Как-то так совсем по-будничному солнце покинуло нас. Наступила затяжная ночь. Может быть, вечная. Резко похолодало. Электричество стало не для всех. Вскоре началось разрушение и одичание нашего города.
Сухой, похожий на пыль снежок посыпал застывшую в кость землю. Я лежал в куче колотых кирпичей и смотрел вверх. Вверху было черное небо. Кое-где нехорошим светом горели звезды. Звезды были редки, но горели постоянно. Разделения на сутки не ощущалось. Это действовало на психику.
Кто-то прошел неподалеку. Я затаился. Людей надо бояться, они поедают друг друга. Ночь очень быстро сделала их хуже зверей… Шаги удалились, я свободно вздохнул, выпуская столб белесого пара. Потер шершавой ладонью обмороженный нос. Поворочался и успокоился.
Искал солнце, но почти равнодушно, без всякой надежды. Может быть, это оно – самая яркая из подмаргивающих, насмешливых точек? Холодные точки… Зачем оно ушло? Без него очень страшно. Без него только смерть.
Покопавшись под собой, я вытащил небольшой вилок капусты. Вилок был мягкий, сырой – я отогрел его. Он остался с последнего лета. Я нашел его в разоренном огороде, где частный сектор, по улице Трудовой. Вилок уже слегка погрызен мной в замороженном виде, как только был найден, а теперь я съем его не спеша, с удовольствием. Глядя на звезды.
Сел и принялся есть, отрывая листья пластинками и пихая их в ротовое отверстие. Жевать было больно, так как зубы шатались; боковые сгнили, а два передних уже выпали. Но все равно – питаться это приятно. Особенно чем-нибудь тепленьким. Супец, картофельное пюре с котлетой… Одеревенелый язык вскоре ожил и почувствовал вкус капусты, его даже стало слегка пощипывать.
Я оставил кочерыжку, спрятал ее за пазуху, про запас. Счастливо рыгнул в пустоту. Снова лег на кирпичи. Потянулся. Внутри забурчало, мой желудок переваривал пищу.
Высокий железобетонный забор тянется бесконечно. Его воздвигли очень быстро, сразу после того, как не стало дней. За этим забором светло, там жизнь почти как при солнце. Там живут полезные люди, а остальные умирают здесь.
Время от времени какие-то отчаянные рвутся за этот забор, чтобы внедриться в тамошнее население; чтобы выжить. Но их сшибают с лестниц и веревок неусыпные автоматчики. Убитых тут же оттаскивают от забора и поедают, пока не остыли.
Здания стоят мертвыми глыбами. В них уже давно не живут, лишь немногие укрываются на ночлег. Деревянные постройки и другие способные гореть предметы сожгли. И теперь костер такая же редкость, как и еда.
В основном я брожу по улицам в поисках пищи и тепла. Родной город стал неузнаваемым и враждебным. Раньше, при солнце, мне казалось, что я хорошо знаю его, а теперь часто блуждаю, не понимая где, потом нахожу знакомый дом и тогда уж определяю свое местонахождение.
Во дворе девятиэтажки, где раньше был магазин «Хозтовары», горит костер. Костер огромный, из нескольких автомобильных покрышек… Да, тут рядом был автобусный парк… Высокое пламя освещает все далеко вокруг. В небо поднимается ослепительно-черный дым.
Вокруг костра на корточках сидят люди. Шесть или семь. Молчат. Они страшные, почти одичалые. Они держат в руках железные прутья. Прутья направлены к огню. На прутьях висят куски мяса. Большие коричневые куски, с них в огонь капает сок.
Я вглотнул слюну внутрь и устало ткнулся в металлическую колонну детской горки. Подойти к костру, конечно, боюсь. Я один, я беззащитен. Я жду, когда люди наедятся, согреются и уйдут. Тогда можно попытаться занять их место, что-нибудь, что осталось, доглодать.
Они ели. Я видел их лица, грязные и заросшие, видел жадные кровавые глаза, большие черные рты.
Ели быстро, аппетитно урча, как изголодавшиеся собаки.
Вдруг из девятиэтажки на освещенное пространство выпрыгнуло покрытое рваным тряпьем, бесформенное существо. С ревом бросилось к костру, повалилось на полыхающие покрышки, наверное, желая вспомнить тепло, и тут же с визгом вскочило. Но огонь уже почуял и охватил его. Тряпье с треском вспыхнуло. Существо стало похоже на факел. Сделало несколько гигантских прыжков прочь, во тьму, воя и извиваясь. Запнулось о пенек от скамейки, упало, задымилось.
