bannerbannerbanner
Умирая в себе. Книга черепов

Роберт Силверберг
Умирая в себе. Книга черепов

– Странствовать вместе – это самое классное, что только можно придумать, – уверяла Тони.

– Но это рискованно. Мы же ничего не знаем. Слушай, ты можешь добыть еще кислотки, если захочешь?

– Наверное.

– Тогда ладно. Давай пойдем по порядку, шаг за шагом. Спешить незачем. Ты странствуешь завтра, я слежу за тобой. Я – в воскресенье, ты следишь. Если нам обоим понравится, в следующий раз мы путешествуем вместе. Договорились, Тони? Договорились?

Она принялась было возражать, уламывать меня, нагромождая один довод на другой, но потом спохватилась и отступила, изменила позицию, решила не создавать проблем. В мозг ее я не проникал, но и без того все было ясно, ибо я читал ее лицо как открытую книгу.

– Хорошо, – сказала она мягко, – не стоит ссориться по пустякам.

В субботу утром Тони не завтракала, – ей сказали, что странствовать надо натощак. После того как я поел, мы некоторое время еще сидели на кухне, а невинный на вид бумажный квадратик лежал между нами на столе. Мы притворялись, что его здесь вовсе нет. Тони держалась скованно. Не знаю, может быть, она сердилась на мое настойчивое желание отправить ее в странствие в одиночку или просто дрогнула в самый последний момент. Мы мало разговаривали, но она успела наполнить недокуренными сигаретами целую пепельницу. Время от времени Тони нервно усмехалась, тогда я брал ее за руку и улыбался, чтобы подбодрить, а мимо нас, любуясь трогательной сценой, сновали другие обитатели нашего этажа, которые тоже пользовались кухней. Сначала прошла Элоиза – хитренькая черная бездельница. Затем мисс Теотокис, хмурая няня, работавшая в госпитале Святого Луки. Мистер Вон, таинственный коротышка китаец, который всегда ходил в нижнем белье. Эйткен – начинающий школяр из Толидо и бледный как смерть наркоман Доналдсон – его сожитель. Некоторые кивали нам, но никто не сказал «доброе утро». В этом доме считалось хорошим тоном делать вид, что твои соседи – невидимки. Старая добрая нью-йоркская традиция.

Примерно в половине одиннадцатого Тони сказала: «Налей мне апельсинового сока». Я наполнил стакан из сосуда, помеченного моей фамилией. Тони подмигнула мне и широко улыбнулась, показывая зубы. Фальшивая бравада. Затем взяла пакетик, высыпала содержимое в рот, проглотила и запила соком.

– И надолго ты унесешься? – спросил я.

– Часа на полтора.

На самом деле все заняло не более пятидесяти минут. Мы вернулись в свою комнату, заперли дверь, включили проигрыватель, и потом только слабые звуки мелодии Баха нарушали тишину. Я пытался читать, Тони тоже, но страницы переворачивались не слишком быстро. Внезапно она посмотрела на меня и сказала:

– Я чувствую себя как-то странно.

– Есть что-нибудь?

– Голова кружится. Как при морской болезни. Затылок болит.

– Тебе дать чего-нибудь? Стакан воды? Соку?

– Спасибо, ничего. Теперь хорошо. На самом деле хорошо. – Улыбка застенчивая, но искренняя. Тони насторожена, но не испугана. Готова к своему странствию. Отложив книгу, я внимательно следил за ней, чувствуя себя эдаким ангелом-хранителем, почти желал, чтобы мне представилась возможность прийти ей на помощь. Нет, я не хотел ничего плохого, просто стремился оказаться нужным.

