Вскоре послышались скрежет цепочек, лязг отодвигаемых засовов. Дверь осторожно приотворилась и сразу захлопнулась, едва я успел переступить порог.
– Ступай на кухню, да смотри ничего не трогай, – сказал человек в колпаке и принялся тщательно приводить в порядок свои оборонительные приспособления, защелкивая одну за другой цепочки и задвигая засовы. В темноте ощупью я пробрался в кухню.
В очаге полыхало пламя; при его свете вырисовывались голые стены и на редкость скудная утварь: с полдюжины разных тарелок и плошек на полках, на столе, накрытом к ужину, тарелка овсяной каши, роговая ложка и стакан светлого, водянистого пива. Вот, пожалуй, и все, не считая двух-трех сундуков у стены да посудного шкафа в углу. И всё на замке́. Вообразите, в обширной комнате со сводчатым лепным потолком! Отроду я не видывал ничего подобного.
Наконец, закрепив последнюю цепочку, обитатель дома вошел в кухню. Это было тщедушное, сгорбленное создание с землистым, изрытым морщинами лицом. На вид ему было лет пятьдесят, но с тем же успехом его можно было принять и за семидесятилетнего старца. На нем был фланелевый ночной колпак, фланелевый же халат поверх истрепанной рубашки, который заменял ему и камзол, и кафтан. Лицо старика покрывала густая щетина, но самое неприятное, гнетущее впечатление производили его глаза, украдкой следившие за каждым моим движением и ускользавшие от моего взгляда. Трудно было решить с первого раза, к какому сословию принадлежит этот человек, что за нужда держит его в этом доме. Более всего он походил на лакея, угрюмо доживающего свой век в сторожах и получающего за свои труды скудное пропитание.
– Что, проголодался? – спросил старик, искоса глядя в мою сторону. – Вон, на столе каша.
Я замялся, сказав, что, как видно, прервал его трапезу.
– Ничего-ничего. Я уж как-нибудь обойдусь. Выпью-ка лучше эля. Говорят, он смягчает кашель.
И, не спуская с меня глаз, он осушил добрую треть стакана.
– А ну, покажи-ка письмо, – внезапно сказал он, протянув руку.
Я ответил, что письмо адресовано не ему, а мистеру Бальфуру.
– А кто ж я таков, по твоему разумению?! Дай-ка сюда письмо. Оно ведь от Александра.
– Как, вы знаете имя моего отца?
– Было бы странно, если б я не знал. Как-никак он был мне родным братом. А тебе, вижу, не очень-то я по душе, да и дом мой, похоже, тебе не нравится, и овсяная каша тебе не по вкусу. Что ж, любезный, – тебя, кажется, зовут Дэви – ничего не поделаешь. Выходит, я твой родной дядя, а ты мой родной племянничек. Так, стало быть. А теперь подай мне письмо и изволь есть что дают.
Будь я на несколько лет моложе, я бы не выдержал и разрыдался. Разные чувства теснились в моей душе: стыд, разочарование, уныние. Решительно сбитый с толку, не зная, радоваться мне или плакать, я подал ему письмо и молча принялся за еду, глотая кашу без всякого аппетита, насколько, конечно, это возможно в семнадцать лет.
Между тем дядя, наклонясь к очагу, тщательно изучал письмо, повертывая его то так, то этак.
– Что в нем? – внезапно спросил он. – Ты читал его?
– Вы же видите, сэр, что печать не сломана.
– Так-то так, а все-таки, что тебя привело ко мне?
– Я уже говорил вам: я пришел передать вам это письмо.
– Э, нет, – с лукавым видом сказал дядя. – Уж верно, ты на что-то надеялся, ведь не просто же так ты проделал такой путь.
– Должен признаться, сэр, когда мне сказали, что у меня есть богатые родственники, я действительно питал надежду на то, что они окажут мне покровительство. Но я не нищий, сэр. Я не прошу подаяния, мне ничего не нужно от вас, коль скоро я вам неугоден. Пускай я беден, но у меня есть друзья: они, поверьте, не откажут мне в помощи.
