Наконец, в третье воскресенье решился он спросить Безбородку, говоря: «Слышно, что государыня сочинения его отдала его сиятельству, то с чем, и будут ли они отпечатаны?» Он, услышав от него вопрос сей, побежал прочь, бормоча что-то, чего не можно было выразуметь. Не зная, что это значит, и будучи зван тогда обедать к графу Алексею Ивановичу Пушкину, поехал к нему. Там встретился с ним хороший его приятель Яков Иванович Булгаков. <…> Он спросил его: «Что ты, братец, пишешь за якобинские стихи?» – «Какие?» – «Ты переложил псалом 81-й, который не может быть двору приятен». – «Царь Давид, – сказал Державин, – не был якобинец, следовательно, песни его не могут быть никому противными». – «Однако, – заключил он, – по нынешним обстоятельствам дурно такие стихи писать». Но гораздо после того Державин узнал от француженки Леблер, бывшей у племянниц его Львовых учительницей, что во время французской революции в Париже сей самый псалом был якобинцами перефразирован и пет по улицам для подкрепления народного возмущения против Людовика XVI. Как Державин тогда совсем того не знал, то и был спокоен; но, приехав от графа Пушкина с обеда, ввечеру услышал он от посетившего его г. Дмитриева… что будто велено его секретно (разумеется, чрез Шешковского) спросить, для чего он и с каким намерением пишет такие стихи?
Интересно, что глава Тайной канцелярии Степан Шешковский к тому времени больше года как был в могиле. Может быть, Державина подвела память?.. Но так или иначе гром грянул, Державина, правда, не поразил. Ему удалось при помощи остроумной записки доказать, что никаких худых мыслей он не имеет и не имел, а стихотворение «Властителям и судиям» написал из лучших побуждений… Императрица простила его. Правда, речь о собрании стихотворений больше не заходила.
Отделался, можно сказать, легко. Некоторым не повезло. Великая французская революция, начавшаяся в 1789 году, заставила Екатерину подзакрутить гайки. Достаточно вспомнить, что в 1790-м был отправлен в ссылку в Сибирь Радищев (вместо четвертования), в 1792 году заточен в Шлиссельбургскую крепость журналист и издатель Новиков, вскоре туда же поместили вольнодумца Кречетова. Изымалась из продажи посмертно изданная трагедия Якова Княжнина «Вадим Новгородский», лично Екатериной было запрещено издание собрания сочинений Фонвизина… А никто из них вот так прямо не писал:
Воскресни, боже! боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых,
И будь един царем земли!
Конечно, Гавриил Романович не был революционером. Но он видел много несправедливости, постоянные нарушения закона, воровство, сказочное богатство одних и крайнюю бедность других. В меру своих сил пытался исправить жизнь, но только наживал врагов. И в итоге написалась эта «гневна ода». Наверняка Державин надеялся с ее помощью открыть глаза императрице на истинное положение дел, даже припугнув высшей карой заставить «от сильных защитить бессильных».
Это вообще должно быть естественным стремлением любого творческого человека. И даже если плохо абсолютному меньшинству, творческие люди обязаны сделать так, чтобы это меньшинство заметила власть, помогла, «спасла от бед невинных»… Сегодня власть воспринимает критику в свой адрес, акции протеста, в которых нередко участвуют и деятели культуры, литераторы, как выступления врагов России, пятой колонны, нацпредателей. По-моему, это не так. Скорее, критиковать власть, участвовать в протестных митингах, шествиях творческую интеллигенцию заставляет желание справедливости, пусть и невозможной ни в каком обществе, ни в одном государстве… К сожалению, мало сегодня произведений литературы, подобных «Властителям и судиям»… Да и вообще слово сегодня маловесно, а жаль – к слову «земным богам» стоило бы прислушиваться, в противном случае неуслышанное слово способно превратиться в действие. А Державин в своем стихотворении, как ни крути, как ни оправдывайся, и призывает к действию…
Чтобы смягчить впечатление, вызванное «Властителям и судиям», Державин написал стихотворения «Колесница» и «На панихиду Людовика XVI», где осуждал революцию и цареубийство, но в то же время продолжил разрабатывать тему «гневной оды»:
По смерти не возьмет с собою
Никто вещей своих драгих,
Блаженной жизнью здесь святою
Блажится меж духов благих:
А естьли здесь не освятится
И в злобе век свой проведет,
Между благими не вселится,
Его не облистает свет.