Она выдавала мне сводки о наступлении наркотика на ее нервную систему. Я делал заметки, пока она не буркнула, что шуршание карандаша ее отвлекает. Затем Тони заговорила о зрительных искажениях. Стены слегка изогнулись, щели на штукатурке стали узорными, все краски – необыкновенно яркими. Солнечные лучи, проходящие сквозь грязное окно, превратились в призмочки, дрожащие плевки спектра над полом. Музыка – я ставил любимые пластинки Тони – приобрела любопытную окраску: разделилась на отдельные последовательные мелодические линии. Тони казалось, что диск движется рывками, но звук, звук сам по себе приобрел необыкновенную плотность и осязаемость. Эти новые качества очень нравились Тони. Кроме того, в ушах у нее свистело, как будто ветер дул в лицо. Все становилось странным, незнакомым. «Я на другой планете», – повторила она дважды. Я припомнил страшные рассказы о видениях наркоманов, о падении в преисподнюю, о мучениях за грехи, истории, старательно расписанные усердными журналистами «Таймс» или «Лайф» для развлечения подписчиков, и чуть не заплакал от облегчения. Тони странствовала благополучно. Ведь я боялся наихудшего, но у нее все шло превосходно. Глаза закрыты, лицо незамутненное, спокойное, дыхание глубокое, равномерное. И затерялась моя Тони в королевстве трансцендентальных тайн. Теперь она почти не говорила со мной, только время от времени бормотала что-то невнятное и не к месту.

Прошло уже полчаса. Тони уходила от меня все дальше, и все глубже становилась моя любовь к ней. То, как она справляется с кислотой, внушало мне уважение, я восхищался силой ее личности. Сильные женщины – моя слабость. Я уже начал планировать свое собственное странствие, мысленно подбирал музыкальный аккомпанемент, воображал интересные смещения реальности, заранее представляя себе, как мы будем сравнивать наши ощущения, и сожалел о своей трусости, из-за которой лишился удовольствия странствовать вместе с Тони сегодня. Но что такое? Что с моей головой? Откуда это внезапное удушье? И давление в груди? И сухость в горле? Стены кривятся, воздух стал тяжелым, моя правая рука сделалась на добрый фут длиннее левой. Такие эффекты Тони отмечала немножко раньше. Но почему я чувствую их только теперь? Я дрожу. Ноги дергаются сами собой. Что это? Высший контакт? Так, кажется, принято говорить? Или я сидел слишком близко к Тони и частицы ЛСД случайно попали в мой организм?

– Дорогой Селиг, – снисходительно говорит мое кресло, – неужели ты так глуп? Все очень просто: ты выудил ощущения из ее головы.

Просто? Так ли уж просто? Я пораскинул мозгами. Могу ли я читать мысли Тони непроизвольно? По-видимому, могу. До сих пор, чтобы направленно заглянуть в чужой мозг, мне требовались хотя бы небольшие усилия. Но, вероятно, ЛСД сделал мышление Тони интенсивнее. Какое еще может быть объяснение? Она транслирует свои переживания, а я невольно воспринимаю их, несмотря на все мои благородные намерения уважать тайны ее личности. Кислота сама разрушила барьер между нами, заразила меня мыслями Тони.

Могу я уйти из ее мозга?

Наркотик действует на меня. Я смотрю на Тони, мне кажется, что она трансформируется. Маленькая черная родинка на ее щеке, в самом уголке рта, вдруг засияла всеми цветами радуги – красным, синим, фиолетовым, зеленым… Губы стали очень полными, рот – непомерно широким. Сплошные зубы, ряд за рядом, как у акулы. Как же я не замечал раньше эту хищную пасть? Она просто пугает меня. Шея удлинилась, туловище сжалось, груди ерзают под знакомым красным свитером, словно беспокойные кошки. Свитер принял угрожающий, зловеще-пурпурный оттенок. Отодвинувшись от Тони, я глянул в окно. По грязному стеклу разбежались трещины, которых я раньше не замечал. Оно вот-вот взорвется и осыплет нас осколками. На той стороне улицы здания словно присели, в их изменившейся позе есть что-то опасное. И потолок надвигается на меня; я слышу глухие удары. «Это шаги соседа сверху, – говорю я себе, но мне чудится, что там людоеды готовят себе обед. Так вот что такое странствие с кислотной! И наша молодежь, цвет нации, идет на это добровольно, даже с охотой, для того чтобы развлечься?

Нет, я должен отключиться, прежде чем эта штука изуродует меня. Не хочу! Уйду!