– Ну-ну, распетушился! – оборвал меня дядя. – Ничего, мы еще с тобой поладим. А теперь, дражайший племянник, я вижу, ты уже откушал моей каши, позволь же и мне немного подкрепиться. Да-а-а, – продолжал он, сидя на стуле, который я ему с поспешностью уступил. – Нет ничего питательнее овсяной каши.
И, пробормотав молитву, дядя принялся доедать из тарелки.
– Да-а, – начал он снова, отложив ложку. – Твой отец знал толк в еде. Да и ел не сказать чтобы много, но зато за милую душу. Ну а я так, понемножку, не то что, бывало, он. – С этими словами он отхлебнул пива, но тут, вспомнив, вероятно, об обязанностях гостеприимства, поспешил добавить: – Если хочешь пить, так вода у меня за дверью.
Я ничего ему не ответил, но и не тронулся с места. В груди моей клокотала злоба. Что же касается дяди, то он, чувствуя на себе мой взгляд, продолжал есть и временами взглядывал исподлобья, выхватывая настороженным взором то чулки мои, то башмаки, но по-прежнему не решаясь смотреть мне в лицо. Впрочем, раз глаза наши встретились. В его беглом, брошенном исподтишка взгляде изобразился на миг такой затравленный страх, какой, наверное, испытывает вор, запустивший руку в чужой карман, когда его ловят с поличным. Я подумал, что дядюшкина боязливость проистекает, видимо, из нелюдимости, замкнутости. Кто знает, быть может, привыкнув ко мне, он переменится. Резкий голос прервал мои размышления:
– А что, давно твой отец умер?
– Три недели назад, – отвечал я.
– Скрытный был человек Александр. Все, бывало, молчал, слова из него не вытянешь. А что, обо мне он ничего не рассказывал?
– Поверьте, я только от вас узнал, что у него, оказывается, есть брат.
– Боже мой! – воскликнул Эбинизер. – А позволь спросить, о поместье он ничего не сказывал?
– Ничего, сэр.
– Подумать только. Вот странный человек.
Тем не менее он, казалось, остался доволен, но то ли самим собою, то ли мной, то ли скрытностью моего отца – чем именно, я не мог понять. Было явно, однако, что его неприязнь ко мне постепенно сменялась каким-то иным чувством, ибо вскоре, отужинав, он подошел ко мне, потрепал по плечу, говоря:
– Мы еще с тобой поладим. Рад, что впустил тебя. А теперь пойдем, покажу, где ты будешь спать.
К моему удивлению, он не взял с собой ни свечи, ни лампы. Мы пошли по темному коридору, поднялись по лестнице. Дядя остановился у какой-то двери и, тяжело дыша, долго возился с ключами. Я шел за ним следом, несколько раз спотыкался и чуть было не упал. Темно было так, что хоть глаз выколи. Отперев дверь, дядя пропустил меня вперед. Я сделал на ощупь несколько шагов и, обернувшись, попросил дать мне свечу на ночь.
– И, полно, какие свечи! Луна на дворе.
– Вы ошибаетесь, сэр. Небо заволокло, и здесь ничего не видно. Постели и то не найдешь.
– Ну-ну, вздор. Ужасно боюсь, когда зажигают свечи. А вдруг, не ровен час, пожар. Нет-нет, уж не взыщи, мой милый. Спокойной ночи.
Я не успел промолвить и слова, как дядя живо захлопнул дверь и повернул ключ в замке. Поистине хоть плачь, хоть смейся. В комнате было сыро и холодно, как в колодце. Я добрел до кровати, но она оказалась сырее торфяного болота. По счастью, я захватил свой узелок с вещами. Закутавшись в плед, я лег на полу возле кровати и тотчас заснул.
