bannerbannerbanner
Империй. Люструм. Диктатор

Роберт Харрис
Империй. Люструм. Диктатор

Полная версия

Я с головой ушел в хлопоты о том, чтобы каждый свидетель и каждая коробка оказались в нужном месте и под надежной охраной, и не сразу осознал, какое потрясающее представление устроил Цицерон. Взять, к примеру, коробки с уликами и показаниями пострадавших от рук Верреса, собранными старейшинами едва ли не всех сицилийских городов. Только теперь, когда члены суда, прокладывая себе путь сквозь толпу зрителей, стали подниматься на помост и рассаживаться на скамьях, я сообразил, почему Цицерон (до чего же великий ум!) настоял на том, чтобы все коробки и свидетели были доставлены в суд разом. Гора ящиков с уликами против Верреса и стена из людей, готовых свидетельствовать против него, произвели на судей неизгладимое впечатление. Удивленно кряхтели и чесали в затылках даже видавшие виды Катул и Исаврик. Что касается Глабриона, вышедшего из храма в сопровождении своих ликторов и остановившегося на верхней ступеньке, то он даже отшатнулся, увидев эту картину.

Цицерон до последнего стоял в сторонке, затем протолкался через толпу и поднялся по ступеням к обвинительскому месту. На площади тут же воцарилась тишина. Все затаили дыхание и ждали продолжения. Не обращая внимания на ободряющие крики своих сторонников, Цицерон огляделся и, прикрывая глаза ладонью от яркого солнца, посмотрел на море голов справа и слева от себя. Так, в моем представлении, военачальник осматривает расположение войска и поле битвы, перед тем как отдать приказ о наступлении. Затем он сел, а я расположился позади него, чтобы передавать ему по ходу дела нужные записи.

Судейские уже вынесли курульное кресло Глабриона – знак того, что можно начинать, и действительно, все было готово, вот только отсутствовали Веррес и Гортензий. Цицерон, сохранявший удивительное хладнокровие, подался назад и прошептал мне:

– Может, после всего случившегося он не придет?

Стоило ли говорить, что это была призрачная надежда? Конечно же, Веррес должен был появиться, тем более что Глабрион уже отправил за ним своих ликторов. Просто Гортензий давал понять тем самым, что намерен изо всех сил тянуть время.

Примерно через час под насмешливые рукоплескания в толпе появился новоиспеченный консул, Квинт Метелл, в снежно-белой тоге. Впереди шествовал его младший помощник Сципион Назика, отбивший невесту у Катона, а позади них шел сам Веррес. От жары его лицо покраснело еще больше. Человек, обладающий хоть крупицей совести, не смог бы смотреть на десятки людей, которых он обобрал и оставил без крова, однако эти чудовища лишь наградили свидетелей легкими кивками, словно приветствуя старых знакомых.

Глабрион призвал присутствующих соблюдать порядок. Прежде чем Цицерон успел подняться и начать выступление. Гортензий вскочил со своего места, чтобы сделать заявление. Согласно Корнелиеву закону о вымогательстве, сказал он, обвинитель имеет право выставлять не более сорока восьми свидетелей, однако Цицерон притащил вдвое больше народу, явно для того, чтобы запугать ответчика. После этого Гортензий произнес длинную и витиеватую речь, в которой рассказал об истоках и целях суда о вымогательствах. Это заняло целый час. В конце концов Глабрион оборвал его, заметив, что закон ограничивает лишь число свидетелей, выступающих в суде, но в нем ничего не говорится об общем числе свидетелей, показания которых могут быть использованы. Он еще раз предложил Цицерону открыть слушания, но и на этот раз вперед вылез Гортензий с очередным заявлением. Из толпы послышались глумливые выкрики, но Гортензий не отступал и повторял свою уловку всякий раз, когда Цицерон вставал и делал попытку заговорить. Таким образом, первые несколько часов оказались потерянными.