Легко сказать. У меня были свои приемы блокирования сигналов, отключения от их потока. Но сегодня они не действуют. Я беспомощен против ЛСД. Пытаюсь укрыться от этих пугающих впечатлений, но они вторгаются в меня насильно. Я совершенно открыт всем эманациям Тони, я захвачен ими. Погружаюсь все глубже и глубже. Так это и есть странствие? Мне оно определенно не нравится. Удивительно, но Тони ведь хорошо. Почему же так скверно мне – ее случайному попутчику?

Все, что есть в мозгу у Тони, перетекает ко мне. Проникновение в чужую душу не новинка для меня, но такого еще не было. Я получаю информацию, невероятно искаженную наркотиками. Нечаянный наблюдатель в душе Тони, что же я там увидел? Пляску демонов. Неужели в ней действительно такой мрак? В предыдущие разы не было ничего похожего. Кислота обнажила некий уровень кошмаров, недоступный мне ранее. Перед моим мысленным взором проходило, как на параде, ее прошлое. Любовники. Совокупления. Отвращение. Поток менструальной крови; или же эта алая река – намек на что-то еще более греховное? Комок боли. Ее жестокость и жестокость по отношению к ней. Вот Тони отдается многочисленным мужчинам. Они маршируют, чеканя шаг, все их движения механические. В красном свете поблескивают их твердые члены. Один за другим они входят в ее лоно, я вижу, как из него брызжет свет. Их лица – маски… Я не знаю никого из них. А почему нет в этом ряду меня? Где я? Где я? Ах, вот он я – в сторонке, незначительный, неуместный. И это я? Таким она видит меня на самом деле? Летучая мышь, волосатый вампир, суетливый кровосос. Или это только Дэвид Селиг в глазах самого Дэвида Селига? Образ, скачущий от меня к ней и обратно, как отражение в зеркалах парикмахерской? Боже, помоги мне, я вложил в нее свой собственный гнусный опыт, получил его обратно и проклинаю ее за то, что она приютила не ею созданные кошмары.

Как порвать эту цепь?

Я встал с кресла с трудом. Меня тошнило, ноги заплетались и норовили разъехаться. Комната кружилась и плыла перед глазами. Где дверь? Ручка шарахнулась в сторону. Я потянулся за ней.

– Дэвид? – позвала Тони. – Дэвид-Дэвид-Дэвид-Дэвид-Дэвид-Дэвид…

– На свежий воздух, – бормочу я. – Наружу, хоть на минутку…

Но лучше не стало. Кошмары преследовали меня и за дверью. Я прислонился к влажной стене, уцепился за мигающее бра. Мимо меня, бесшумный, словно призрак, проплыл китаец. Где-то вдалеке звонил телефон. Хлопнула дверца холодильника, затем еще и еще раз. Китаец проплыл снова в том же направлении, дверная ручка ушла от меня, и Вселенная свернулась и затянула у меня на горле петлю. Энтропия возрастала. Зеленая стена потела зеленой кровью. Голос, колючий как чертополох, спросил: «Селиг? Вам плохо?» Это Доналдсон – героинщик. Лицо у него как череп. Рука на моем плече, сплошные кости. «Вы больны, Селиг?» – спрашивает он. Я отрицательно мотаю головой… Доналдсон тянется ко мне, пустые глазницы его черепа отделяет от моего лица один дюйм. Он долго изучает меня и говорит: «Ты забалдел, парень? Правда? Слушай, если у тебя все уродуется, пошли к нам. У меня есть штука, которая помогает».

 

– Нет. Все в порядке.

Шатаясь, бреду в свою комнату. Дверь внезапно стала податливой, не заперта, оказывается; толкаю ее двумя руками и ставлю на место, пока не щелкнул замок. Тони сидит там, где я ее оставил. Лицо – ужасно, чистейший Пикассо. Я в испуге отворачиваюсь.

– Дэвид?

Голос у Тони грубый, хриплый, ниже обычного октавы на две и как бы заполнен скребущей шерстью от верхних тонов и до самых нижних. Я машу руками, чтобы она замолчала, но она продолжает шуршать, хочет понять, что случилось, зачем я выбегал из комнаты. Каждый звук – мучение для меня. И образы ие перестали перетекать из ее мозга в мой. Эта вонючая летучая мышь с моим лицом еще хмурится в ее черепе. Тони, я думал, что ты любишь меня. Тони, я думал, что сделал тебя счастливой! Падаю на колени, уткнувшись головой в ковер, инкрустированный грязью. Ему миллион лет, этому вытертому, с торчащими нитками, изделию времен плейстоцена. Тони подходит ко мне, наклоняется. Одурманенная наркотиком, она заботится о своем трезвом товарище, который неким загадочным образом тоже оказался в странствии.