Когда я проснулся, уже рассвело. Я увидел, что нахожусь в большой комнате с тремя окнами, обитой тисненой кожей и обставленной дорогой мебелью с инкрустацией. Лет десять, а может быть, двадцать тому назад покои эти были роскошны. Теперь здесь царило страшное запустение: грязь, сырость, мыши и пауки сделали свое дело. Несколько оконных стекол было выбито. И видимо, неспроста. Казалось, дядя сидел в осаде, обороняясь от разъяренной толпы соседей во главе с Дженнет Клаустон.
Между тем за окном ярко светило солнце. Я почувствовал, что продрог до костей. Я подбежал к двери своей темницы и принялся стучать и кричать. Пришел мой тюремщик и выпустил меня на свободу. Он вывел меня во двор, где стоял колодец с бадьей, предложил мне умыться, «ежели нужно», и оставил меня одного. Потом, насилу отыскав дорогу, я добрался до кухни, где на огне уже варилась овсяная каша. На столе виднелись две большие тарелки, подле каждой роговая ложка и уже знакомый читателю одинокий стакан пива. Вид его оказал на меня такое действие, что дядюшка, должно быть заметив мой удивленный взгляд, поспешил спросить, не желаю ли я выпить эля – так неизменно величал он этот напиток.
Я сказал, что не прочь иногда выпить пива, однако пусть он не беспокоится.
– Полно, полно, мой милый, – возразил Эбинизер. – Не могу же я тебе отказать, коли все в свою меру.
Он достал с полки второй стакан, а затем, к моему изумлению, вместо того чтобы налить пива из бочки, попросту отлил часть из своего стакана в другой, так что в обоих оказалось поровну. Без сомнения, это был благородный поступок. У меня даже захватило дух. Конечно, мой дядя порядочный скряга, подумал я, но зато он не лишен благородства, а в сочетании с благородством даже скупость, порок весьма неприглядный, вызывает подчас невольное уважение.
Когда каша была съедена, а пиво выпито, дядя Эбинизер достал из шкафа глиняную трубку и плитку табаку, отрезал себе на один раз, а остаток тотчас запер в шкаф. Затем, облюбовав место на подоконнике, в лучах солнца, он принялся пускать кольца дыма. Время от времени он бросал через плечо взгляд в мою сторону, после чего неожиданно спрашивал:
– Ну а как поживает твоя матушка?
И когда я отвечал, что матушка моя тоже умерла, помолчав немного, дядя говорил:
– Ах, господи. Да-а, хороша была девица.
И через несколько времени снова спрашивал:
– А скажи, что за друзья у тебя?
Я отвечал, что друзья мои принадлежат к роду Кэмпбеллов, хотя в действительности у меня среди них был только один друг, эссендинский священник; остальные же Кэмпбеллы, вероятно, даже не подозревали о моем существовании. Мысль, что дядя весьма невысокого обо мне мнения, была несносна, и потому я слукавил, желая придать себе весу в его глазах.
Между тем дядя покуривал свою трубочку, что-то усиленно соображая.
– Да, Дэвид, – наконец произнес он. – Ты правильно сделал, мой милый, что явился прямо к своему дядюшке. Я высоко чту фамильную честь и постараюсь что-нибудь для тебя сделать. Но покуда я не решил, по какой части тебя пристроить – законоведческой, богословской или военной; последнее, как мне кажется, наиболее подходящее поприще для такого статного юноши, – так вот, покуда я не решил, изволь меня слушаться. Мне совсем не нравится, что ты, носящий гордое имя Бальфуров, унижаешься до каких-то горцев, Кэмпбеллов. Чтобы больше я этого от тебя не слышал. Никаких посланий, никаких писем, никому ни слова, а иначе вот тебе бог, а вот – порог.
– Дядя Эбинизер! – воскликнул я. – У меня нет оснований полагать, что вы желаете мне дурного. Это было бы низко с моей стороны. Но поверьте, у меня тоже есть самолюбие. Попрошу вас заметить, я явился сюда не по своей прихоти. И если вы еще раз укажете мне на дверь, то знайте, я не заставлю вас повторять это дважды.
При этих словах дядя заметно смутился.