Только когда в середине дня Цицерон – в девятый или десятый раз – устало поднялся со своего места, Гортензий остался сидеть. Цицерон посмотрел на него, выждал несколько секунд, а затем, шуточно изображая удивление, медленно развел руками. В толпе раздался смех. Гортензий изящно помахал ему рукой, словно хотел сказать: «Не стесняйся!» Цицерон ответил сопернику любезным поклоном, вышел вперед и откашлялся.

Трудно было выбрать более неподходящее время для начала великого предприятия. Жара была невыносимой, зрители уже успели устать и беспокоились, Гортензий самодовольно ухмылялся. Оставалось, наверное, не более двух часов до той минуты, когда в работе суда объявят перерыв до вечера. И тем не менее это была, пожалуй, самая судьбоносная минута в истории римского права, а может быть, и всего правоведения.

– Судьи! – проговорил Цицерон, а я склонился над восковой табличкой и начал записывать, ожидая продолжения.

Впервые, готовясь записывать важную речь хозяина, я не имел ни малейшего понятия, что он собирается говорить. Я беспокойно поднял голову – сердце выпрыгивало из груди – и увидел, что он покинул свое место и идет вперед. Я думал, что Цицерон остановится перед Верресом, чтобы бросить слова обвинения ему в лицо, однако он прошел мимо обвиняемого и остановился перед сенаторами.

– Судьи! – повторил он. – Чего всего более надо было желать, что всего более должно было смягчить ненависть к вашему сословию и развеять дурную славу, тяготеющую над судами, то не по решению людей, а, можно сказать, по воле богов даровано и вручено вам в столь ответственное для государства время. Ибо уже установилось гибельное для государства, а для вас опасное мнение, которое не только в Риме, но и среди чужеземных народов передается из уст в уста, – будто при нынешних судах не может быть осужден – как бы виновен он ни был – ни один человек, располагающий деньгами[20].

На слове «деньги» он сделал отчетливое ударение.

– Ты совершенно прав! – послышался чей-то выкрик.

– Но я привлек к суду такого человека, – продолжил Цицерон, – что вынесенным ему приговором вы сможете восстановить утраченное уважение к судам, вернуть себе расположение римского народа, удовлетворить требования чужеземцев. Гай Веррес расхищал казну, действовал как настоящий разбойник, он стал бичом и губителем Сицилии. Если вы вынесете ему строгий и беспристрастный приговор, то авторитет, которым вы должны обладать, будет упрочен. Однако, если его огромные богатства возьмут верх над добросовестностью и честностью судей, я все-таки кое-чего достигну: люди все равно не поверят в то, что Веррес прав, а я – нет, но при этом все увидят истинное лицо суда, состоящего из римских сенаторов.

Это был отличный упреждающий удар! Огромная толпа одобрительно заворчала, словно порыв ветра пронесся по лесу, и все вдруг стало выглядеть иначе. Потеющие на жаре судьи неуютно заерзали на своих лавках, будто в одночасье превратившись в обвиняемых, а десятки свидетелей, вызванных из разных уголков Средиземноморья, казалось, сделались судьями. До того дня Цицерон еще никогда не обращался с речью к такому огромному скоплению людей, но искусство Молона, которое он постигал на пустынном родосском берегу, сослужило ему хорошую службу; и когда он вновь заговорил, голос его звучал чисто и искренне:

– Позвольте мне рассказать вам о том, какие бесстыдные и безумные замыслы вынашивает сейчас Веррес. Для него очевидно, что я прекрасно подготовился к разбирательству и смогу пригвоздить его к позорному столбу как вора и преступника не только перед этим судом, но и перед всем миром. Он понимает все это, однако так плохо думает обо всех честных людях и считает сенаторские суды настолько испорченными и продажными, что во всеуслышание объявляет: он купил подходящее для себя время суда, купил судей и, чтобы окончательно обезопасить себя, купил даже консульские выборы в пользу двух своих знатных друзей, которые уже пытались запугать моих свидетелей.