Евшие никак не отреагировали на это, спокойно принялись обжаривать по следующему куску.
Я двигался меж зданий, путался в холодных нитях электропроводов, по привычке негромко рыча. Было время – я разговаривал сам с собой, но затем слова перестали приходить на язык, чаще их заменяло теперь поскуливание и рычание.
Хотелось есть. Я давно отказался от глупых рамок брезгливости и не раз ел подобных себе даже сырыми. В кармане у меня лежит заточенный нож из охотничьего магазина. Мой отец был страстным охотником на косуль, а теперь все охотятся друг на друга.
Самое плохое, что я остался один. Стаям куда легче добывать себе пропитание, обороняться, а в одиночку долго не протянешь.
Звезды светят все так же насмешливо и лениво, кое-как обозначают здания, улицы, разбитые автомобили. Туч почти нет, лишь какие-то рваные клочки, вяло бредущие по мутному небу. Из них иногда сыплются сухие снежинки.
Диск Луны плотно черный и кажется намного крупней и тяжелей, чем когда она была освещенной. Порой мне кажется, что это потухшее солнце.
Впереди силуэты нескольких фигур. Я увидел их издалека – улица широкая и пустая, центральная улица города. Вот так же ходили по ней вечерами подвыпившие парни, ищущие, с кем бы подраться.
Я остановился, напрягся. Фигуры тоже остановились, а затем, что-то коротко рыкнув друг другу, бросились ко мне. Понятно, хотят прикончить меня и сожрать. Я побежал от них.
Бежал долго, по узким улочкам, через дворы, не слушая звуков погони.
От страха прибавилось сил, ноги шевелились споро, дыхание было почти ровным. Быстро привыкаешь быть всегда начеку и при необходимости убегать. Я и на этот раз уцелел. Влетел в какой-то подвал, забился за какие-то толстые трубы и замер.
Тишина. Я закрыл глаза, сунул руки в рукава куртки, спрятал лицо под ворот свитера.
Постепенно задремал. Далеко-далеко появился светлый веселый кружочек. Нет, это не звезда… Он плавно приближался ко мне, рос, расцветал. Вот он уже танцует передо мной. Мертвый холод насыщался теплом, жизнью. Я расправился и окунул в тепло руки, потом лицо. Я слушал его ласковое дыхание, я тянулся к нему, чтоб тепло приняло меня всего, спрятало в себе навсегда…
Кто-то осторожно зашебуршал за чудом сохранившейся деревянной стеной. Я распахнул глаза, но было совсем темно. Так же холодно и одиноко. Но это шебуршение… Неужели во сне? Нет, нет! Громко забилось сердце, во рту появились слюни. Рука нащупала рукоятку ножа, крепко вцепилась в него, вынула из кожаных ножен.
Шебуршение повторилось. Несомненно, за досками было нечто живое! Кошка, не меньше…
Я бесшумно поднялся, обдумывая, как бы ловчее обрушиться на жертву. Упустить такой шанс было бы величайшей глупостью.
Осторожно, очень осторожно пошел. Вот проем в тот закуток, откуда исходило шебуршение… Кошка, конечно, хорошо видит меня, может, она уже удрала, спряталась… Я задрал руку с ножом для полноты удара, а другой водил перед собой и по бокам. Водил и ногами, нащупывая добычу.
Где же? Слюни теплой струйкой текли по подбородку. Я уже представлял, как разделываю маленькую тушку, парящую, аппетитную. Как обжариваю кусочки на костре, вдыхая аромат свежего мяса… Газ в зажигалке еще есть, еще есть…
– Не надо, – жалобно попросили из темноты.
Я дернулся, оглушенный словами, точно мне самому воткнули в живот тонкую и длинную заточку.
– Пожалуйста, не убивайте меня. – Голос полудетский, кажется, девичий, но хрипловатый и застоявшийся.
– Ты кто? – спросил я, вглядываясь в темноту, держа нож наготове, ожидая ловушки.
– Я Лена.
– Ты… ты одна?
– Да.
Левой рукой я достал из кармана драгоценную зажигалку, не теряя бдительности, зажег. Ровно и слабо осветился весь закуток. На полу, среди одеял и одежды, сидела девочка лет двенадцати. Большие испуганные глаза смотрели на меня пристально. Она не жмурилась, значит, не отвыкла от света. Я затушил зажигалку, спросил:
– У тебя зажигалка есть?
– Нет… Спички и свечка.
– А еда?
– Еда кончилась.
– Зажги свечку.
Девочка зашевелилась, громко чиркнула спичка. Спокойным огоньком затеплилась вставленная в пустую консервную банку свечка. Сразу стало живо, уютно.