– Ну, полно-полно, любезный. Что за горячность. Потерпи уж денек-другой. Я же тебе не волшебник, чтобы извлекать деньги со дна тарелки, из которой едят кашу. Предоставь мне несколько дней, и, уверяю тебя, я подыщу тебе достойное место. Но помни: уговор таков – никому ни слова.
– Хорошо, я согласен, – проговорил я. – Но довольно об этом. А за помощь буду вам чрезвычайно признателен.
Я возомнил по самонадеянности, будто одержал верх над дядей, и, дабы закрепить свое превосходство, стал жаловаться на сырую постель, требуя просушить ее во дворе.
– Кто здесь хозяин, ты или я?! – пронзительным голосом вскричал дядя и тотчас притих. – Ну-ну, прости меня, Дэви. Это я так. Что же, всё в моем доме к твоим услугам, нам ведь делить нечего. В конце концов, родная кровь не вода. Как-никак ты мой единственный родственник.
И он принялся без умолку говорить о былом величии рода Бальфуров, о своем отце, распорядившемся перестроить дом, и о том, как он сам после смерти отца остановил строительство, почитая сию затею греховною расточительностью. Мне вспомнились слова Дженнет Клаустон, и я передал дяде наш разговор.
– Вот шельма! – воскликнул он в раздражении необыкновенном. – В тысячу двести пятнадцатый раз! Столько минуло дней с тех пор, как я продал имущество этой негодницы. Ну ничего, она у меня попляшет! «Будь проклят»… Да прежде она сама поджарится на угольях! Ведь самая что ни на есть ведьма. Да я на нее к секретарю, в суд!
И с этими словами он кинулся к сундуку, достал из него очень старый, но, впрочем, вполне приличного вида синий кафтан, весьма недурную касторовую шляпу и принялся лихорадочно одеваться. Потом торопливо схватил со шкафа дорожную палку, запер сундук, спрятал ключи в карман и уж было направился к двери, как вдруг какая-то мысль остановила его.
– Нет, так не годится. Ты ведь останешься в доме. Придется запереть двери, а тебе побыть во дворе.
Кровь бросилась мне в лицо.
– Если вы только посмеете выставить меня за дверь, между нами все кончено.
Дядя побледнел и прикусил губу.
– Так не пойдет, – проговорил он со злобой, устремив в мою сторону косой взгляд. – Так-то ты добиваешься моего расположения?
– Сэр, – отвечал я, – при всем уважении к вашим летам и нашему родству должен, однако, заметить вам, что мало ценю ваше расположение и вовсе в нем не нуждаюсь. Меня воспитывали в сознании своего достоинства, и, будь вы хоть трижды мой дядя, а я сиротой, я бы не стал прибегать к низким уловкам, чтобы приобрести ваше расположение.
Дядя Эбинизер подошел к окну и несколько мгновений молча глядел во двор. Я заметил, что его трясет, точно в лихорадке, но, когда наконец он обернулся ко мне, на губах его играла улыбка.
– Хорошо, будь по-твоему, – проговорил он. – В конце концов, надо быть снисходительным. Я остаюсь. Все. Разговор исчерпан.
– Дядюшка, как прикажете вас понимать? – удивился я. – Вы обращаетесь со мной точно с вором. Вам неприятно мое присутствие, и вы даете мне это понять на каждом шагу. Я понимаю, что полюбить вы меня не в силах, я говорил с вами так, как доселе не говорил ни с кем. Зачем же тогда вы хотите, чтобы я остался? Уж лучше я отправлюсь к своим друзьям. Они меня любят и не будут тяготиться мною.
– Помилуй, – сказал он на сей раз уже без тени лукавства, – я ведь тоже тебя люблю, поверь мне. Вот увидишь, мы еще с тобой поладим. А потом, не могу же я отпустить тебя так, ни с чем. Не пятнать же чести этого дома. Поживи у меня, мой друг, к чему горячность. Поживешь, пообвыкнешь, а там, глядишь, все устроится.