Эти слова произвели на толпу ошеломляющее воздействие, и одобрительный гул превратился в рев. Метелл в бешенстве вскочил на ноги, и его примеру последовал даже Гортензий, который при любом неожиданном повороте в судебных слушаниях обычно лишь приподнимал брови. Оба принялись ожесточенно размахивать руками и что-то выкрикивать, обращаясь к Цицерону.

– А что, – повернулся он к ним, – вы полагали, что я стану молчать о таком важном обстоятельстве? Что в минуту такой огромной опасности, грозящей и государству, и моему имени, я стану думать о чем-либо ином, кроме своего долга и достоинства? Скажи на милость, Метелл, что же это такое, как не издевательство над значением суда? Свидетелей, особенно и в первую очередь сицилийцев, робких и угнетенных людей, запугивать не только своим личным влиянием, но и своей консульской должностью и властью двоих преторов! Можно себе представить, что сделал бы ты для невиновного человека или для родича, раз ты ради величайшего негодяя и человека, совершенно чужого тебе, изменяешь своему долгу и достоинству и допускаешь, чтобы тем, кто тебя не знает, утверждения Верреса казались правдой! Ведь он заявлял, что ты избран в консулы не по воле рока, как другие члены вашего рода, а лишь благодаря его стараниям и что вскоре у него на побегушках будут оба консула и председатель суда. «Таким образом, – говорил Веррес, – после январских календ, когда сменится претор и весь совет судей, мы вволю и всласть посмеемся и над страшными угрозами обвинителя, и над нетерпеливым ожиданием народа».

Здесь мне пришлось перестать записывать, поскольку из-за рева толпы я уже не мог разобрать ни слова из того, что говорил Цицерон. Метелл и Гортензий, прижав руки рупором к губам, что-то вопили, обращаясь к Цицерону, а Веррес злобно махал руками Глабриону, очевидно требуя положить конец происходящему. Судьи-сенаторы сидели неподвижно, причем мне казалось, что большинство из них мечтали волшебным образом перенестись куда-нибудь подальше от этого места. Публика рвалась к месту заседания суда, и ликторам стоило больших трудов сдерживать ее. Глабриону не сразу удалось восстановить порядок, и только после этого Цицерон – уже более спокойным голосом – продолжил:

 

– Вот что они измыслили. Сегодня суд сумел начать работу лишь в полдень, и они полагают, что этот день уже не идет в счет. Остается десять дней до игр, которые, согласно своему обету, намерен устроить Помпей Великий. На эти игры уйдет пятнадцать дней, а сразу же за ними последуют Римские игры. Таким образом, наши противники рассчитывают отвечать на то, что будет сказано мной, только дней через сорок. Затем им разными отговорками и уловками будет легко добиться отсрочки суда до игр Победы; за ними тут же следуют Плебейские игры, после которых либо совсем не останется дней для суда, либо если и останется, то очень мало. И после того как обвинение потеряет свою силу и свежесть, дело поступит к претору Марку Метеллу еще неразобранным.

Цицерон сделал короткую паузу, чтобы набрать воздух в легкие, и продолжал далее:

– Что же мне следует делать? Если для произнесения речи я воспользуюсь временем, предоставленным мне по закону, может возникнуть опасность, что обвиняемый выскользнет из моих рук. «Сделай свою речь короче» – вот самый разумный совет, который мне довелось услышать на днях. Однако, судьи, я пойду еще дальше. Я вообще не буду произносить речь.

Не в силах справиться с изумлением, я поднял голову. Цицерон и Гортензий смотрели друг на друга, причем лицо последнего превратилось в застывшую маску. Он напоминал человека, который беззаботно и весело шел через лес – и вдруг с тревогой застыл на месте, услышав, как за его спиной хрустнула ветка.