– Я не понимаю, – шепчет она. – Ты плачешь, Дэвид? У тебя все лицо в пятнах. Я что-нибудь сказала не так? Не обращай внимания, пожалуйста, Дэвид. У меня было такое хорошее странствие, а теперь… Я совсем не понимаю…

Летучая мышь. Вампир. Распростер резиновые крылья. Ощерил желтые клыки.

Кусается. Сосет. Пьет.

Выдавливаю из себя:

– Я… в странствии… тоже…

Мое лицо тычется в ковер. Запах пыли в сухих ноздрях. В мозгу ползают трилобиты. Летучая мышь в ее голове. Резкий смех в коридоре. Телефон. Дверь холодильника: «хлоп, хлоп, хлоп!» На лестнице танцуют каннибалы. Потолок давит мне на спину. Мой голодный мозг грабит душу Тони. То, что в щелку видно, для тебя обидно.

– Ты взял другую кислотку? – спрашивает Тони. – Когда?

– Я не брал.

– Тогда почему ты не в себе?

Не отвечаю. Пресмыкаюсь. Ежусь. Потею. Стенаю. Проваливаюсь в ад. Ведь Хаксли предупреждал меня! Я не хотел, чтобы Тони пускалась в странствие. Я не просил ее видеть все это. Моя оборона разрушена. Тони поразила меня. Тони проглотила меня.

Она недоумевает:

– Ты тоже видишь, что у меня в голове, Дэвид?

– Да, вижу. – Жалкое безоговорочное признание. – Я читаю твои мысли.

– Что ты сказал?

– Сказал, что могу читать мысли. Вижу каждую. И каждое событие. Я вижу себя твоими глазами. О боже, Тони, Тони! Это ужасно!

Она тянется ко мне, хочет, чтобы я смотрел ей в лицо. Она требует разъяснений. Что это такое: чтение мыслей? Говорил я такие слова или их сочинил ее отравленный мозг? Да, я сказал, да, я говорил. Ты спросила, читаю ли я твои мысли. Я сказал: «Да!»

– Никогда не спрашивала такого, – говорит она.

– Но ты же спросила. Я слышал.

– Я не спрашивала. – Тони дрожит. Мы оба дрожим. Голос у нее слабый. – Ты хочешь испортить мое странствие. Зачем ты хочешь мне навредить? Зачем портишь все? У меня было такое хорошее странствие. Такое хорошее…

– Не для меня.

– Но ты же не был там.

– Был!

В ее взгляде полнейшее непонимание. Оттолкнувшись от меня, она со всхлипом падает на кровать. Мозг ее, сбрасывая гротесковые наркотические образы, излучает пласт простых грубых эмоций: страх, возмущение, боль, гнев. Она думает, что я нарочно хочу обидеть ее. Как бы я ни оправдывался, теперь ничего не поправишь. Она презирает меня. Я для нее вампир, кровосос, пиявка. Она знает о моем даре, вот в чем суть. Мы перешли роковой порог. Она никогда уже не будет думать обо мне без муки и стыда. И я о ней – тоже. Я бегу из комнаты в холл, к Доналдсону и Айткену. «Скверное странствие, – бормочу я. – Жалко беспокоить вас, но…»