– Что же, коли так, сэр, – сказал я после некоторого раздумья, – я, пожалуй, останусь. Признаться, куда достойнее принимать помощь от родственников, нежели от чужих. И если меж нами не будет мира, видит бог, не я тому буду виной.
Вопреки моим опасениям, день, начавшийся так безрадостно, прошел сносно. В полдень ели мы холодную кашу – остатки завтрака, зато на ужин явилась горячая. Стол дяди не изобиловал яствами: овсяная каша да легкое пиво, а в иной пище он, казалось, и не нуждался. Говорил он по-прежнему скупо, большей частью пребывал в задумчивости и лишь изредка, встрепенувшись, задавал какой-нибудь вопрос. Я пытался завести разговор о моей будущности, но дядя всячески от него уклонялся. Благо он все же открыл для меня соседнюю комнату, где я обнаружил немало латинских и английских книг. Они-то и помогли скоротать время до ужина. Благодаря книгам пребывание в доме уже не казалось тягостным, и только при виде дяди, глаза которого точно играли в прятки со мной, в душе моей пробуждалось прежнее недоверие.
Мои сомнения усугубило еще одно обстоятельство. На заглавном листе одной книги – это был небольшой сборник баллад Патрика Уокера – я обнаружил дарственную надпись, сделанную рукой моего отца: «Брату моему Эбинизеру, в день его пятилетия». Мне показалось странным, что отец мой – а он, насколько я понял, был младшим братом, – не достигнув еще и пяти лет, умел писать превосходным, уверенным почерком. Не иначе тут была какая-то ошибка. В конце концов, не мог же отец перепутать дату? Чтобы как-то заглушить свои подозрения, я брал с полки один том за другим (тут было немало старинных романов, поэм, исторических трактатов, попадались и новые книги), но, как я ни тщился занять себя чтением, мысли мои поминутно возвращались к загадочной надписи. Выйдя к ужину, я не преминул поинтересоваться, рано ли начал читать мой отец и каковы вообще были его способности к учению.
– Александр? Да что ты! Помилуй! – воскликнул дядя. – Я был гораздо способней его. Мы и читать-то начали в одно и то же время.
Этот ответ еще больше озадачил меня. Уж не были ли они близнецами, подумал я и обратился к дяде с вопросом.
Только я это спросил, дядя вскочил со стула, точно ужаленный, роговая ложка упала на пол.
– Для чего тебе это знать? – воскликнул он, устремив на меня бешеный взгляд, и вцепился рукой в лацкан моей куртки. Я увидел близко его глаза – не глаза, а глазки, беспокойно моргающие, блестящие, как у птицы.
– Позвольте, сударь, что это значит! – невозмутимо отвечал я, ибо знал, что гораздо сильнее его, да к тому же был не из робких. – Уберите сейчас же руки. Что вы себе позволяете?!
Дядя нехотя повиновался.
– Послушай, Дэви, – с усилием проговорил он. – К чему все эти разговоры? Ты заговорил об отце, и я не сдержался. – Несколько времени он сидел неподвижно, потупясь, руки у него дрожали. – Как-никак он был мне братом… единственным, – прибавил он довольно невыразительно и, подняв ложку, молча принялся за еду, по-прежнему дрожа всем телом.
Этот странный поступок – то, что дядя чуть было не дал волю своим рукам, а потом вдруг пустился в сердечные излияния, – совершенно не укладывался в моей голове. С невольным страхом сливались во мне и неясные надежды. С одной стороны, дядя представлялся мне сумасшедшим и оставаться с ним под одним кровом было небезопасно; с другой же – невольно мое встревоженное воображение рисовало картину в духе старинных баллад, некогда мною слышанных: бедный юноша, законный наследник, и его дядя, злодейским образом присвоивший чужое имение. С какой стати дядя разыгрывает эту комедию? Передо мной, человеком со стороны, почти нищим? Не иначе в глубине души он не на шутку меня побаивается.