От нашей воли то зависит,
Чтоб здесь и там блаженным быть,
Себя унизить иль возвысить,
Погребсть во тьме иль осветить;
На вышней степени мы власти
Свою теряем высоту:
В порочные упадший страсти
Подобен человек скоту.
Или вот еще:
Престола хищнику, тирану
Прилично устращать рабов,
Но Богом на престол воззвану
Любить их должно как сынов.
Причем оды с такими мыслями Гавриил Романович не прятал в стол, а представлял государям. И потом удивлялся, что попадает в немилость… Однажды Александр I, уставший от подобных стихотворений, вызвал уже престарелого, давно находящегося в отставке Державина и строго, с угрозой в голосе объявил ему: «Россия не бедствует!»
Свое «увольнение от всех дел», формально по собственному желанию, а на деле вынужденное, шестидесятилетний «пенсионер» Державин переживал тяжело. Многие его стихотворения той поры переполнены печалью, обидой, ощущением брошенности. Хотя он и пытается найти хорошее в своем нынешнем положении. Наиболее показателен в этом отношении сонет «Задумчивость». Он начинается с полной безнадеги, но финал хоть и грустен, но светел.
Задумчиво, один, широкими шагами
Хожу и меряю пустых пространство мест;
Очами мрачными смотрю перед ногами,
Не зрится ль на песке где человечий след.
Увы! я помощи себе между людями
Не вижу, не ищу, как лишь оставить свет;
Веселье коль прошло, грусть обладает нами,
Зол внутренних печать на взорах всякий чтет.
И мнится мне, кричат долины, реки, холмы,
Каким огнем мой дух и чувствия жегомы
И от дражайших глаз, что взор скрывает мой.
Но нет пустынь таких, ни дебрей мрачных, дальных,
Куда любовь моя в мечтах моих печальных
Не приходила бы беседовать со мной.
А затем Державин пишет поэму «Евгению. Жизнь Званская». В форме послания знакомому священнику, автор рисует свою жизнь в усадьбе Званка, не упуская никаких мелочей. Получается очень живописно, заманчиво, вкусно. Хочется оказаться в этом доме, погулять по саду, отобедать… Наверняка священник, прочитав, поспешил в гости к поэту…
В свободное время, которого теперь было много, Державин пишет подробные «Записки» о своей жизни, «Рассуждения о лирической поэзии, или об оде», «Объяснения на сочинения Державина относительно темных мест, в них находящихся…», драмы, басни и, конечно, стихи. Од мы теперь почти не встретим, поэта все больше увлекает лирика. В том числе и любовная.
Гавриил Романович участвует в литературных собраниях, видит сожженную Москву и воспевает русскую победу в войне 1812 года. Он успевает увидеть рождение таланта Пушкина, о чем сам Пушкин оставил слегка ироническое, но и прочувствованное воспоминание… За три дня до смерти, в июле 1816 года, Державин пишет свое последнее стихотворение.
Есть мнение, что это начало большого произведения, и в финале, по своему обыкновению, Державин дал бы читателю надежду. А в таком виде эти несколько строк оставляют, конечно, жуткое ощущение.
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
Как страшно и величественно! Будто видишь песок на месте пирамид, слышишь полную тишину. Все пожралось жерлом вечности… И несмотря на полную безысходность, в стихотворении нет того ожесточения, с каким нередко покидают старики этот мир. Здесь – словно рассказ того, кто заглянул туда, далеко-далеко вперед, где уже ничего нет. Где все закончилось.