Я оставался у них до конца дня. Они дали мне успокаивающее, мягко помогли уйти от наркоза. Галлюцинации Тони еще доходили до меня с полчаса, как будто неразрывная пуповина тянулась от нее ко мне по всему коридору. Но затем, к моему облегчению, контакт начал ускользать, бледнеть, меркнуть и, наконец, с явственно слышным щелчком исчез окончательно. Красочные фантомы перестали бередить мою душу. Цвет, размеры и структура вещей вернулись к норме. Я снова оказался в полном одиночестве в своем черепе. Мне хотелось прослезиться в честь освобождения. Я сидел, прихлебывая бром-зельтерскую, а время потихонечку утекало. Мы беседовали – мирно, цивилизованно, без горячности – о Бахе, средневековом искусстве, Ричарде Никсоне, выпивке и многих других вещах. Я плохо знал своих собеседников, но они не пожалели времени, чтобы облегчить боль чужого человека. Мало-помалу я оправился. Вскоре после шести, сердечно поблагодарив хозяев, я вернулся в свою комнату. Тони не было. И обстановка странно изменилась. С полок исчезли книги, со стен – картины, дверь чулана была распахнута, половины вещей не хватало. Одурманенный и усталый, я не сразу сообразил, что произошло. Сначала я даже решил, что нас ограбили, и только потом меня как осенило.

Тони ушла!

Глава 11

Первая примета зимы: морозец слегка пощипывает щеки. Чересчур быстро прошел октябрь. Небо выглядит больным, покрыто грустными, грузными низкими облаками. Вчера шел дождь, смывая желтые листья с деревьев, теперь они лежат на мостовой Колледж-уолк, а веточки на верхушках дрожат от пронизывающего ветра. Повсюду лужи. Усаживаюсь возле массивной зеленой туши alma mater, подстилаю листы газеты на холодные, сырые каменные ступени – сегодняшний выпуск «Коламбия дэйли спектейтор». Двадцать с лишним лет назад, когда я был глупым и самолюбивым новичком, мечтавшим о карьере журналиста, – здорово же: репортер, читающий мысли, – «Спек» казался мне центром жизни; теперь он служит только для обеспечения сухости моей задницы.

И вот он я, сижу. Мои приемные часы. На коленях у меня покоится толстая манильская папка, перевязанная резиновой лентой. В ней аккуратно отпечатанные, каждое с медной скрепкой, пять семестровых сочинений – результат моих трудов за неделю: «Романы Кафки», «Шоу как трагик», «Концепция синтетического. Априорные утверждения», «Одиссей как выразитель своей эпохи», «Эсхил и трагедия Аристотеля». Древнее академическое собачье дерьмо, предназначенное для того, чтобы веселые молодые люди, не желая пачкаться в нем, позволили бы старому спецу заработать на хлеб насущный. Сегодня день продажи товара, а может быть, мне удастся выудить заказы. Без пяти одиннадцать. Скоро появятся мои клиенты.

Я оглядываюсь по сторонам. Мимо спешат студенты, прижимая к себе пачки книг. Ветер треплет волосы девушек, груди у них подпрыгивают в такт шагам. Все они кажутся мне устрашающе молоденькими, даже мужчины, особенно бородатые. Понимаете ли вы, что каждый год в мире становится все больше и больше молодых? Племя их растет, а старые пердуны между тем срываются с нижнего конца кривой в могилу. Есть уже доктора наук, которые на 15 лет моложе меня. Разве это не убийцы?! Вообразите себе, ребенок родился в 1950 году, а сейчас у него уже докторская степень. В 1950 году я брился три раза в неделю и онанировал по средам и субботам. Я был половозрелым бычком, пяти футов девяти дюймов росту, с амбициями, горестями, знаниями, я был личностью. А эти новоиспеченные доктора были беззубыми младенцами, только, что выскочившими из матки, со сморщенными личиками, мокрыми от околоплодных вод. Как же они стали докторами так быстро? Обогнали меня, пока я уныло плелся по своему пути.