Подозрения мои были смутны, но не просто их было рассеять. Теперь, уподобясь дяде, я стал украдкой следить за каждым его движением. Мы сидели друг против друга, как кошка и мышь, обмениваясь настороженными взглядами. Дядя более ко мне не обращался. Он сидел нахмурясь, что-то усиленно соображая. Чем более я наблюдал за ним, тем более убеждался, что мысли его отнюдь не благостны.
Убрав со стола тарелку, он занялся своей трубкой, а затем, отодвинув стул к очагу, уселся перед окном, ко мне спиной, и какое-то время курил в раздумье.
– Дэви, – наконец произнес он. – Я все думаю… – Он замялся, умолк, а потом повторил уже сказанное. – У меня есть деньги, правда немного, те, что, можно сказать, тебе причитаются. Тебя-то тогда еще на свете не было. Так вот, обещался, помнится, твоему отцу. Да нет, не подумай, никаких векселей не было. Сам понимаешь: два джентльмена, бутылка вина. Ну, я проспорил. Так вот, деньги эти я сразу же отложил – как-никак долг джентльмена! – да вот отдать не привела судьба. А теперь к тому же эта сумма возросла до… дай бог памяти… до… – забормотал он, мучительно припоминая. – Да! Ровным счетом сорок фунтов будет! – С этими словами, произнесенными почти с надрывом, он косо взглянул на меня и вскрикнул пронзительно: – Шотландскими!
Добавление это было весьма существенное: ведь шотландский фунт в то время равнялся английскому шиллингу и дело от такой оговорки принимало совсем иной оборот. Я видел – это было явно, – что история с деньгами сущий вымысел, придуманный с какою-то целью, но с какой именно – терялся в догадках.
– Припомните хорошенько, сударь, – не скрывая усмешки, сказал я. – Вероятно, английскими?
– Я так и сказал: английскими. А теперь хорошо бы ты вышел во двор, подышал свежим воздухом, ночь-то какая! А я, как деньги достану, тотчас тебя позову.
Я вышел, посмеиваясь про себя над тем, что дядя считает меня этаким простофилей, которого так легко провести. Ночь была темная, небо почти беззвездно. Вдалеке, где-то в долине, глухо завывал ветер. Собиралась гроза. Я не мог и подозревать, какую важную роль в скором времени сыграет она для меня.
Наконец дядя позвал меня в дом. Он медленно отсчитал тридцать семь золотых гиней, а остаток – мелкие серебряные и золотые монеты – высыпал себе на ладонь, подумал немного и скрепя сердце положил в карман.
– Ну вот, теперь ты видишь? – торжественно произнес он. – Конечно, иным я кажусь странным. Кто же не без причуд. Но слово, как видишь, держу. Слово для меня закон.
Остолбенев от такого нежданного порыва великодушия, я смотрел на этого скрягу и не находил слов для изъявления своей благодарности.
– Да полно, не желаю слушать! – воскликнул он. – В конце концов, это мой долг. Другой на моем месте, наверное, поступил бы иначе, но у меня правила! Да, я человек бережливый, но мне приятно воздать справедливость сыну покойного брата. Надеюсь, теперь-то мы наконец поладим, как и подобает друзьям, тем более родственникам.
В ответ я употребил все свое красноречие, на какое был только способен, но меня не покидали сомнения: что же дальше? Откуда такая щедрость? Ведь его уверениям не поверил бы и ребенок.
Не прошло и минуты, как дядя снова взглянул на меня искоса.
– Ну а теперь оказал бы и ты мне услугу.
Я заверил его, что сделаю для него все, что только от меня зависит, и ожидал какого-нибудь чудачества, однако ж когда наконец дядя решился заговорить, то сказал только, что он слишком стар и силы его на исходе и потому хотел бы видеть в моем лице помощника. Все это прозвучало вполне убедительно. Я изъявил готовность.
– Ну вот и начнем, пожалуй! – сказал дядя.
С этими словами он достал из кармана ключ, изрядно изъеденный ржавчиной.