– Да, Гортензий, – сказал Цицерон, – я не собираюсь играть по твоим правилам и тратить следующие десять дней на обычное долгое выступление. Я не позволю затянуть рассмотрение дела до январских календ, когда ты и Метелл станете консулами, отправите ликторов за моими свидетелями и под страхом расправы заставите их молчать. Я не предоставлю вам, судьи, сорока дней, чтобы вы забыли мои обвинения и окончательно запутались в тенетах Гортензиева красноречия. Я не соглашусь, чтобы приговор выносили тогда, когда множество людей, собравшихся со всей Италии по случаю выборов и игр, покинут Рим. Приступая сразу к допросу свидетелей, я не ввожу никакого новшества. Нововведение с моей стороны будет состоять лишь в том, что я стану допрашивать свидетелей по каждой статье обвинения, с тем чтобы мои противники имели такую же возможность допрашивать свидетелей, приводить свои доводы и выступать с речами.

Я на всю жизнь запомнил – и буду помнить до конца жизни, хотя мне осталось уже немного, – то, как повели себя Гортензий, Веррес, Метелл и Сципион Назика. Разумеется, Гортензий, лишь только пришел в себя, сразу же вскочил на ноги и стал с пеной у рта доказывать, что делать так совершенно незаконно. Глабрион был готов к этому и сразу же оборвал его, заявив, что Цицерон имеет право представлять дело так, как он пожелает, что лично его, Глабриона, уже тошнит от нескончаемой болтовни. Эти замечания претора, без сомнения, являлись домашней заготовкой, и Гортензий, вновь поднявшись с места, обвинил председателя суда в сговоре с обвинением. Глабрион, который всегда отличался вспыльчивым нравом, грубовато посоветовал законнику попридержать язык и пообещал, что в противном случае прикажет ликторам выдворить Гортензия из суда, хотя того и избрали консулом. Взбешенный Гортензий сел на свое место и опустил глаза, меж тем как Цицерон закончил вступительное слово, вновь обратившись к судьям:

– Сегодня на нас устремлены взгляды всего мира. Все хотят знать, в какой мере каждый из нас будет руководствоваться верностью совести и закону. От того, какой приговор вы вынесете подсудимому, зависит приговор, который вынесет вам народ Рима. Дело Верреса окончательно прояснит, способны ли вообще сенаторы вынести обвинительный приговор чрезвычайно богатому и чрезвычайно отягощенному виной человеку. Ведь всем известно, что Веррес известен лишь своими злодеяниями и своим богатством. Поэтому, если он будет оправдан, объяснить это можно будет только одной, причем самой позорной причиной. Советую вам, судьи, во имя вашего собственного блага не допустить, чтобы это произошло. А теперь, – провозгласил Цицерон повернувшись к судьям спиной, – я вызываю своего первого свидетеля – Стения из Ферм!

Я сомневаюсь в том, что к аристократам, входившим в состав суда, – Катулу, Исаврику, Метеллу, Катилине, Лукрецию, Эмилию и другим – кто-нибудь до этого обращался столь вызывающе и непочтительно, особенно выскочка, у которого на стене атриума не висело ни одной посмертной маски его предка. Какую ненависть они, должно быть, испытывали к Цицерону, сидя там и выслушивая все это! Особенно с учетом бешеного возбуждения, охватившего необозримую толпу на форуме, после того как Цицерон сел на свое место. Что до Гортензия, то я чуть ли не сочувствовал ему. Он сделал себе имя благодаря поразительной способности запоминать огромные речи и затем публично произносить их с неподражаемым актерским мастерством. А теперь его словно мул лягнул. Ему предстояло произнести за десять дней пять десятков коротких выступлений в ответ на показания каждого свидетеля. Гортензий был не готов к такому повороту, и это стало очевидно со всей безжалостностью, как только свидетельское место занял Стений.

Цицерон вызвал его первым – своеобразный знак уважения, ведь именно Стений невольно положил начало разбирательству. Сицилиец не подвел его. Он долго ждал этого дня и теперь использовал все предоставленные ему возможности. Стений красочно и подробно рассказал о том, как Веррес злоупотребил его гостеприимством, ограбил его дом, выдвинул против него ложные обвинения, наложил на него штраф, приговорил в его отсутствие сначала к публичной порке, а затем и вовсе к смерти и, наконец, подделал записи в суде Сиракуз. Цицерон тут же предоставил эти записи суду для ознакомления.