Когда я настраиваюсь на жалостливый лад, то нахожу свое собственное общество утомительным. Чтобы отвлечься, зондирую мысли проходящих мимо. Играю в свою старую, единственную игру. Селиг – шпион с душой вампира, высасывает интимные подробности из невинных чужаков, чтобы потешить свое холодное сердце. Но сегодня голова моя набита ватой. До меня доходит только слитное бормотание, нерасчлененное, без содержания. Ни отдельных слов, ни проблесков личности, ничего о сущности души. Плохой день. Никакого смысла в сигналах, все нити информации одинаковы. Триумф энтропии. Вспоминаю о миссис Мур у Фостера, которая пыталась найти откровение в эхе малабарских пещер, но до нее доходило лишь монотонное всепоглощающее «бум!». Все мозги, плывущие мимо меня по Колледж-уолк, сообщают мне только одно-единственное «бум!». Может быть, я не заслуживаю ничего другого? Любовь, страх, вера, преданность, благочестие, голод, самодовольство, все внутренние монологи приходят ко мне одинаково: «Бум!» Надо потрудиться, чтобы исправить это. Еще не слишком поздно для войны с энтропией. И вот постепенно, стараясь, потея, стремясь к достойной цели, убеждая свое восприятие функционировать, я раздвигаю просвет. Да, да! Назад, к жизни! Просыпайся, проклятый шпион! Выдай мне положенную порцию информации. И сила моя возвращается. Внутренний мрак слегка проясняется. Полосы изолированных, но осмысленных мыслей находят дорогу в мой мозг… «Невротик, но не псих же…» – «Пойду к начальнику отделения, пусть раскопают все это…» – «Билеты в оперу, но я должна…» – «Трахаться приятно, трахаться очень важно, но есть и большее…» – «Словно стоишь на вышке перед прыжком…» Хаотическая болтовня, однако она означает, что дар мой еще не умер, и это меня немного утешает. Мой дар всегда представлялся мне как бы червяком, обернувшимся вокруг мозга. Бедный усталый червяк, морщинистый и усыхающий. Кожа его, некогда блестящая, ныне покрыта вонючими чешуйками. Такой образ пришел ко мне недавно, но даже и в лучшие дни я считал свой дар чем-то чуждым, посторонним. Жилец! Он и я, я и он. Я обсуждал подобные вещи с Найквистом. (Он не упоминался еще в этих излияниях? Возможно, нет. Человек, которого я когда-то знавал, бывший мой друг. В его черепе тоже обитал своего рода пришелец.) Так вот, Найквисту мое сравнение не понравилось.

– Такое раздвоение бывает у шизоидов, – сказал он. – Твой дар – это ты, а ты – твоя сила. Зачем отделять себя от собственного мозга?

Возможно, Найквист и был прав, но объяснение пришло слишком поздно. Пусть будет как раньше. Он и я, по отдельности, пока смерть не разлучит нас окончательно.

А вот и мой клиент – могучий полузащитник Пол Ф. Бруна. Лицо у него раздутое и багровое. Он не улыбается, поскольку субботний героизм обошелся ему в несколько зубов. Я развязываю резиновую ленту, извлекаю «Романы Кафки» и вручаю ему сочинение.

– Шесть страниц, – говорю я. – Аванс я получил в свое время – десять долларов. Вы должны мне еще одиннадцать баксов. Хотите сначала прочесть?

– Хорошо получилось?

– Не пожалеете.

– Верю вам на слово. – Он строит болезненную гримасу, извлекает толстый бумажник и кладет мне на ладонь зеленые. Я тут же проникаю в его мозг, поскольку сила моя, черт возьми, вернулась. Один взгляд, и я считываю с верхнего уровня зубы, выбитые на футболе, в качестве утешения – хорошая драка в клубе Братства в субботу вечером, смутная надежда отоспаться как следует после следующей субботней игры и т. д. и т. д. А в отношении сегодняшней сделки – чувство вины, смущение и даже некоторое раздражение против меня за то, что я ему помог. Вот она, благодарность гоя. Я сую деньги в карман. Он благодарит коротким кивком и уносит «Романы Кафки», прикрывая их рукой, – видимо, стыдясь. Торопливо бежит вниз по лестнице к Гамильтон-Холлу. Я слежу, как удаляется его широкая спина. Внезапный порыв холодного ветра, поднявшегося от Гудзона, пробирает меня до костей.