– Вот тебе ключ от башни. Войдешь в нее со двора: та часть дома у меня недостроена. Войдешь, поднимешься по лестнице. Там, наверху, ларец с бумагами. Они-то мне и нужны.
– Позвольте, однако, взять с собою свечу.
– Э, нет, сударь, – проговорил он с лукавым видом. – Никаких свеч. Был же у нас уговор.
– Что ж, как вам будет угодно, сэр. А лестница крепкая?
– Лестница превосходная, – сказал дядя и, заметив, что я уже тронулся с места, поспешил добавить: – Вот только перил нет. А ты за стену, за стену, потихоньку. А ступени-то прочные, слава богу.
Я вышел во двор. Было за полночь. Вдалеке по-прежнему слышались завывания ветра. Во дворе было тихо, в воздухе все точно замерло, небо было черно как сажа. Я старался не отступать от стены: недолго было и заблудиться. Кое-как добравшись до башни, я нащупал в темноте дверь, но только повернул в замочной скважине ключ, как вдруг блеснула зарница, небо все полыхнуло огнем, и снова воцарилась тьма. Ослепленный вспышкой, я прикрыл ладонью глаза, подождал с минуту и потянул дверь.
В башне было темно, хоть глаз выколи. Воздух стоял густой, тяжкий. Не ступил я и трех шагов, как наткнулся рукою на стену, а ногою попал на ступеньку. Стена на ощупь была почти гладкая, добротная, сложенная из обтесанных камней; ступени, высокие, узкие, тоже из цельного камня, как будто надежны. Перил у лестницы и впрямь не было; памятуя дядин наказ держаться за стену, я ощупью, с замиранием сердца стал подниматься.
Должно заметить, что дом был в пять этажей, не считая чердака. Но странное дело: чем выше я поднимался, тем легче становилось дышать: откуда-то сверху тянуло ветром. Не успел я подумать, отчего это может быть, как снова все озарилось молнией. Я застыл на месте, ужас сдавил мне горло: дюймах в двух от моей ноги зияла пропасть. Не выдержка спасла меня от падения – то, видно, небеса смилостивились надо мной. При свете молнии я увидел не только отверстия в стене, но и ступени – разной длины, с зияющим провалом сбоку. Казалось, я поднимался по открытым лесам.
«Ах, вот она, превосходная лестница!» – подумал я. Ярость овладела мной, и это придало мне решимости. Да, неспроста послал меня сюда дядя. Он знал, как опасен этот подъем, и, кто знает, быть может, нарочно послал меня на гибель. «Ну что же, – сказал я себе, – я выясню это во что бы то ни стало».
Опустившись на четвереньки, медленно, как улитка, ощупывая перед собой каждый дюйм лестницы, проверяя надежность каждого камня, я пополз выше. От вспышки молнии глаза мои застилал мрак. Но не только тьма окружала меня. Наверху расшумелись летучие мыши. Эти мерзкие твари проносились вниз, задевая мое лицо и плечи.
Надо заметить, что башня была четырехугольная. В каждом ее углу вместо забежной площадки лежала большая плита, причем плиты эти были разной длины. Итак, добравшись ощупью до одного из таких поворотов, я протянул, как и прежде, руку, но вдруг она соскользнула с края ступени вниз. Впереди лестница обрывалась. Посылать сюда человека, ранее здесь не бывавшего, да к тому же ночью, значило обречь его на верную гибель; и хотя я чудом ее избежал, самая мысль о том, какой опасности я подвергался, с какой чудовищной высоты мог бы сорваться, привела меня в трепет и на мгновение лишила сил. Холодный пот выступил у меня на лбу.
Убедившись в коварном замысле дядюшки, я повернулся и начал осторожно спускаться. Не успел я пройти и половины пути, как вдруг с шумом набежал ветер, башня вся загудела, но тотчас все стихло и пошел дождь. Через минуту он лил уже как из ведра. Спустившись вниз, я выглянул во двор. Входная дверь, которую я, уходя, прикрыл, была распахнута, и изнутри сочился тусклый свет. Мне показалось, будто на пороге стоит дядя. Вдруг снова блеснула молния, и я увидел, что не ошибся. Дядя стоял под дождем, настороженно к чему-то прислушиваясь. В следующий миг прогрохотал гром.