Стоит заметить, что эти строки были написаны в период, когда в русской литературе в моде были некоторая грусть, тема смерти. Но как «Река времен…» отличается от тех уютненьких элегий, жеманных баллад, что писали тогда Жуковский и другие поэты нового времени… Здесь уместно процитировать Гоголя: «Последние звуки Державина умолкнули, как умолкают последние звуки церковного органа, и поэзия наша по выходе из церкви очутилась вдруг на бале».
Закончить разговор о творчестве нашего героя хочется на светлой ноте.
У Державина, считающегося поэтом тяжеловесным, насупленным, очень много легких, веселых, игривых, иногда на грани приличия, стихотворений.
Дело в том, что в России, стране православной, строгих нравов, в то же время уважали и любили античную культуру – культуру, по сути, языческую. И под предлогом того, что подражаешь, скажем, Анакреонту (воспевавшему вино, чувственность), можно было публиковать стихи на очень пикантные темы… У Державина можно найти, например, такое:
Если б милые девицы
Так могли летать, как птицы,
И садились на сучках,
Я желал бы быть сучочком,
Чтобы тысячам девочкам
На моих сидеть ветвях.
Пусть сидели бы и пели,
Вили гнезда и свистели,
Выводили и птенцов;
Никогда б я не сгибался,
Вечно ими любовался,
Был счастливей всех сучков.
А вот это стихотворение, «Цепочка», наверное, могут учить и читать современные молодые люди понравившимся девушкам, сопровождая чтением скромные, но со смыслом подарки. Уверен, сердце большинства девушек растает.
Послал я средь сего листочка
Из мелких колец тонку нить,
Искусная сия цепочка
Удобна грудь твою покрыть.
Позволь с нежнейшим дерзновеньем
Обнять твою ей шею вкруг:
Захочешь – будет украшеньем:
Не хочешь – спрячь ее в сундук.
Иной вить на тебя такую
Наложит цепь, что – ax! – грузна.
Обдумай мысль сию простую.
Красавица! – и будь умна.
…Уже вскоре после смерти Державина о судьбе его творческого наследия было два полярных мнения. Пушкин, например, не раз публично выступавший за «уважение к преданию», в частном общении отзывался о своих предшественниках нередко более чем критически. Вот что он писал о Державине Антону Дельвигу:
По твоем отъезде перечел я Державина всего, и вот мое окончательное мнение: этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка – (вот почему он и ниже Ломоносова), – он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии – ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо. Он не только не выдерживает оды, но не может выдержать и строфы. Читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника. Ей-богу, его гений думал по-татарски – а русской грамоты не знал за недосугом. – И дальше: – Державин, со временем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что мы знаем об нем (не говоря уж о его мастерстве). У Державина должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а прочее сжечь.
Это мнение разделял и Гоголь, причем в статьях: «Он (Державин. – Р. С.) слишком повредил себе тем, что не сжег, по крайней мере, целой половины од своих».
Круто, да? – «сжечь». Но, во-первых, Пушкин и Гоголь не могли «перечесть Державина всего» – весь Державин был издан под конец XIX века. Во-вторых, действительно, Гавриил Романович часто не мог «выдержать строфы», в его стихотворениях немало шершавости, неправильностей, но у кого из поэтов все гладко и правильно? Тот же Пушкин тоже зачастую был вынужден нарушать законы стихосложения или при помощи неправильных ударений, буквы «я» в конце слов вместо мягкого знака, подгонять слова под рифму… Так что суждение Пушкина о Державине мне кажется не очень справедливым. А Гоголь… Гоголь очень повредил всем нам, что имел привычку жечь свои произведения.