Бруна остановился у солнечных часов, где его окликнул тощий черный студент добрых семи футов ростом. Очевидно, баскетболист. На нем синяя форменная куртка, зеленые теннисные туфли и тугие трубообразные желтые брюки. Такое впечатление, что только одни ноги у него не меньше пяти футов длиной. Бруна показывает ему головой на меня; черный кивает. Кажется, я приобрел нового клиента. Затем Бруна исчезает, а верзила проворно перебегает дорогу и поднимается по ступенькам. Его кожа настолько черна, что даже отливает лиловым, но в чертах есть приметы кавказской расы: угловатость, резкие свирепые скулы, гордый орлиный нос, тонкие холодные губы. Он определенно красив, эдакая ходячая статуя, своего рода идол. Может быть, гены его вообще не негроидные, а эфиопские, или же тех племен, что живут по берегам Нила. И все же на голове у него темная как ночь масса курчавых волос, агрессивное африканское гало, замысловатая прическа, футом или даже больше в диаметре. Меня не удивили бы надрезы на щеках или кость, продетая сквозь ноздри. Когда он приближается, мой разум, едва скользнув по поверхности, ловит общие периферийные излучения его личности. Все предсказуемо, даже стереотипно. Я и раньше ожидал, что он обидчив, зол, заносчив, готов к отпору. Но вот что до меня доходит еще: яростная расовая гордость, потрясающее физическое самодовольство, воинственное недоверие к другим, особенно белым. Знакомые черты.

 

Его длинная тень ложится на меня, будто солнце внезапно зашло за облако… «Вы Селиг?» – спрашивает он, покачиваясь на пятках. Я киваю. Тогда он изрекает:

– Яхья Лумумба.

– Прошу прощения?

– Яхь-я Лу-мум-ба.

Блестящие белки его глаз, окаймленные блестящим же пурпуром, сверкают от злости. По тону его я понимаю, что он назвал свое имя, или, по крайней мере, то имя, каким предпочитает пользоваться. И еще понимаю, что, по его мнению, это имя должно внушать почтение всем и каждому в кампусе. Но что я знаю о современных «звездах» колледжа? Может быть, он способен выиграть пятьдесят мячей за одну игру, но я-то о нем не слыхал.

– Говорят, ты пишешь сочинения, парень? – спрашивает он.

– Правильно.

– Тебя рекомендовал мой приятель, Бруна. Сколько ты берешь?

– Три с половиной доллара за страницу на машинке. Два экземпляра.

Подсчитав в уме, он возмущается:

– Ну и обдираловка!

– Так я зарабатываю себе на жизнь, мистер Лумумба. – Ненавижу себя за это гадкое, трусливое «мистер». – Получается около двадцати долларов за сочинение среднего размера. Приличная работа требует много времени, так?

– Да-да. – Отработанное манерное пожатие плечами. – О’кей. Я не буду торговаться с тобой, парень. Мне нужна твоя работа. Ты знаешь что-нибудь о Европайде?

– Еврипиде?

– Я так и сказал. – Он подмигивает мне, с преувеличенной манерностью напирая на свое «дынное» (южнонегритянское) произношение. – Тот греческий тип, который писал пьесы.

– Я знаю, кого вы имеете в виду. Какого рода сочинение о Еврипиде вам нужно, мистер Лумумба?

Он извлекает из верхнего кармана куртки листок и разыгрывает целое представление, притворяясь, будто читает:

– Проф, он хочет, чтобы мы сравнили тему Электры у Европайда, Софокла и Иск… Эйск…

– Эсхила?

– Ну да, его. Пять-десять страниц. К десятому ноября. Успеешь провернуть?

– Наверно, смогу. Больших трудностей не будет. – В моих закромах лежит мое собственное сочинение 1952 года на ту же самую старую, избитую, затасканную тему. – Но мне нужны некоторые данные для заглавной страницы. Как пишется в точности ваше имя, фамилия профессора, номер курса…