Принял ли дядя раскат грома за грохот, с которым я упал с башни, или же услыхал в нем глас Божий, возвестивший о свершившемся преступлении, предоставляю о том судить вам. Верно, однако, то, что от грома его обуял смертельный страх. Он опрометью кинулся в дом, а дверь так и осталась открытой. Я тихонько последовал за ним, остановился у порога и стал наблюдать.
Тем временем дядя достал из шкафа графин с водкой и теперь сидел за столом, спиною ко мне. Я заметил, что его трясет, точно в лихорадке. С уст его то и дело срывался стон, и тогда он прикладывался к графину, вливая в себя изрядную порцию водки. Я неслышно подошел к нему сзади, схватил его за плечи и громогласно сказал:
– А-а, сударь!
У дяди вырвался сдавленный крик, схожий с овечьим блеянием. Он вскинул руки и повалился на пол. Этого я меньше всего ожидал. Оставив его на полу, я устремился к шкафу, надеясь найти в нем оружие. Нельзя было терять ни минуты. Придя в себя, дядя мог снова приняться за свои злодейские козни, и нужно было подумать о безопасности.
В шкафу стояло несколько бутылок, какие-то склянки с лекарством, еще я заметил целую кипу счетов и бумаг, которые не мешало бы просмотреть хорошенько, да я торопился. Оружия не оказалось. Я принялся за сундуки. В первом была овсянка, во втором мешки с деньгами и пачки ценных бумаг, перевязанные жгутом. В третьем среди тряпья валялся старый, заржавленный кинжал без ножен. Какой-никакой, а все же кинжал. Я сунул его за пазуху и подбежал к дяде.
Он лежал неподвижно, поджав колено, откинув правую руку. Лицо его посинело, дыхания слышно не было. «Неужели он умер?» – мелькнуло у меня в голове, и меня охватил страх. Я кинулся за водой. Когда я брызнул ему на лицо воды, он как будто пришел в себя, шевельнул губами, задергал веками. Смертельный ужас изобразился в его глазах, когда, раскрыв их, он увидел перед собой меня.
– Полно, сударь. Попытайтесь привстать, – сказал я.
– Как, ты жив? – всхлипнул он. – Силы небесные! Жив?!
– Как изволите видеть. Жив, да не вашими молитвами.
Дядя снова всхлипнул, у него сдавило дыхание.
– Там… в шкафу… синий пузырек… скорее! – прохрипел он.
Я подбежал к шкафу, отыскал синюю склянку, на ярлыке которой обозначена была доза, схватил ложку, отлил в нее несколько капель и дал дяде.
– Вот беда, – придя в себя, пролепетал он. – Сердце. У меня прескверное сердце, Дэви.
Я кой-как усадил его на стул. Жалкое зрелище являл собой дядя, но мой праведный гнев еще не остыл, и я немедля приступил к допросу. Многое мне хотелось выяснить: зачем он лгал мне на каждом слове, почему так боялся, что я уйду от него, отчего так встревожился, когда я высказал предположение, что они с отцом были близнецами. «Уж не оттого ли, что это правда?» – спросил я его. И с какой стати он дал мне деньги, которые, несомненно, мне и не причитались? И наконец, зачем он пытался погубить меня?
Он слушал меня, не прерывая.
– Клянусь тебе, я утром все расскажу, но только не сейчас, не сейчас.
Он был так слаб, так жалок, что мне стало совестно донимать его вопросами. И все же я не счел лишним запереть его наверху в его комнате. Положив ключ в карман, я спустился в кухню, подложил в очаг дров и развел огонь, коего, верно, здесь не бывало уже давно, а затем, закутавшись в плед, устроился на сундуках и тотчас заснул.