Я еще раз осмотрелся, спрятал нож и опустился на корточки. Девочка по-прежнему рассматривала меня; ее страх, кажется, почти прошел. Я долго думал, что бы сказать ей. Наконец придумал:
– Давно ты здесь?
– Уже тридцать четыре дня.
– Дня! – я усмехнулся.
Лена улыбнулась в ответ, и я заметил ее белые, здоровые зубы. Она была совсем не похожа на всех, кого встречал я в последнее время.
– У меня и часы есть! – наверное, желая окончательно сдружиться со мной, похвалилась девочка. – Сейчас половина восьмого. А в восемь, – голос ее стал грустноватым, – в восемь мы всей семьей садились ужинать. Папа, мама, Ромашка и я…
Я сидел на корточках, протянув руки к огоньку.
– М-да, – тоже завспоминал, – а после ужина плюхнуться в кресло и покурить…
– Вы курите?
На ее вопрос я снова усмехнулся:
– Было б что… Тыщу лет ни затяжки.
Девочка полезла в сумку, что лежала за ее спиной, вынула пачку «Астры», протянула мне.
– Берите, мне уже, наверно, не понадобится. Папины…
Я принял сокровище, рассмотрел надписи.
– Ростовская. Неплохая фабрика. Спасибо… м-м… Лена.
– Пожалуйста! – с готовностью ответила она. – Если не секрет, а вас как зовут?
– Меня? Хе-хе… – Я замялся и почему-то со стеснением назвал свое имя: – Роман.
Лена засмеялась тихо, но искренне, потом резко погрустнела.
– У меня брата так же зовут. Ромой… Ромашкой.
– А где твой брат? – я насторожился.
– Не знаю. Тридцать шесть дней назад мы потерялись. Мы шли – папа, мама, Ромашка и я, а на нас напали. Папа крикнул, чтоб мы бежали. Мы побежали… У каждого были сумки с необходимым… Я вернулась домой, ждала их два дня, а потом сюда спустилась. Там страшно, там людоеды.
Я сидел напротив нее, курил. Мне было непривычно и неловко в обществе другого человека.
– А сколько вам лет? – спросила Лена.
– Мне? Мне девятнадцать.
– Я думала – больше. У вас борода такая… А мне тринадцать. Я в седьмой школе учусь, по улице Чехова. Знаете? А вы где учитесь?
– М-м… Учился тоже… в этой, в пятнадцатой учился.
– Знаю, знаю! – радостно закивала девочка. – Я там на олимпиаде по математике была. А вы, – голос ее стал жалостливым, – таким старым выглядите, обросший весь. Даже и не веришь…
Я усмехнулся, помял колючую бороду.
– Так теплее как-то…
Голова слегка кружилась от табака. Приятно стало, потянуло в сон.
– Есть хочешь? – спросил я.
– Хочу, – охотно подтвердила Лена. – Два дня ничего не ела. Были сухари, консервы… сардина в масле… Много чего. Но все кончилось.
– Сардина в масле, – повторил я, припоминая ее вкус, но не припомнил и вытащил из-под свитера кочерыжку.
При свете кочерыжка имела неприглядный вид. Грязная, обглоданная, но все равно – съедобная. Я подал ее Лене.
– На, поешь. Это все, что есть.
– Спасибо!
Она вынула из тряпья фляжку, встала, прошла в угол закутка, склонилась над небольшой посудиной. Экономно обмыла кочерыжку.
Вернулась на место, села, разрезала ее. Протянула мне половину.
– Ешь всё, я сыт.
Я соврал. Есть хотелось. Но не кочерыжку.
Лена молча спрятала мою долю в сумку. Стала не спеша жевать. Хрустела, как кролик морковкой.
– Рома, а вы читали «Тараса Бульбу»? – спросила вдруг.
Я сначала и не понял, о чем она, потом кивнул:
– Да, когда-то.
– Помните, там когда Андрей… Андрий пришел в город и дал голодному хлеба, а голодный съел и умер… Помните?
– Вроде. – Я не помнил.
– А я так же не умру?
– Не умрешь, не бойся. – Хотелось улыбнуться, но не получилось, я сумел только ласково как-то хмыкнуть. – Не бойся, ешь.
Лена похрустела кочерыжкой, заговорила снова:
– А теперь читаю «Алые паруса». – Она вынула из все той же сумки обернутую в газету книжку. – Раньше только фильм смотрела, а теперь вот читаю. Вы не читали?
– Нет, – мотнул я головой и попросил: – Можно полистать?