Он начинает мне диктовать. Одновременно я настраиваюсь на сканирование его мозга, чтобы составить представление о его знаниях и подходящей лично для него тональности сочинения. О, это было бы классическое произведение, если бы я написал про Европайда на южнонегритянском «дынном» жаргоне, со всеми этими их словечками – «хиппово, лажово, джазисто, соплисто», каждой строкой издеваясь над жирной профессорской рожей. Я-то мог бы, но Лумумба не обрадуется. Подумает, что я нарочно, что я высмеиваю его, а не профессора. Так что, пожалуй, не стоит. Поэтому я запускаю свои змеиные щупальца глубже под его шерстяной скальп, в серый студень мозга: «Эй, большой черный человек! Рассказывай, что ты за личность!» – и выдавливаю яркую картину, куда более яркую, чем то зрелище, которое он обычно являет собой на людях. У него на лице написаны гордыня черномазого, недоверие к бледнолицему чужаку, самодовольное восхищение своей длинноногой мускулистой фигурой. Но это только общий настрой, стандартная меблировка его ума. Пока что я не проник в сущность Яхьи Лумумбы, уникального индивидуума, в чей стиль я должен войти. Зондирую глубже. И чувствую жар, словно шахтер на глубине в пять миль, приближающийся к очагу расплавленной магмы. Понимаю, что этот Лумумба как бы постоянно кипит. Накал его мятежной души настораживает меня, но я еще не получил достаточно информации и продолжаю углубляться, пока поток его неистовства не захлестывает меня с убийственной силой: «Жид хренов. Мамочка его лысая напихала ему в голову дерьма, тянет с меня три с половиной за страницу, надо бы ужидить жида, шкурника, паразита, чтобы не выпендривался своим еврейством. Ручаюсь, у него особая цена для черных. Я бы выкинул его зубы на помойку, если бы сам мог написать эту собачью работу, но я не могу. На кой черт мне тратиться на этого, мать его, Европайда, Софокла, Искила, знать не хочу это дерьмо, другое в голове, с «Роджерами» игра очко в очко, судья дает мяч, и он для Лумумбы. И все думают – промажет. А он на черте, большой, уверенный, шесть футов десять дюймов, держит рекорд на счету Колумбии. Один мяч, второй! У Лумумбы планы на сегодняшнюю вечеринку. Европайд, Софокл, Искил, какого хрена должен я знать о них, что хорошего написали они для черного человека, эти дохлые занюханные греки? Все только для жидовского дерьма. Что они знают о четырех веках рабства, у нас другое в голове, что знают они, особенно эта мамаша со своим выродком? Теперь я должен платить ему двадцать баксов за то, в чем не силен, скажет, я должен, что хорошего в этом, почему, почему, почему?»

Ревущая топка. Ошеломляющий жар. Я имел дело с горячими головами, но этот – самый горячий. Имел дело, но тогда я был моложе, сильнее, устойчивее. Сейчас я не могу выдерживать такой вулканический напор. Сила презрения этой живой башни магнетически усиливает мое презрение к самому себе, заставляет меня сочувствовать ему. Он – воплощение ненависти. Мой бедный слабеющий дар не может вынести ее. Некий автоматический предохранитель отключается, чтобы уберечь меня от перегрузки: ментальные рецепторы замыкаются. Это что-то новое для меня, что-то странное: что за непонятный глушитель? Как будто нет ни ушей, ни глаз, ни мыслей, одно лишь гладкое туловище. Все сигналы гаснут, мозг Лумумбы отодвигается, становится непроницаемым, меня выталкивает из глубины, я принимаю только самые общие излучения, затем исчезают и они. Остаются лишь серые мутные выделения, говорящие о присутствии другого человека. И вот неразличимо все. Связь прервана. В ушах у меня звон, это результат внезапного молчания, молчания, оглушительного как гром… Новый этап моего падения. Никогда еще я не терял так свою хватку, не выскальзывал так из чужого мозга. Гляжу снизу вверх, изумленный, потрясенный.

Тонкие губы Яхьи Лумумбы туго сжаты, он смотрит на меня с отвращением, не подозревая, что со мной происходит. Слабым голоском говорю:

– Я хотел бы получить десять долларов в качестве аванса. Остальное заплатите, когда я вручу вам сочинение.

Он заявляет, что сегодня у него нет с собой денег. Его очередной чек из студенческого фонда не действует до начала следующего месяца. По его мнению, я должен делать работу под честное слово…

– Берись или отказывайся, парень.

– Можете вы заплатить пять? – спрашиваю. – Для почина. Так я не могу… У меня свои расходы.

Он смотрит свирепо откуда-то из-под облаков. Вытянулся в полный рост на девять или десять футов, не меньше. Ни слова не говоря, вытаскивает пять долларов, комкает и с презрением швыряет мне на колени.

– Я буду здесь девятого ноября утром, – бормочу я ему вслед.

Европайд, Софокл, Ихил!!! Сижу оглушенный, трепещущий и прислушиваюсь к гремящей тишине. Бум! Бум! Бум!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru