письмо в тумбочку и пошёл в комнату политзанятий посмотреть карту Советского Союза.
Страна была огромная. Этот очевидный штамп озадачил его. Дома в Саратове не любили политических разговоров, тем более национальных. И дед, и прадед, и, наверное, прапрадед, всегда были миролюбивыми горожанами, вполне лояльными к любой власти, поскольку искренне считали, что настоящую ценность в жизни составляет не власть, религия или народ, а только семья. Отец полагал себя русским человеком, по образу мыслей и по поведению, вялые попытки матери напомнить о еврейских праздниках были невинным развлечением в долгие холодные зимы.
Яков помнил, что когда учился в классе пятом-шестом, какие-то люди пришли вечером к отцу убеждать эмигрировать в Израиль. Их беседа продолжалась довольно долго, часа полтора, приглушённые кухонной дверью голоса периодически взрывались раздражительным фальцетом. Вдруг дверь распахнулась, отец вышел и произнёс слова, которые Эстерман-младший запомнил на всю жизнь и впоследствии часто использовал, чтобы подчеркнуть свою абсолютную космополитичность: «Среди евреев не встречал ни одного умного мужчины и ни одной красивой женщины. Моя жена – исключение!..»
Он взял указку, зажмурил глаза и ткнул её в карту.
– Отец яблок. Так примерно звучит в переводе. Хороший город. Народ хлебосольный…
Яков повернулся. В дверях стоял замкомбата капитан Никонов.
– Я говорю – хороший город Алма-Ата. После дембеля туда собираешься? – спросил капитан.
Этот капитан Никонов был своеобразный человек. Пожалуй, даже странный. Уже одно наименование его должности – заместитель командира строительного батальона по вооружению – вызывало гомерический хохот у новобранцев. «И где же боезапас к кирке? А лопату с какого конца заряжать?» – были любимые шуточки после отбоя, когда казарма, отгоготавшись, мирно засыпала после трудового дня.
Никонову было лет тридцать пять, так что в капитанах он явно засиделся. Говорили, что капитан то ли из женщины, то ли по пьяни застрелил в далёком гарнизоне большого начальника. И что его спас от суда и спрятал в стройбате генерал из Москвы, с которым они когда-то вместе защищали Родину в Анголе или в Лаосе или ещё в какой тропической дыре. Капитан был сухонький, невысокого роста, но Яков лично наблюдал, как в станционной пивной он почти что одним мизинцем разметал пятерых бугаев, не выпуская из правой руки кружку.
– Азиаточки там чудо, – сказал капитан. – Зимой малахаи свои надвинут на самые брови, а глаза-бусинки так и сверкают. Поезжай, не пожалеешь…
Ответ от отца пришёл через месяц. Сухая выжимка из письма была такова:
«Прапорщик еврей это примерно то же, что негр Папа Римский, хотя и не запрещено. Но ты уже человек взрослый, так что решай сам. При первой же возможности приезжай домой, поскольку мать всё-таки обиделась.
P.S. Если очень будут нужны деньги, вышлю».
Поезд прибывал на Казанский, а уезжать в Алма-Ату надо было с Курского. В дороге он и два его сослуживца выпивали умеренно, штатская жизнь после двухлетнего сидения в лесу показалась непривычной, едва ли не пугающей. Да и в плацкартном вагоне ехали в основном бабки с внучатами, по этим всем причинам и не напились. На перроне попрощались и обменялись, как водится, адресами.
На привокзальной площади он спросил постового милиционера, далеко ли пешком до Курского. Милиционер скользнул беглым взглядом по его шинели, сказал бодро: «Двадцать минут маршевым шагом!» и показал направление.
Яков шагал по Садовому кольцу, присыпанному декабрьским снегом. Москвичи проносились мимо него, все уже в радостном предвкушении скорого Нового Года. Яков улыбался им, отчаянная радость свободы переполняла его.
Он потрогал во внутреннем кармане кителя аккуратно завернутые в тряпочку деньги. «Двести пятьдесят рублей. Больше, чем отцовская зарплата…» На дембель в стройбате выдали хорошую премию, да и из получки все последние месяцы службы он откладывал максимум. Яков был скуповат и совершенно не стыдился этого. «Когда ещё в этой Алма-Ате работу найду. И где там жить придется…» – деловито подумал он и вновь потрогал тряпочку с деньгами.