Литературный критик Виссарион Белинский лет через тридцать после смерти Державина, в отличие от Пушкина, утверждал:
У Державина нет избранных стихотворений, которые могли бы пережить его неизбранные стихотворения, и всегда будут помнить, как помнят и теперь, не избранные стихотворения, а поэзию Державина…
По сути, прав и тот и другой. Подряд сочинения Державина читать невозможно – вполне читабельные стихотворения чередуются с написанными словно бы на каком-то мертвом языке, да и попросту слабыми, созданными в состоянии официального вдохновения. В одной оде соседствуют строфы и высокой поэзии, и «реторической воды» (Белинский). С другой стороны, довольно часто издающиеся сборники избранных произведений Державина оставляют ощущение неполноты – обязательно некоторые важные, нужные, сильные стихотворения остаются за рамками обложки.
Многие сегодня знают, что был такой поэт – Державин, но привести хоть несколько его строк способны уже очень немногие. И в то же время державинские строки стали у нас крылатыми словами, поговорками, афоризмами. К примеру, уже упомянутое выше: «Пой, птичка, пой». Или такие: «Умеренность есть лучший пир», «Живи и жить давай другим», «Отечества и дым нам сладок и приятен», «Осел останется ослом, хотя осыпь его звездами», «Пчелка златая! Что ты жужжишь?», «Когда народ кого не любит, полки его и деньги – прах», «Где стол был яств, там гроб стоит». И конечно это, из оды «Бог»: «Я царь – я раб – я червь – я бог».
Строки —
Меня ж ничто вредить не может,
Я злобу твердостью сотру;
Врагов моих червь кости сгложет,
А я пиит – я не умру, —
не так часто вспоминаются, но, по-моему, они являются стержнем жизни Державина. Человека, не раз оскорбляемого, для государей – раба («Поди назад в Сенат, – кричал ему Павел I, – и сиди у меня там смирно, а не то я тебя проучу».), и в то же время знающего, что в отличие от других своих современников он не умрет. Ведь он – пиит. Поэт.
В могиле буду я, но буду говорить…
2014
Все чаще в нашей литературе случаются круглые даты с трехзначными числами. Двести лет со дня рождения Пушкина, двести лет со дня рождения Гоголя, сто лет со дня смерти Чехова, сто лет со дня смерти Толстого… Вот и у Белинского была круглая дата – двести лет как родился…
Эти круглые даты, и радостные, и печальные, равно важны – они заставляют вспомнить о писателе, поговорить о нем, а то и почитать (или перечитать) его произведения. Но они же всё дальше уводят от нас реальную фигуру. Заменяют жизнь историей.
Помню, как отмечалась 95-я годовщина со дня рождения Есенина. Многие говорили тогда, что Есенин – наш современник, он вполне мог жить и сейчас, писать, говорить о том, что происходит. Тем более что тогда был жив современник и знакомец Есенина Леонид Леонов… Через пять лет таких слов уже не было: сто лет – это век. Век Есенина кончился.
Век Виссариона Белинского кончился в 1911 году. Тогда звенел век Серебряный, реалисты были не в моде, классики поумирали, о Белинском забыли читатели, он перешел в ведомство историков литературы.
Но, как оказалось, ненадолго. Грянула Октябрьская революция, возникла новая литература, в которую большевики впустили первоначально очень немногих, в том числе и Белинского, сделав его вскоре неким мерилом литературы не только современной ему, но и создаваемой ныне (то есть в 1930—1980-е). На его статьи постоянно ссылались, оценивая то или иное произведение, его концепция литературы была основополагающей и бесспорной.
Со временем Белинский и его последователи (о которых он, кстати сказать, ничего не успел узнать и которые нередко заочно спорили с ним) – Чернышевский, Добролюбов и Писарев превратились в своего рода литературных чекистов. Они, подобно Ленину, который жил, жив и будет жить, спустя сотню лет после физической смерти, выносили приговоры, чистили литературу от всего того, что не вписывалось в рамки не ими созданного социалистического реализма.
Неудивительно, что как только социализм рухнул, Белинский вместе с другими «революционными демократами» оказался в темном чулане истории. Это закономерно – за семьдесят лет Октября на них успело накопиться жгучее раздражение, «Взгляды на русскую литературу» Белинского или «Луч света в темном царстве» Добролюбова у многих поколений советских школьников и студентов вызывали одно только чувство – ненависть. Известно, что чем сильнее человека заставляют любить, тем сильнее он начинает ненавидеть…
Как, скажем, в 1970-е цитата из Белинского была обязательной в критической или литературоведческой статье, так в начале 1990-х стало считаться чуть ли не предательством по отношению к литературе Белинского даже упоминать. «Хватит, наелись!»
В последние годы его имя снова стало появляться в статьях. Даже цитаты. В основном вспоминают о нем критики нового поколения – пришедшие в литературу в 2000 годы. И это тоже закономерно.
На мой взгляд, 2000-е очень напоминают 1830-е, когда Белинский заявил о себе. Та же абсолютная власть в руках одного человека и попытки выдумать национальную идею (в 1830-е: «Самодержавие, православие, народность», в 2000-е нечто подобное), бессильный и бессмысленный, вроде бы, ропот оппозиции и – предчувствие, что русская литература созревает до чего-то большого, по-настоящему значительного. Тогда, в XIX веке, это предчувствие сбылось – последовали несколько десятилетий, когда литература была главным общественным событием, а писатели определяли не только эстетические вкусы, но и политические взгляды своих читателей. Большинство тех, кого мы называем классиками русской литературы, считали своим учителем Белинского, по крайней мере постоянно о нем вспоминали, и если спорили с ним (как, например, поздний Достоевский), то горячо, от сердца, как способны только повзрослевшие ученики… После первых же статей Белинского 1834–1836 годов русская литература вышла на новый уровень своего развития… А что последует за 2000-ми, когда заявило о себе столько новых и ярких писателей и особенно критиков?..
В общем-то, я и хочу здесь попытаться определить, важны ли нынешней литературе да и, прошу меня извинить за выражение, общественной жизни наследие Белинского и современная фигура критика, подобная ему.
Виссарион Белинский дебютировал в печати в 1834 году большой, но выходящей кусками в газете статьей, а точнее «элегией в прозе» – «Литературные мечтания».
По-моему, это самое свободное, в лучшем смысле юношеское произведение Белинского. Ему было тогда совсем немного за двадцать (возраст большинства современных выпускников вуза), он еще не имел опыта писания статей (несколько рецензий были лишь пробой пера) и потому вогнал в одно произведение все, что у него накопилось на душе, не очень-то заботясь о доказательствах, выплескивая чувства, не боясь кого-то обидеть, едко шутить (обзывая, к примеру, журнал «Литературные прибавления к Русскому инвалиду» «Инвалидными прибавлениями к литературе»).
«Литературные мечтания», по содержанию, вряд ли статья. Сегодня бы их назвали эссе.
Лейтмотив этого эссе – «У нас нет литературы». Мысль принадлежит не Белинскому, – об отсутствии у нас литературы заявляли и до него Бестужев-Марлинский, Иван Киреевский, Ксенофонт Полевой; Пушкин же отзывался в своих заметках: «Литература у нас существует, но критики еще нет…» Правда, Белинский сумел дать, по-моему, очень точное определение того, что должно считаться литературой:
…литературою называется собрание такого рода художественно-словесных произведений, которые суть плод свободного вдохновения и дружных (хотя и неусловленных) усилий людей, созданных для искусства, дышащих для одного его и уничтожающихся вне его, вполне выражающих и воспроизводящих в своих изящных созданиях дух того народа, среди которого они рождены и воспитаны, жизнию которого они живут и духом которого дышат, выражающих в своих творческих произведениях его внутреннюю жизнь до сокровеннейших глубин и биений.