Но когда Глабрион предложил Гортензию провести перекрестный допрос свидетеля, Плясун согласился с огромной неохотой – и неудивительно. Золотое правило перекрестного допроса гласит: никогда не задавай вопрос, если тебе заранее не известен ответ, а Гортензий понятия не имел, что может сказать Стений. Он долго копался в документах, потом стал шептаться с Верресом и в конце концов медленно подошел к свидетельскому месту. Что еще ему оставалось? Задав раздраженным тоном несколько вопросов с намеком на то, что сицилийцы испокон веку испытывали ненависть к римскому правлению, он спросил, почему Стений решил обратиться напрямик к Цицерону, ведь тот известный подстрекатель простолюдинов. Таким образом Гортензий намекнул на то, что целью Стения было поднять смуту, а не добиться справедливости.

– Но сначала я обратился вовсе не к Цицерону, – как всегда, бесхитростно ответил Стений. – Первым защитником, к которому я пришел, был ты.

Этот ответ заставил рассмеяться даже некоторых членов суда.

Гортензий сглотнул комок и сделал вид, что присоединился к общему веселью.

– Вот как? – с непринужденной улыбкой спросил он. – Что-то я тебя не помню.

– Неудивительно, сенатор, ведь ты очень занятой человек. Зато я помню тебя очень хорошо. Ты сказал мне, что представляешь интересы Верреса и что тебя не волнует, сколько добра он у меня украл, поскольку ни один суд не поверит обвинениям сицилийца в адрес римлянина.

Гортензию пришлось ждать, пока утихнет волна презрительного улюлюканья, прокатившаяся по толпе. После этого он мрачно сказал:

– У меня больше нет вопросов к этому свидетелю, – и вернулся на свое место.

Был объявлен перерыв до следующего дня.

Первоначально я собирался описать суд над Гаем Верресом вплоть до мельчайших подробностей, но потом отказался от своего намерения, поскольку не вижу в этом смысла. Цицерон так ловко повернул дело в первый день, что Веррес и его защитники оказались в положении защитников осажденной крепости: окруженные со всех сторон, изо дня в день осыпаемые градом метательных снарядов, в то время как осаждающие уже прорыли под стенами ходы, готовясь ворваться внутрь.

У Верреса со товарищи не было возможности дать нам отпор. Им оставалось лишь надеяться, что они смогут противостоять натиску Цицерона еще девять дней – до начала игр Помпея, – а затем, воспользовавшись передышкой, прийти в себя и придумать что-нибудь новое. Цель же Цицерона была очевидной: сокрушить защиту Верреса, чтобы после представления всех свидетельств и улик даже самые продажные сенаторы-судьи Рима не осмелились бы проголосовать в пользу обвиняемого.

Чтобы достичь этой цели, Цицерон работал, как обычно, упорно и размеренно. Все, кто занимался обвинением, собирались еще до рассвета, и, пока он выполнял телесные упражнения, брился и одевался, я зачитывал показания свидетелей, которых предстояло допросить в этот день, а также оглашал списки улик. После этого Цицерон диктовал мне в общих чертах то, что намеревался сказать, и в течение часа или двух оттачивал свою речь. Тем временем Квинт, Фруги и я принимали меры к тому, чтобы нужные свидетели и документы оказались в суде. После этого мы спускались по склону холма к форуму, куда стекались огромные потоки людей. Ничего удивительного: город не помнил настолько захватывающего зрелища, и главным его героем, безусловно, являлся Цицерон.