Она протянула мне книгу. Я стал перебирать страницы отвыкшими от бумаги пальцами.
– Интересно. Почитайте, Рома. Такая добрая книга!
Я не смог удержаться от ухмылки. Положил книгу на одеяло.
Посидели некоторое время молча.
– А где ты воду берешь? – спросил я.
– Здесь труба лопнувшая. Я лед накалываю ножиком, и во фляжку. У меня большая фляжка, папина. Я ее кладу на ночь возле себя. Лед растаивает, и пить можно, и умываться.
– Умываться? М-да-а…
Лена посмотрела на часы:
– Десятый час. Пора спать.
Она расстелила тряпки, превратив их в подобие постели. Даже подушки обозначились.
– Ложитесь, – пригласила. – Умыться не хотите?
– Нет, нет! – испугался я. – Пока нет…
С трудом стащил с себя приросшую к свитеру кожаную куртку, глянул на нее и не поверил, что это было когда-то курткой. Помню, я носил ее с гордостью, натирал растительным маслом, чтобы блестела… Теперь же – изодранный, ни на что не похожий, грязный ком… Из-под свитера потек запах мертвечины.
– Ложитесь, Рома, – с улыбкой повторила девочка.
Слышать свое имя было приятно и щекотно.
Я прополз к стене, растянулся на мягких одеялах, накрылся курткой. Лена почистила зубы, погасила свечу, легла рядом.
Мы не спали, лежали молча. Казалось, что в закутке очень тепло. Как дома… Я ловил дыхание моей соседки, наслаждался запахом зубной пасты, который перебивал этот мерзкий, тошнотворный, трупозный дух, исходивший от меня. И самой девочкой пахло очень вкусно… Мне стало обидно, что все это – в самом конце. Дальше только одно… Я проверил, на месте ли нож, и не сдержался – тихонечко заскулил.
– Что, что такое?! – испуганно спросила Лена, повернулась ко мне. – Что с вами, Рома?
– Это… как это… – зашептал я, не находя слов, – это нервы…
От нелепого слова «нервы» стало еще тошнее. Глаза царапались, из них потекли горячие, колючие слезы.
– Не надо, – она гладила мои похожие на проволочки волосы, утешала: – Не надо, Рома. Ведь всё будет хорошо. Завтра утром придумаем что-нибудь. Все-все будет хорошо! Да ведь? Спокойной ночи.
1992
На улице темнело, электрический свет не был зажжен. Егоров находился один в своей однокомнатной благоустроенной квартире. Лежал на диване, не спал.
Старался не думать. Устал от мыслей.
А жена и дочки в деревне у ее матери, там легче прокормиться. Завод четвертый месяц стоит. У Егорова бессрочный отпуск без содержания.
Он лежит и старается ни о чем не думать. Устал…
Бах! Телефон. Еще не отключили.
– Алло?
– Добрый вечер, – вежливый голос. – Александра я мог бы услышать?
– Да, это я.
– Сань, ты?! – Голос обрадовался.
– Извините, а с кем имею?..
– Не узнал? Это Макс! Макс Бурцев!
– А-а, Максим! – обрадовался теперь и Егоров. – Здоро́во.
Они не виделись уже года два. Когда-то вместе учились в политехническом институте, затем сталкивались по работе, одно время задружили было, но вот последние два года даже не встречались. Не получалось.
– Рад, очень рад, что вспомнил…
– Да?.. Слушай, Сань, ты сейчас свободен?
– Как ветер, – хмыкнул в ответ Егоров.
– Отлично! Слушай, помнишь, где я живу?
– Ну конечно.
– Давай ко мне! У меня тут маленькое торжество. Мужская компашка… Приходи, посидим.
– Да я как-то… – Егоров не прочь был немного развеяться, выпить, но, действительно, как-то так вдруг…
– Да ну, Санёк, ты чего?! Давай, тут же два шага. Приходи, Санька, жду!
Егоров согласился.
Одевается поприличнее. Хочет побриться, но не бреется, идет так.
У Бурцева двухкомнатная квартира на третьем этаже пятиэтажного дома. Жена. Детей нет.
Теперь квартира обставлена совсем иначе, чем пару лет назад; еще в прихожей Егоров понял, что переходный период пошел Максиму на пользу.
– Что за торжество-то? – отздоровавшись, пообнимавшись с хозяином, спросил.
– Да мелочь… Отлично, что пришел. Сто ж лет не видались.
Гостей человек десять. Мужчины в строгих костюмах, при галстуках, мясистые, многие с лысинами, кое-кто в очках. Деловые люди государственного типа. Такими для Егорова были некогда нерядовые члены КПСС. А кто они теперь, такие люди?