В кассе на Курском он внимательно изучил расписание. До ближайшего поезда в Алма-Ату надо ждать почти семь часов. «В баню, что ли, сходить или на Красную площадь?» – подумал он. В принципе, в Москве жила двоюродная тётка отца, у которой он останавливался во время своего двухлетней давности фиаско в Архитектурном. Но тётка была надменная фурия, давно схоронившая мужа и так и не нашедшая ему замены. «Ну, её к чёрту! – решил Яков. – И Красную площадь туда же. Пожевать чего и в баню».
Он взял в вокзальном буфете два бутерброда с сайрой и стакан красного вина.
– Здорово, служивый! – приветствовал его кургузый мужичонка за соседним столиком. – Дембельнулся?!
– Так точно! – ответил Яков. – Вторые сутки в гражданской жизни.
– Где служил? – спросил мужичонка.
– В стройбате.
– Гвардейские войска, – сказал мужичонка. – Я хоть и танкист был, но стройбатовских уважаю. Эти ребята любого гада-супостата лопатами заметелят. Водку будешь?
– А можно? – спросил Яков.
– Своим можно, – сказал мужичонка, нагнулся под стол к сумке «Спортлото» и достал газетный сверток. – Давай бокал!
От водки, разбавленной вином, похорошело, кровь прилилась к щекам.
– Добротный коктейль, – сказал мужичонка. – Национальный напиток крымских татар. «Слеза Гюльчетай» называется. Почему, правда, слеза, хрен его знает. Говорят, Сталин уважал.
– Веничка! – раздался голос буфетчицы из-за стойки. – Смотри, лепестричку не пропей!
– Да, помню я, помню, – отмахнулся Веничка.
– Сам же просил через каждые полчаса напоминать, – обиженно произнесла буфетчица.
– А вы тут часто бываете? – спросил Яков.
– Часто. Да можешь на ты обращаться. Меня тут все Веничкой называют. У меня в Петушках баба живёт. Я к ней на каждые выходные езжу.
– Здорово! – сказал Яков и замолчал, не зная, как, собственно, продолжить знакомство. Веничке, впрочем, собеседник и не требовался. Его быстрая речь разворачивала перед Яковом цветные картинки веничкиной жизни, в которой причудливо переплелись ангелы, случайные пассажиры и бутылки с портвейном.
– А, вообще, я тебе завидую, парень! – вдруг сказал Веничка, несколько замедлив темп изложения. – Хорошо вот так, в двадцать лет, куда глаза глядят… Как молодой Вертер!..
– Я не Вертер! – сказал Яков. – Я – Эстерман.
– Да хоть хрен моржовый! – сказал Веничка. – Важно, что не домой, а колесить по миру, бросая якоря там, где понравится. В беге, как писал писатель Булгаков, главное это сам бег.
– Откуда вы знаете, что я не домой? – удивился Яков.
– По глазам вижу, – с пьяноватой лукавостью сказал Веничка.
– Веничка!.. – вновь раздался из-за горизонта стойки голос буфетчицы.
– Ты не бзди, парень! – сказал Веничка. – Весь мир перед тобой.
Он забросил на плечо сумку «Спортлото» и неверной походкой зашагал на выход.
В Алма-Ате было раннее зимнее сумеречное утро. Яков потыркался по быстро обезлюдевшему вокзалу. Всю долгую, трёхдневную дорогу он пытался разработать план своих действий, но, честно говоря, ничего путного в голову не пришло. Тогда он махнул рукой и лениво рассматривал с верхней полки пейзажи, плавно меняющиеся с лесных на степные. В бане, в Москве, ему посоветовали обязательно подняться на Чимбулак. «Он нависает над долиной как исполин, – сказал ему здоровяк с окладистой бородой. – Стоишь на смотровой площадке, туман под ногами стелется и огромный „Медео“ кажется букашкой. Вершина!»
Он попрыгал немного на месте, стряхивая остатки сна: «Холодно, зараза! С него, пожалуй, и начну».
– Далеко до Чимбулака? – спросил он у продавщицы пирожков, клевавшей носом над широкими кастрюлями с провизией. Та очнулась и посмотрела на него с любопытством.
– К вечеру дойдешь, – она кокетливо поправила головной платок. – Милок! Смотри, по дороге не потеряйся!..
Он первый раз был в Азии. Он вообще мало где был к своим двадцати годам: несколько раз в Москве, один раз с родителями в Сочи на море. Море ему тогда не понравилось. Возможно, потому, что всю эту каникулярную неделю моросил дождик и море было свинцовым и тусклым, точно – чёрным. Родная саратовская Волга была нежная, бархатистая, жаркая, от родительского дома до реки ехать буквально минут десять на троллейбусе. Он лежал на песочной насыпи у железнодорожного моста и представлял себя то молодым Ильичом, про которого рассказывали на ленинских уроках в школе, как гимназист Ульянов, широко раскинув руки, грезил в ковыле над волжским берегом, но чаще усталым североамериканским пионером, добравшимся наконец до просторов Миссисипи. Ковыля у железнодорожного моста не было, конечно, и в помине, зато в кармане штанов лежали два куска чёрного хлеба, тщательно натёртые солью и чесноком, настоящая еда настоящего пилигрима.
Город неуверенно просыпался. Облезлые старики в байковых халатах неуклюже семенили с ведрами к водокачке, обмениваясь непривычными для его уха гортанными приветствиями. Домишки на ближайших к вокзалу улицах были совсем допотопные, приземистые, запах горящего кизяка стелился над плоскими крышами. Он шёл, шёл и шёл, всё сильнее влюбляясь в этот архаичный город, где широкие проспекты почему-то ускользали в узкие кривые улочки, из которых через некоторое время неторопливо выезжал на ишаке опять на широкий проспект наперерез потоку машин какой-то чумной Насреддин, весело скалящий в улыбке белоснежные зубы.
Вечерело, когда он выбрался на дорогу, ведущую к «Медео» и дальше к Чимбулаку. И, самое неприятное, завьюжило. Яков развязал тесёмки на шапке-ушанке и поглубже натянул ее на голову. Дорога шла вверх под неуклонно нарастающим острым углом. Не было ни души. Нельзя сказать, что он испугался. Он пристально смотрел в неприступную темноту гор, в белую полосу дороги, пригнувшись, почти сгорбившись под порывами ветра. Животный инстинкт отключил и страх и всякую мыслительную деятельность. Он почти слился со стихией, не отдавая отчёта в том, что ещё немного и он превратится в заледеневшую статую.
Свет фар рассек темноту напополам. Из окна «газика» выглянула девичья мордашка и звонко крикнула: «Залезай живо! Замёрзнешь к чёрту!»
Яков ввалился в машину. Сразу захотелось спать.
– Ну, ты шальной, солдатик! – сказала девчонка и переключила скорость. Машина по-черепашьи поползла вверх по дороге. Через час с небольшим они уже сидели в егерской сторожке, пили чай с кизиловым вареньем и отогревшийся Яков в десятый раз рассказывал небольшой компании, состоящей из девчушки и пожилого угрюмого казаха, что он в Алма-Ату поехал, потому что название понравилось и один хороший человек посоветовал, сам-то он из Саратова, а в Алма-Ате у него никого нет, и он решил первым делом посетить Чимбулак, потому что это главная достопримечательность.
– Чудной ты, еврейчик! – повторяла девчонка, качала головой и подливала ему горячего чая.
– Ладно, спать пора, – наконец сказал пожилой казах. – Завтра на свету Жемка тебе Чимбулак покажет.
На следующий день они гуляли по ослепительной белизне снега. Казалось, что Жемка знала всё по эти горы, про озеро Иссык-Куль, которое оказывается совсем рядом, если, конечно, перелететь через перевал на крыльях. Про озеро Иссык-Куль Яков смотрел кино, там ещё красные маки были, много-много. Жемка засмеялась:
– Там красиво! И людей совсем нет! В мае можно поехать. Если останешься, конечно, – она задумчиво посмотрела на него.
– Я тут выросла, – сказала Жемка. – Родители альпинистами-спасателями работали, а когда погибли десять лет назад, меня дядя забрал, он тут егерь. Я летом в Москву ездила поступать в театральный, но не получилось. Теперь вот следующего года дожидаюсь, дяде по хозяйству помогаю.
– А я тоже в Архитектурный поступал, – сказал Яков. – Но чего-то больше не хочется.
– Нет, я буду знаменитая артистка, – сказала Жемка. – Знаешь, почему?
– Почему? – спросил Яков.
– Потому что мое полное имя – Жэтэм.
– Какой поэтичный казахский язык! – искренне восхитился Яков.
– Дурак ты! – засмеялась Жемка. – Какой казахский?! Жэтэм – по-французски «я тебя люблю». Мои родители, когда только познакомились, поехали по обмену на стажировку в Альпы. Там меня и зачали. Понятно? Пойдёшь на турбазу работать?
– Пойду, – согласился Яков.
Так и полетели зимние дни. Утром он убирал насыпавший за ночь снег, потом они с Жемкой обедали, потом он починял что-нибудь по мелочи в помещении турбазы. Горнолыжный сезон наступал только в начале, а то и середине марта, так что туристов почти не было, по вечерам они коротали время у камина в охотничьей гостиной и Жемка, принарядившись каждый раз по-новому, разыгрывала перед ним сценки из своих будущих триумфальных спектаклей. Она выступала то грозной Марией Стюарт, то придурочной суфражисткой из революционной пьесы, то таинственной незнакомкой из стихов Блока. Иногда она смешно надувала щеки и, скривив ноги и выпятив миниатюрную грудь, расхаживала по гостиной, повторяя: «Я – Лейла! Я – Лейла! Жена бакинского бабуина».
По субботам на дядином «газике» они ездили в город на базар. Жемка в коротком узорчатом тулупчике отчаянно торговалась на тарабарском и чёрные как смоль косички, торчащие из-под тюбетейки, летали как молнии в такт ёе гневным речам. Яков молча хлопал глазами и в восхищении загружал в машину богатства этого восточного мира. Ему было очень хорошо вместе с Жемкой.
Наступил март, горное солнце было таким ярким, что Яков по утрам, убирая снег, раздевался до пояса и загорал. На турбазе заметно прибавилось народу, шумные компании лыжников, укатавшись за день по склонам, по вечерам жарили шашлыки и горлопанили веселые, немного скабрезные песни. В один из таких солнечных дней приехал Ян.
– Янчик, приехал! – завизжала Жемка как оглашенная и кинулась на шею вышедшему из автобуса высокому человеку, одетому в модную куртку «аляску» и светло-коричневые вельветовые джинсы.
– Здравствуй, здравствуй, звезда балета! – сказал человек. – Коршуны ещё не утащили тебя в небеса обетованные?! – он внимательно посмотрел на Якова.
Пока на скорую руку готовили обед, Жемка рассказала, что Ян из семьи поляков, сосланных в Казахстан при царе Горохе, большой умница, преподает в университете, только колючий и меня всё время дразнит, сказала Жемка. Он дружил с моими родителями, когда я пешком под стол ходила. Он мне совсем как старший брат.
После обеда сидели на солнышке и пили дивный коньяк «Алатау», привезённый Яном.
– Давно ты здесь? – спросил он у Якова.
– С декабря.
– Не надоела созерцательная жизнь?
– Мне нравится, – Яков беспомощно посмотрел на Жемку. – Я первый раз в горах.
Та показала ему язык.
– Да вы, батенька, дзен-буддист! – непонятно, то ли в шутку, то ли всерьёз, сказал Ян. – Еще немного послушником побудешь, а потом Суржен тебя мантрам обучит.
Дядя Жемки улыбнулся самыми краешками губ, что в его исполнении означало бурное веселье. «На работе плохо?» – спросил он.
– Нет, – сказал Ян. – На работе не плохо и не хорошо. На работе никак. Чего-то меня в последнее время хандра гныдит. Мне тридцать два года, я самый молодой профессор политэкономии в Средней Азии, а то и во всём Союзе, а что, не при Жемке будет сказано, … толку?! Читаю юным балбесам Карла Маркса, разбавляя анекдотами из Адама Смита. Ни денег, ни славы…
– Жениться тебе надо, – по-взрослому сказала Жемка.
– Кровь шляхтича не позволяет венчаться с простолюдинкой, – сказал Ян. – Кроме того, я бабник.
– Ой, я сейчас умру! – захохотала Жемка и, схватившись за живот, принялась кататься по ковру. – Бабник он. Дон Жуан из Поднебесья. Видала я твоих пассий. Чувырла на чувырле очкастой.
– Это сливки алма-атинской интеллигенции, – сказал Ян. – В отличие от тебя, горнолыжная циркачка, грамоте обучены и манерам.
– Зато я красивая! – Жемка наконец угомонилась и села по-турецки на ковре.
– Умолкни, газель! – сказал Ян. – Джигиты разговаривают. Подсказывает мне почему-то моя интуиция, что грядут большие перемены. Вот сейчас какой год на дворе?
– Восьмидесятый, – сказал Яков.
– А что было сто лет назад? – спросил Ян.
Яков и Жемка молчали.
– Дети мои, не напрягайте излишне младенческую память! – смилостивился Ян. – Сто лет назад, а точнее в 1881 году, последнего русского царя-преобразователя, императора Александра II благополучно разбомбили народовольцы, что привело к резкому ужесточению реакции, окончательному разрыву общества и государства, возникновению рабочего движения, и, как следствие, трём революциям, гражданской войне и победе социализма на одной шестой части земного шара.