Толпа зрителей не уменьшилась ни на второй, ни на третий день, а выступления порой бывали душераздирающими, особенно когда свидетели начинали рыдать, вспоминая обиды и притеснения. Мне запомнились Дион из Гелеса, которого Веррес обобрал на десять тысяч сестерциев, и двое братьев из Агирия, которых лишили четырехтысячного наследства. Таких случаев было значительно больше, но Луций Метелл запретил дюжине свидетелей покинуть остров. Среди них был и Гераклий из Сиракуз. Подобное беззаконие Цицерон, разумеется, не мог оставить без внимания и использовал его себе во благо.

– Так называемые «права» наших союзников, – гремел он, – даже не предусматривают возможность пожаловаться на свои страдания!

Любопытно, что все это время Гортензий сидел так, словно набрал в рот воды. После того как Цицерон заканчивал допрос очередного свидетеля, Глабрион предлагал Королю Судов провести перекрестный допрос, однако «его величество» либо царственно качал головой, либо отделывался словами: «Вопросов к свидетелю нет». На четвертый день Веррес, сказавшись больным, через своего представителя попросил у претора дозволения не являться на суд, но Глабрион не разрешил, заявив, что, если надо, подсудимого принесут вместе с кроватью.

На следующий день с Сицилии вернулся двоюродный брат Цицерона Луций, которые успешно выполнил данное ему поручение. Вернувшись домой после суда и застав там родственника, Цицерон обрадовался сверх всякой меры и со слезами на глазах обнял его. Без помощи Луция, обеспечившего доставку в Рим свидетелей и документов, Цицерон не обладал бы и половиной той силы, которая располагал теперь. Но семь месяцев, проведенных на острове, явно измучили Луция, который и без того не отличался завидным здоровьем. Он сильно исхудал, его донимал мучительный кашель. Но его решимость сделать так, чтобы Веррес получил по заслугам, нисколько не поколебалась. Из-за этого Луций не успел к началу разбирательства: сделав на обратном пути небольшой крюк, он задержался в Путеолах. Там Луций запасся показаниями еще двух важных свидетелей – римского всадника Гая Нумитория, который присутствовал при распятии Гавия в Мессане, и его друга, торговца по имени Марк Анний, находившегося в Сиракузах, когда там по неправедному приговору суда умертвили Геренния.

– И где же эти люди? – нетерпеливо полюбопытствовал Цицерон.

– Здесь, – ответил Луций, – в таблинуме. Но должен сразу предупредить: они не хотят давать показания.

Цицерон поспешил в таблинум и обнаружил там двух внушительного вида мужчин средних лет. «Прекрасные, на мой взгляд, свидетели, – описывал он их позже. – Уважаемые, преуспевающие, здравомыслящие и, главное, не сицилийцы».

Однако, как и предупреждал Луций, эти двое не намеревались выступать с показаниями. Будучи дельцами, они не желали наживать могущественных врагов. Но при всем том они не были дураками и, умея подсчитывать плюсы и минусы, понимали, что выгоднее стать на сторону победителей.

– Знаете ли вы, что сказал Помпей Сулле, когда старик пытался не дать ему триумф по случаю его двадцатишестилетия? – спросил Цицерон. – Помпей недавно поведал мне это на пирушке. Так вот, он сказал: «Большинство людей связывает надежды с восходящим, а не заходящим солнцем».

Все получилось очень ловко: обронив имя Помпея Великого, Цицерон дал понять, что они на короткой ноге, и одновременно он воззвал к гражданскому чувству своих гостей, намекнув, что те не останутся внакладе. К тому времени, когда все, включая семью Цицерона, отправились ужинать, он сумел заручиться их поддержкой.

 

– Я знал, что если они пробудут с тобой хотя бы несколько минут, то согласятся на что угодно, – прошептал ему на ухо Луций.

Я был уверен, что Цицерон вызовет их в суд на следующий же день, но он опять оказался умнее меня.

– Представление, – сказал он, – всегда должно заканчиваться в точке высочайшего накала.

Цицерон неуклонно наращивал этот накал, используя каждую новую улику, каждый документ, каждого свидетеля. Он вытаскивал на свет и убедительно доказывал все преступления Верреса – от подкупа, вымогательства и неприкрытого разбоя до жестоких и необычных наказаний.

На восьмой день Цицерон вызвал двух сицилийских моряков – Фалакра из Центурип и Онаса из Сегесты. По их словам, они сумели избежать бичевания и казни лишь благодаря тому, что подкупили Тимархида, вольноотпущенника Верреса. Признаюсь, мне было приятно присутствовать при публичном унижении этого негодяя, с которым я имел несчастье познакомиться раньше. Более того, родственникам несчастных, не сумевших собрать денег для взятки, заявили, что им все равно придется заплатить палачу, иначе тот намеренно сделает смерть их близких долгой и мучительной.

– О, какое страшное и невыносимое горе! – гремел Цицерон. – Родителей заставляли выкупать за деньги не жизнь их детей, а быстроту их смерти![21]

Я видел, как сенаторы перешептываются и горестно качают головами. Глабрион предложил устроить перекрестный допрос, и Гортензий опять ответил: «Вопросов к свидетелю не имею». В ту ночь до нас впервые дошел слух, что Веррес уже собрал свои пожитки и собирается отправиться в добровольную ссылку.

Так обстояли дела на девятый день, когда мы привели в суд Анния и Нумитория.

На форуме собралось еще больше народу, чем обычно, поскольку до обещанных Помпеем игр оставалось всего два дня. Веррес опоздал, и было видно, что он сильно пьян. Поднимаясь по ступеням храма к месту, где заседал суд, он споткнулся и упал бы, если бы Гортензий не поддержал его. Толпа ответила взрывом хохота. Проходя мимо Цицерона, Веррес метнул в его сторону злой и одновременно опасливый взгляд налитых кровью глаз – взгляд загнанного в угол хищника.

Цицерон сразу перешел к делу, вызвав очередного свидетеля, Анния. Тот поведал, как однажды утром он проверял грузы в гавани и туда прибежал его друг. Оказалось, что Геренний, с которым они сообща вели дела, теперь закован в цепи на форуме и молит сохранить ему жизнь.

– Что же ты предпринял?

– Разумеется, сразу же кинулся на форум.

– И что ты там увидел?

– Там было около сотни людей, кричавших, что Геренний – римский гражданин и не может быть казнен без надлежащего разбирательства.

– Откуда всем вам было известно, что Геренний – римлянин? Разве он не был менялой из Испании?

– Многие из нас знали его лично. Хотя Геренний действительно держал меняльную лавку в Испании, родился он в семье римлян в Сиракузах, где и вырос.

– Что же ответил Веррес в ответ на ваши мольбы?

– Он приказал немедленно обезглавить Геренния.

По толпе слушателей прокатился мучительный стон.

– Кто совершил казнь?

– Палач Секстий.

– Это было сделано чисто и ловко?

– Нет, боюсь, совсем наоборот.

– Очевидно, – проговорил Цицерон, поворачиваясь к судьям, – Геренний не сумел дать Верресу и его головорезам достаточно большую взятку.

Веррес, который обычно сидел на своем месте молча, ссутулившись, вдруг вскочил – возможно, под воздействием выпитого – и начал кричать, что он никогда не брал такой взятки. Гортензий силой усадил его. Сделав вид, что он ничего не заметил, Цицерон ровным голосом продолжил задавать вопросы свидетелю.

– Довольно странно, не правда ли? – спросил он. – Не менее ста человек утверждают, что Геренний – римский гражданин, а Веррес не соглашается подождать хотя бы час, чтобы выяснить, так ли это. Как ты объясняешь?

– Очень просто, сенатор. Геренний плыл из Испании на корабле, груз которого забрали люди Верреса. Геренния и всех остальных, кто был на корабле, бросили в каменоломни, а затем вытащили оттуда и предали публичной казни, выдав их за пиратов. Веррес не знал, что на самом деле Геренний был вовсе не пришельцем, не чужеземцем, что он был хорошо известен сиракузским римлянам и те, без сомнения, узнают его. А когда Веррес обнаружил свой промах, он уже не мог отпустить Геренния, поскольку тот был хорошо осведомлен о деяниях наместника.