И Максим пополнел, порозовел, подрастерял волосы… Егоров же, дожив до тридцати пяти, в свитере, в потертых джинсах, суховатый, вихрастый. Уже пять лет – замначальника цеха на родном заводе. А теперь вот стал как бы безработным.
– Опоздавшему – штрафную! – объявил один из гостей, когда Бурцев разливал по водочным рюмкам коньяк.
Егорову налили полный хрустальный фужер. Он выпил.
Компания уже основательно навеселе. Общаются друг с другом взахлеб, много смеются, заодно пытаются с легкой руки решать какие-то деловые вопросы. Курят ароматные сигареты. Ненавязчиво, уютно звучит интерьерная музыка.
Бурцев занимался Егоровым.
– Вот это попробуй, – подкладывал он что-то зеленоватое, похожее на кашицу, в тарелку. – Продукт моря! Очень полезная вещь, ну и… Ну как?
Егоров ел, было вкусно.
– Как живешь-то? – интересовался Максим.
– А-а, хреновенько.
– Что так?
– Завод прикрыли. Денег нет. Хреновенько – одним словом.
– Так, так…
Бурцев налил Егорову половину фужера, себе рюмку. Выпили. Хозяин потянулся, потер горло, вздохнул:
– А я приспособился, хе-хе, в новых реалиях.
– Вижу, молодец.
Егорову стало хорошо от коньяка. Он действовал совсем иначе, чем водка. Не грузило.
– Решили вот посидеть по старинке, в домашней обстановочке, – говорит Максим, покуривая, рассматривая жующего Егорова. – После трудового дня не грех… А на всех этих дачах да в ресторанах… казенщиной попахивает. Тут свободно.
– Свободно, – согласился Егоров и спросил: – А где жена? На девичнике?
Бурцев улыбнулся:
– Алёна-то? Да она там… на другой квартире. Давай? – Выпили. – Фуф, н-да… Я тут трехкомнатку в центре прикупил. Эта запасной стала. Во-от… Кури.
– Не курю теперь.
– А, здоровьице…
– Какое, к черту, здоровье! – поморщился Егоров и сам налил коньяку себе и Максиму.
Компания разбилась на кучки по два-три человека. Беседовали, пили, курили. Всем удобно, легко…
– Да, кстати, Санька, я тут с одним репортером познакомился. Немец. У него вся наша перестроечка на кассетах. Как-то после баньки смотрели с ним, вдруг – ты! Хе-хе… Не веришь? Сейчас. – Бурцев поднялся, пошатываясь, пробрался к видеомагнитофону; поискал нужную кассету, включил. – Господа! – сказал громко. – Господа, видите сего человека? – Он указал на Егорова.
– Да. Приятный молодой человек, – отвечали гости, отвлекшись от своих бесед.
– Отлично! А сейчас вы увидите его же вот здесь! – Бурцев ткнул в экран телевизора.
Господа заинтересовались. Хозяин вернулся к Егорову. На экране появилась какая-то демонстрация.
– Даже вот переписал у немца этого. На память. История наша как-никак. Может, и тебе надо? Магнитофона-то нет? Гм… Гляди – вон, вон ты!
Егоров увидел себя, в руках плакат «Прошу Слова! Гражданин», а рядом свою жену с картонкой на груди – «Долой 6-ю Статью!». Они шли по центральной улице, среди десятков других людей с плакатами и трехцветными флагами.
– Видел? – радовался Бурцев и похлопывал Егорова по плечу.
– Видел, – хмуро сказал Егоров. – Демонстрация «ДемСоюза» в восемьдесят девятом.
– Н-да-а, дела… А нынче за кого стоишь?
– А мне теперь фиолетово. Теперь одного хочу, – Егоров заговорил громко, со злобой, – чтобы дочки мои… Чтоб меня человеком считали! Вот… что.
Бурцев наполнил ему фужер.
– Давай накатим…
Гости, посмотрев немного на архивную демонстрацию, вновь вернулись к своим беседам. А на экране уже площадь перед зданием обкома, сотни людей…
– Митинг, – объяснил Бурцев.
Бородатый представительный мужчина в очках что-то резко, отрывисто говорил в мегафон, а люди внизу поддерживали его речь одобрительными криками и даже дружно голосовали за что-то.
– Не помнишь, о чем он? – спросил Максим. – Слов не разобрать, а интересно.
– Не помню.
Егоров смотрел на митинг. Он помнил его. Он все помнил.
– Во-во, опять ты!
Егоров появился крупным планом. Он тянул вверх плакат, глаза были большие, светящиеся; он что-то выкрикнул. Камера перескочила на другого.
– Видел, да? Во, времечко было!..
Егоров поднялся, пошел в прихожую. Бурцев за ним.
– Ты куда, Сань?
Егоров обувался.
– Ты чего, обиделся, что ли? Сань?
– Да ну, брось, – ответил Егоров спокойно. – Просто… жена ждет. Извини.
Он ушел и в ту же ночь повесился.
1993
За все, как говорится, надо платить. Я вот от души напился у Андрюхи и пошел. Несколько раз падал. Около магазина «Кедр» меня взяли.
– Стой-ка! – принял в объятия пэпээсник с дубинкой.
Потом, помню, куда-то я побежал, а они за мной. Возле сберкассы упал. Помню, меня обыскивали. Нашли темно-зеленый камушек в кармане.
– План! – обрадовался кто-то.
– Не, камень какой-то.
Сунули его обратно.
Потом, помню, стал я буянить. Вырывался. Но ничего, вроде не били.
Потом, помню, в уазике ихнем сидел. Окошечко в двери с решеткой. Город за решеткой, люди спокойно ходят. А я сижу, смотрю. Пьяный.
Потом ввели в помещение. Вот так вот направо – клетка большая, в ней битком людей. Налево – лестница вниз, а прямо так – стол; за столом милиционер с большим значком на груди и женщина в белом халате. Кого-то допрашивают.
Подхожу к столу.
– За что меня задержали?
Меня подхватывает какой-то милиционер, перетаскивает на диван.
– Посиди тут пока.
Сижу, потом, помню, встал.
– Не имеете права задерживать! Я поэт. Я пишу поэмы!
Меня толкнули на диван:
– Сиди давай.
Сижу. Пить захотелось.
– Дайте воды!
Подводят к столу.
– Фамилия, имя, отчество?
– Сенчин Роман Валерьевич. Поэт.
Женщина тоскливо:
– Зачем так напился?
– Надо.
Снова, помню, оказался на диване. Сижу. Кого-то другого допрашивают. Пить хочется.
– Дайте воды!
Не дают.
Встаю, застегиваю пальто и пытаюсь уйти.
Бу́хают на диван.
– Сиди спокойно.
– Убейте меня.
– Зачем?
– Вы ведь любите убивать.
– Сиди спокойно.
Сижу, сижу. Пить очень хочется. Все кружится. Весело.
Начинаю петь:
Мама хочет, чтоб я был!
Папа хочет, чтоб я знал!
Я прожил почти сто лет!
Я сто лет на все срал!
Из клетки бурно одобряют.
Вскакиваю и ору:
Не хочу, чтобы я был!
Не хочу, чтобы я знал!
Не хочу-у!..
Меня волокут вниз. Визжу, пытаюсь вырваться. Нет.
Какая-то, помню, маленькая комнатка.
Милиционер:
– Раздевайся давай.
– Что?
– Раздевайся, говорю.
– Аха! – Сую ему под нос фигу.
Удар коленом ниже живота. Приседаю и успокаиваюсь.
И сразу, помню, голый, с одеялом в руке. Ногам холодно, липко. По коридору. Слева и справа отсеки. Вся лицевая сторона и дверь из сетки. Видел такое в фильмах. Везде люди. Много. Облепили сетку, что-то орут, смеются.
Вот уже в одном из отсеков. Полно людей. Деревянный настил, чтоб лежать.
Мне ничего не говорят. Все страшные, в одеялах. Одеяла такие грязные, что страшно.
Провал.
Помню, тихо, тусклый дежурный свет. Сижу на краю настила. Рядом мужик с рыжей бородой.
– …А меня жена сдала. Сама, гада. Ну, пришел домой веселый… Утром прибежит выкупать.
А пить хочется.
– Здесь вода есть? – оглядываюсь.
Рыжий смеется. В углу грязный сухой писсуар.
Встаю. Колочу в сетку, ору:
– Дайте воды! Во-ды! Во-ды!
Ору, помню, долго. В соседней камере зашумели. И в нашей.
– Во-ды! Во-ды! – это я ору.
И другие что-то выкрикивают, сетку трясут.
Подходит, который меня раздевал.
П-ш-ш-ш. Прямо в глаза! Падаю.
– У-у-у-у-а-а!!
Повалялся, проморгался. Вскакиваю. Они все смотрят на меня спокойно.
– Что же вы?! Надо восстать!
Никто не хочет. Опять тихо. Сижу. Рыжий что-то мне объясняет. Потом падает и засыпает. Сижу.
Тихо, тоскливо. Все спят, многие безобразно храпят. Постепенно трезвею, но думать не могу. Просто жду.
– Дежурный, а-а! – вульгарный женский голосок слева.
Оказывается, и женщины есть.
– Дежурный, а-а!
Кто-то смеется, я улыбаюсь.
– Эй, дежурный! – уже другой, грубый и живой. Тоже женский.
– Что, девчата, хотите? – кто-то спросил.
– Хотим! – ответил грубый голос.
– Эх, да не сидел бы я в темнице!..
Смеется кто-то.
– Дежурный, а-а!
Смех.
– Да дежурный, твою мать!! – истошный крик грубой. – Скорее сюда!
– Дежурный, а-а!!
Появляется дежурный, который мне прыснул. Проходит. Какие-то разговоры там, ахи.
Дежурный быстро уходит обратно.
– А-а-а!!! – уже не тоненько и вульгарно, а душераздирающе.
Бодрствующие мужчины озабочены:
– Что там? Кого зарезали?
Ничего не понятно. Кутаюсь в одеяло.
– А-а-а!!!
Потом женщина-врач с железным портфельчиком. Дежурный. Та женщина из-за стола.
Вновь разговоры.
Потом отчетливо:
– Одевайся, пошли.
– Не могу я! А-а…
– Что я тебя на руках, сучку, понесу?
Женские голоса.
Потом обратно женщина-врач и женщина из-за стола. Через несколько минут – какая-то вся маленькая, в клетчатом пальтишке. Идет медленно, хватается за решетку. Сзади дежурный.
Потом тихо опять, спокойно.
– А что с ней? – вроде трезвый мужской голос.
– Выкинула, – голос грубой. – С пятого месяца.
– У-у.
Смотрю на сокамерников. Спят лежат. А мне места нет. Упасть, зарыться в эту массу тел и одеял боюсь. А сейчас уснуть бы… потом проснуться.
Идет мимо дежурный.
– Гражданин дежурный! – я ему. – Дайте водички, всё подпишу.
Он даже остановился, посмотрел. Усмехнулся, пошел дальше.
А время идет. Медленно так идет. Еще, наверное, вечер. Приводят новых. Этих даже не раздевают. Суют по камерам. В нашу не суют – некуда.
Справа, где лестница, возникают звуки борьбы. Сипят, возятся. Потом тихо.
Потом:
– А-а-а! – и поток нецензурных ругательств. Это мужской голос.
Потом:
– А-а! Суки драные, волки́ позорные!..
Вроде заткнули рот. Мычание.
Парень в камере напротив, которого недавно привели, выворачивает глаза в сторону лестницы. Жадно смотрит.
– Что там? – спрашиваю.
– На стул Лёху посадили, падлы!
Этот, напротив, в белом грязном свитере, порванных джинсах. Долго сидит у решетки, потом ложится на настил и затихает.
Проводят кого-то, все лицо в крови. Еще кого-то.
Потом дежурный кричит:
– Мишаков!
– Здесь, здесь!
Забирают наверх Мишакова.
Потом опять тихо. Начинаю дремать.
Появилась уборщица. Протирает пол.
Прошу:
– Тетенька, дайте водички, а!
Водит шваброй туда-сюда. Не реагирует.
– Дайте, а? Глоток.
– Не положено.
Медленно проплывает мимо.
Больше не дремлется.
Время идет. Когда же утро? Башка раскалывается. Язык одеревенел, во рту все горит. Сижу, качаюсь, как индус, кутаюсь в одеяло.
Долго, очень долго ничего не случается. Люди отдыхают. Храпят, сопят, свистят, мычат.
Встаю. Стараюсь посмотреть, что там делается слева, справа.
Ничего интересного. Ничего не видно.
Рассматриваю стены камеры. Надписи всякие: «Здесь был Василий У.», «Балтон. 2.2.92», «Трезвяк это рай».
Ногтем старательно выцарапываю: «Сен. 14.03.94. Понравилось».
Еще примерно часа через два начинается некоторое оживление. Выкрикивают фамилии, людей уводят.
– Выпускать начали, – бормочет рыжий мужик, мой сосед. Он сидит, трет лицо, шею, грудь.
Все очень быстро просыпаются. Встают, садятся, шумят.
– Ельшов!
– Здесь я!
Из нашей камеры уводят Ельшова.
Многие возвращаются. Они одеты. Их помещают куда-то дальше, влево.
Опять уборщица с ведром и шваброй. Мечется по коридору.
Рыжего тоже забирают.
Наша камера постепенно пустеет. Нервничаю.
– Сенчин!
– Я!
Наконец-то!.. Выводят. Ведут по коридору.
Вот закуток какой-то. Железный стул с ремнями для рук, ног, шеи. Сейчас он пустой. О! Раковина!
– Можно попить?
Дежурный разрешает. Делаю пару глотков. Вода холодная, пресная. Больше не хочу.
Заводят в комнату. По стенам – большие ячейки. В некоторые засунуты комки одежды.
Дежурный смотрит в список, достает мою.
– Одевайся давай.
Одеваюсь.
– Всё на месте?
– Вроде.
Вот одет, обут. Карманы пусты. Платочек только носовой.
– Одеяло сверни.
Сворачиваю серое, в пятнах одеяло, кладу на стопку таких же.
Возвращаемся в застенки.
Запирают в камеру. Тут все одетые. Сидят, молчат, ждут.
Тоже сажусь. Прислушиваюсь к выкрикам фамилий.
– …А если денег нет? – робко интересуется юноша из угла. – Тогда как?
– Домой повезут, – отвечает кто-то, – чтоб выкупали.
– Домой?!
Юноша в отчаянии.
К камере подходят два милиционера в куртках и дежурный. Открывают дверь.
– Скорбинский, выходи!
– Куда?
– Узна́ешь.
– На пятнаху?
– Выходи давай.
Но Скорбинский не хочет. Его ловят, вытаскивают силой. Он орет, мечется в руках.
Дверь замыкают. Крики Скорбинского всё дальше и дальше.
– Пятнадцать суток – это вилы, – хрипло объясняет парень с огромной шапкой в руках. – Три раза тянул.
– А за что дают? – вновь подает голос юноша.
– А за все. По пьяни натворишь делов, и влепят. Даже и сам не помнишь…
– Рикшанов!
– Тут он.
Из отсека напротив забирают Рикшанова.
Снова молчание. Ожидание.
– А можно вещами выкупиться? – допытывается юноша.
– Можно. Смотря кто там сидит да какие вещи. Мо-ожно!..
Опять появился дежурный. В руках бумажка.
– Липин, Егоров, Сусоев, Дьяченко, Усольцев, Никитин, Рогожин.
Из нашей камеры увели троих.
Оставшиеся молчат. Совсем устал. Лег на деревянный этот настил. И уснул.
Проснулся, наверное, быстро. Дежурный выкрикивал следующую партию:
– Якунин, Перляков, Вениченко, Жлобин, Сенчин, Абакумов, Местер.
Собрали, повели.
Теперь наверх!
В той комнате, где диван, клетка. За столом всё те же.
– Сядьте.
Садимся кто на диван, кто на корточки.
– Жлобин.
Долго разбираются со Жлобиным. Он стоит у стола. Какой-то у них там разговор.
Что-то дурно, тошнит, дрожь, пот по спине холодный. У них разговор бесконечный… Устал.
Перляков, Местер, потом я.
– Ну что, Сенчин? – спрашивает милиционер со значком.
– Что – что? – отвечаю.
– Что с тобой делать будем?
Мнусь, мне тяжело.
– Не знаю. А что?
Милиционер смотрит в бумажки.
– Ну что? На пятнадцать суток думаем тебя оформлять.
Чуть не падаю.
– За что?
– Как – за что? Оказывал сопротивление при задержании. Здесь буянил, кричал…
– Простите, – голос дрожит от страха, – не помню.
– Ну, это не важно.
Психологическая пауза.
– Ладно! – в конце концов вскрикивает этот, со значком. – Так как ты у нас вроде впервые… Впервые?
Спешу:
– Конечно впервые!
– Вот, – он лезет в сейф, что стоит справа от него, – забирай свои вещи…
Паспорт, фотка любимой, пилка для ногтей, камушек, медиатор, несколько денежных бумажек, мелочь и какие-то несусветные наручные часы.
– Это не мое, – говорю я и их отодвигаю.
– Да нет, – милиционер смотрит в список, – твои.
– Не мои.
– Ну, у тебя же были часы?
– Угу. Черненькие такие, без браслета. «Монтана».
Долго ищет их в сейфе. Находит.
Когда двое часов рядышком лежат на столе, жалею, что не взял большие, классные.
– Все вещи?
– Все, – рассовывая их по карманам, отвечаю я. – Только денег мало.
Идет разборка с деньгами. Оказывается, при доставке сюда у меня имелось при себе тридцать тысяч четыреста пятьдесят рублей. За обслуживание – двадцать одна тысяча двести рублей. Осталось, следовательно, девять тысяч двести пятьдесят рублей.