Вроде бы утопическая мысль и в то же время строгая, невыполнимая программа. Но она была реализована, по крайней мере, однажды: в 1850—1890-х годах. Тогда соединились дружные (хотя и неусловленные) усилия Льва Толстого, Достоевского, Тургенева, Некрасова, Гончарова, Салтыкова-Щедрина, Писемского, Алексея Константиновича Толстого, Лескова, народников, Гаршина, Чехова… (Конечно, литературоведы могут вспомнить «Взбаламученное море» Писемского и «На ножах» Лескова и посмеяться над этими «дружными», но я имею в виду не заединство, а общую работу.)
Белинский участвовал лишь в начале того периода, но вполне, проживи он нормальный для человека век, мог застать и появление Горького, – в 1895 году ему было бы восемьдесят четыре года. Но век критика, как правило, короток…
Стоит отметить и обязательное, по мнению Белинского, условие для литературы – «свободное вдохновение». К сожалению, такое вдохновение особенно в ХХ столетии в России (СССР), скажем так, не приветствовалось. Потому и советский период русской литературы вряд ли можно назвать литературой в полной мере. Так, были короткие периоды, когда свободное (или почти свободное) вдохновение могло проявить себя. Самые яркие из них – 1920-е годы и конец 1950-х – начало 1960-х…
Конечно, в литературе любого народа бывают спады и подъемы, но, к сожалению, государство способно контролировать свободу вдохновения. Великих книг, созданных свободно в атмосфере несвободы практически нет. «Мастер и Маргарита», быть может, единственный такой пример. (Можно назвать и «Тихий Дон», но роман этот начал публиковаться в относительно свободные 1920-е. А явись малоизвестный Шолохов со всеми четырьмя томами, скажем, в 1935 году, что бы сделали и с ним, и с его романом?..)
Поэтому мысль Белинского о свободном вдохновении, на мой взгляд, будет ценна всегда (главное – о ней не забывать). По крайней мере, пока литература и государство соприкасаются… Сегодня мы этого соприкосновения почти не видим, но это объясняется тем, что нет (или почти нет) произведений, на которые бы государство обратило внимание. По существу, и литературы как таковой не существует – то ли зачатки ее, то ли агония…
Еще одно, на мой взгляд, важное замечание по «Литературным мечтаниям» такое. Белинский пишет о Пушкине в прошедшем времени – Пушкин был, был, был, и отказывает ему в праве существовать теперь. Это и сегодня коробит, – ведь в 1834 году Александр Сергеевич находился в полном здравии, и хоть в его творчестве можно при желании увидеть упадок, но вычеркивать его из современной ему литературы – слишком круто.
Вот что мы читаем в «Литературных мечтаниях» (это самые мягкие слова о Пушкине, в них присутствует надежда на его литературное возвращение):
Пушкин царствовал десять лет: «Борис Годунов» был последним великим его подвигом; в третьей части полного собрания его стихотворений замерли звуки его гармонической лиры. Теперь мы не узнаём Пушкина: он умер или, может быть, только обмер на время. Может быть, его уже нет, а может быть, он и воскреснет; этот вопрос, это гамлетовское «быть или не быть» скрывается во мгле будущего. По крайней мере, судя по его сказкам, по его поэме «Анжело» и по другим произведениям, обретающимся в «Новоселье» и «Библиотеке для чтения», мы должны оплакивать горькую, невозвратную потерю.
В последующих работах Белинский продолжил литературные похороны Пушкина. В статье «О русской повести и повестях г. Гоголя» он не включил повести Пушкина в «полный круг истории русской повести», «может быть, чересчур полный», хотя в нем есть Марлинский, Одоевский, Погодин, Полевой, Павлов, Гоголь.
(Повестям Пушкина Белинский посвятил отдельную, разгромную рецензию, где назвал их «не художественными созданиями, а просто сказками и побасенками», и не забыл еще раз заявить о смерти Пушкина-художника. Точнее, об осени его таланта, которая «бесплодна, грязна и туманна».)
Приветствовав «радушно и искренно» первую книжку пушкинского «Современника», вторую Белинский попросту изничтожил, заодно отказав Пушкину в таланте издателя и журналиста: «…для нас было достаточно имени Пушкина как издателя, чтобы предсказать, что «Современник» не будет иметь никакого достоинства и не получит ни малейшего успеха. Мы этим нимало не думаем оскорблять нашего великого поэта: кому не известно, что можно писать превосходные стихи и в то же время быть неудачным журналистом?»
При этом Белинский действительно считал Пушкина великим поэтом, любил его и в 1831-м, когда написал свою первую рецензию на «Бориса Годунова», в 1834–1836 годах, когда хоронил литератора Пушкина, и позже. Без анализа пушкинских произведений Белинский не обходился ни в одной своей большой статье, постоянно цитировал, вспоминал, упоминал. Но все же Пушкин всегда оставался для Белинского прошлым – «совершенным выражением своего времени (курсив мой. – Р. С.)». Он изучал это прошлое, берег и ценил, но настоящее, пусть часто и спорное, было для Белинского куда ценнее…
Советские литературоведы объясняли нападки Белинского на Пушкина в его ранних произведениях тем, что критику не было известно все, что создал поэт. И дескать, лишь позже, когда стали выходить до того неизданные сочинения Пушкина, он понял, что это была за фигура, и посвятил его творчеству серию статей.
Этих статей одиннадцать. Из них собственно анализу пушкинских произведений посвящены шесть, или, точнее, шесть с половиной. Остальные – обзор литературы до Пушкина, теоретические рассуждения о словесности, критике. В этих шести (с половиной) статьях прозе Пушкина уделено лишь несколько абзацев. Они содержатся в последней, уже вынужденной (так как это был долг Белинского перед редактором «Отечественных записок», откуда он ко времени написания статьи уже ушел) статье, где дается беглая оценка «Медного всадника», «Маленьких трагедий», «Повестей Белкина», сказок…
Оценка «Повестей Белкина» Белинским 1846 года не отличается от его же оценки 1835-го: «…эти повести были недостойны ни таланта, ни имени Пушкина». Оценка «Пиковой дамы»: «Собственно, это не повесть, а анекдот…» «Дубровский» «сильно отзывается мелодрамою». «История села Горюхина» – хоть и острая, но все-таки шутка, «милая и забавная». Искреннее восхищение чувствуется у Белинского лишь «Египетскими ночами», но он не относит эту повесть целиком к прозаическим произведениям (и это справедливо: проза является лишь прелюдией к поэме-импровизации).
Стоит полностью процитировать абзац, посвященный «Капитанской дочке»:
«Капитанская дочка» – нечто вроде «Онегина» в прозе. Поэт изображает в ней нравы русского общества в царствование Екатерины. Многие картины – по верности, истине содержания, мастерству изложения – чудо совершенства. Таковы портреты отца и матери героя, его гувернера-француза и в особенности его дядьки из псарей, Савельича, этого русского Калеба, – Зурина, Миронова и его жены, их кума Ивана Игнатьевича, наконец, самого Пугачева, с его «господами енералами»; таковы многие сцены, которых, за их множеством, не находим нужным пересчитывать. Ничтожный, бесцветный характер героя повести и его возлюбленной Марьи Ивановны и мелодраматический характер Швабрина хотя и принадлежат к резким недостаткам повести, однако ж не мешают ей быть одним из замечательных произведений русской литературы.
Вроде бы оценка положительная – и множество картин, которые «чудо совершенства», и в целом «одно из замечательных произведений русской литературы» (правда, точно так же несколько выше Белинский охарактеризовал все повести Пушкина в целом). Но недостатки критик увидел именно в основе «Капитанской дочки» – в образе Гринева и Марьи Ивановны. Белинский назвал их ничтожными и бесцветными. Так оно и есть (сколько бы школьные учителя ни убеждали нас в обратном) – это песчинки, попавшие в вихрь грандиозных исторических событий, и эти песчинки в меру своих слабых сил стараются следовать пословице, которая явилась эпиграфом повести: «Береги честь смолоду».
Ничтожный, бесцветный характер героя повести и его возлюбленной Пушкин сделал наверняка умышленно – это поразительно перекликается с его мыслью, записанной, по-видимому, в 1827 году, но опубликованной лишь сто лет спустя:
Одна из причин жадности, с которой читаем записки великих людей, – наше самолюбие: мы рады, ежели сходствуем с замечательным человеком чем бы то ни было, мнениями, чувствами, привычками – даже слабостями и пороками. Вероятно, больше сходства нашли бы мы с мнениями, привычками и слабостями людей вовсе ничтожных, если б они оставляли нам свои признания.
«Капитанская дочка» – это как раз такие записки; «Повести Белкина» – тоже; «История села Горюхина» – шедевр, которого Пушкин испугался и бросил, не закончив. И в «Капитанской дочке», и в «Повестях Белкина» действуют люди или великие (Екатерина II, Пугачев), или необыкновенные (Сильвио), но повествователи-то «люди вовсе ничтожные».
Впрочем, все это частные соображения, к тому же читателя начала XXI века, которому достаточно полно известно наследие и Пушкина, и Белинского. Белинский же судил о прозе Пушкина как его современник, но в то же время и как человек уже иной литературной эпохи. Эпохи Гоголя.
Да и сегодня, если бы «Барышня-крестьянка», «Выстрел», «Дубровский», «Капитанская дочка» не принадлежали перу Пушкина, их вряд ли бы заставляли читать школьников. Сам Пушкин, скорее всего, чувствовал степень своего таланта прозаика. Его произведения в прозе – более или менее удачные попытки начать новую литературу в прозе, а не великие результаты. И неспроста (если верить словам Гоголя) Пушкин уступил ему идеи «Ревизора» и «Мертвых душ». Не потому, что ему было недосуг превратить их в произведения литературы, а потому, по всей видимости, что чувствовал, что не сможет превратить. Ограничится анекдотами вроде «Пиковой дамы» или «Барышни-крестьянки».
Кстати сказать, удивительна реакция Пушкина на критику (хотя это вряд ли можно назвать критикой, скорее нечто более жесткое) в свой адрес в статьях и рецензиях Белинского 1834–1836 годов.
Пушкин с симпатией отзывался о критике в письмах, искал возможности лично с ним познакомиться. Он собирался привлечь Белинского к сотрудничеству в «Современнике» (что документально зафиксировано), но закрытие «Телескопа» (для которого в основном и писал в то время Белинский) из-за публикации «Философического письма» Чаадаева, арест редактора Надеждина, угроза ареста Белинского не позволили этим планам осуществиться…
В «Письме к издателю» – отклике на статью Гоголя «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году», опубликованном в третьем номере «Современника», Пушкин, скрывшись за псевдонимом А. Б., от лица провинциального любителя словесности, посетовал:
Жалею, что вы, говоря о «Телескопе», не упомянули о г. Белинском. Он обличает талант, подающий большую надежду. Если бы с независимостию мнений и с остроумием своим соединял он более учености, более начитанности, более уважения к преданию, более осмотрительности – словом, более зрелости, то мы бы имели в нем критика весьма замечательного.
Слова эти хорошо известны, сотни раз, наверное, цитировались. Но хочется обратить внимание на слово «предание». Это вообще одно из любимых слов Пушкина. Он если и не любил все прошлое целиком, то ценил и берег его. Уважал. Белинский же начал с ниспровержения этого прошлого. Всего целиком. Правда, не утверждая, что в этом прошлом не было ничего ценного, но ясно давая понять, что все это ценное было, и современному читателя не нужно в нем увязать.