– Прости, но я по-прежнему кое-чего не понимаю, – заговорил Цицерон с притворным простодушием. – Зачем Верресу понадобилось казнить ни в чем не повинного человека, плывшего на торговом корабле, выдавая его за пирата?

– Ему нужно было совершить определенное число публичных казней.

– Для чего?

– Он брал взятки за то, что отпускал на волю настоящих пиратов.

Веррес снова вскочил и принялся кричать, что все сказанное – ложь. Однако теперь Цицерон не оставил его выкрики без внимания и, сделав несколько шагов по направлению к нему, заговорил, обращаясь прямо к Верресу:

– Ты называешь это ложью, чудовище? Ложью?! Тогда почему же в записях твоей тюрьмы говорится, что Геренния освободили? И почему в них же указывается, что пират Гераклеон был казнен, хотя никто на острове не видел, как это случилось? Я отвечу тебе. Потому что ты, римский наместник, отвечающий за безопасность морей, брал взятки от самих пиратов!

– Цицерон! Великий законник, который считает, что он знает все на свете! – с горечью заговорил Веррес слегка заплетающимся языком. – Но на самом деле ты знаешь далеко не все, и я могу доказать это! Гераклеон сейчас здесь, в Риме, в частной тюрьме моего дома, и он сможет подтвердить, что все твои измышления лживы!

Трудно поверить в то, что человек способен творить подобные глупости, но так все и было, мои записи совершенно точны. В суде воцарился кромешный ад, и посреди этой вакханалии Цицерон, обращаясь к Глабриону, потребовал, чтобы ликторы – «ради общественной безопасности» – сей же час отправились в дом Верреса, забрали оттуда знаменитого пирата и заключили под стражу.

Когда это было сделано, Цицерон вызвал второго за день свидетеля, Гая Нумитория. Откровенно говоря, мне тогда показалось, что Цицерон слишком торопится и он мог бы извлечь больше пользы из того обстоятельства, что главарь пиратов нашел убежище в доме Верреса. Однако великий законник почувствовал, что настало время добить жертву, и впервые с тех пор, как мы высадились на берег Сицилии, он заполучил подходящий для этого момент.

Нумиторий поклялся говорить только правду и занял свидетельское место, после чего Цицерон быстро заставил его рассказать все самое необходимое о Публии Гавии: о том, что этот торговец плыл из Испании на корабле, который подвергся разграблению, что он вместе со своими спутниками был брошен в каменоломни и сумел бежать, что после этого он добрался до Мессаны и собирался сесть на корабль, отправлявшийся на материк, но был схвачен и передан Верресу, когда тот приехал в город. На площади стояла звенящая тишина.

– Расскажи суду о том, что случилось потом.

– Веррес устроил судилище на форуме Мессаны, – продолжил свой рассказ Нумиторий, – а затем приказал привести Гавия. Он объявил во всеуслышание, что этот человек – соглядатай и что для него есть только один справедливый приговор. Веррес приказал водрузить крест на берегу, обращенном к Италии, чтобы несчастный, умирая, мог смотреть на нее. Потом Гавия раздели донага, подвергли порке на глазах у всех нас, пытали раскаленным железом, а под конец распяли.

– Говорил ли что-нибудь Гавий?

– Только с самого начала, когда пытался доказать, что на него возводят напраслину, что он не соглядатай. Гавий говорил, что он – римский гражданин из муниципия Консы, что он служил под началом Луция Реция, известнейшего римского всадника, который ведет дела в Панорме и может подтвердить это.

– Что ответил на это Веррес?

– Заявил, что все это ложь, и приказал приступить к экзекуции.

– Можешь ли ты описать, как встретил Гавий свою ужасную смерть?

20Здесь и далее данная речь Цицерона дается в переводе В. Горенштейна с некоторыми изменениями.
21Перев. В. Горенштейна.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73 
Рейтинг@Mail.ru