Общество состоит из всех тех, кто испытывает воздействие косвенных последствий [чужих] трансакций до такой степени, что возникает насущная необходимость держать их под систематическим контролем [Дьюи 2002: 15-16][15].
Однако необходимая предпосылка для формирования общества, способного действовать, – адекватное понимание причин «трансакций», повлекших за собой нежелательные последствия. Липпман высмеивал «общепринятый идеал всевёдущего гражданина», притом что в действительности общественно-политические процессы, влияющие на жизнь обывателей, «большей частью невидимы» [Lippmann 2009:11 ]. В России испокон веку стояли два ключевых политических вопроса: «кто виноват?» и «что делать?». Как правило, если виновный не найден, то ничего и не поделаешь. Примером может служить вопиющая проблема невыплаты заработной платы в 1990-е годы. Вероятно, ее можно было бы счесть доказательством отсутствия в России гражданского общества. Однако Д. Джавелин [Javeline 2003] в своем важном исследовании установила: люди не могли организовываться и принимать меры главным образом потому, что не знали, кого винить.
Москвичи и другие жители столицы часто называют Москву «большой деревней». В действительности это далеко не так; население города – около 12 000 000 человек – превышает население многих государств. Но основная часть его жителей проживает на относительно небольшой территории. До присоединения в 2011 году Новой Москвы (части территорий Московской области) столица являлась столь же густонаселенной, как Гонконг [Argenbright 2011]. Около 95% ее населения по-прежнему сосредоточено в Старой Москве. Прозвище Большая деревня сохраняется, возможно, потому, что человек может ощутить себя лично знакомым с большей частью города. Москвичи, вероятно, знают родной город куда лучше, чем остальную страну – самую большую в мире. Московские градоначальники и другие влиятельные лица, как правило, пользуются известностью, не в последнюю очередь потому, что столичные события освещаются средствами массовой информации подробнее, чем новости любого другого российского региона.
И Дьюи, и Липпман пытались понять, как переход от демократии небольших поселений, наподобие той, которую идеализировал Т. Джефферсон, к «Великому обществу», сформированному международными связями, укрепившимися в «век машин», повлиял на реалии и потенции демократического государства и общества. Оба прагматика были единодушны в том, что можно выразить словами Липпмана: «Главная проблема самоуправления – проблема оперирования невидимой средой» [Липпман 2004: 363]. Москва – не деревня, в которой можно лично знать обо всем происходящем; это мировой город XXI века. Однако человек в хорошей физической форме может обойти Старую Москву всего за день. И как покажет, я надеюсь, данная работа, СМИ, особенно ведущие газеты, действительно освещают для внимательного читателя многое из того, что происходит в столице. В Москве, в отличие от России в целом, гораздо легче установить, «кто виноват», если что-то идет не так. А поскольку жители лучше осведомлены о проблемах, существующих у них под боком и непосредственно влияющих на их жизнь, они с большей вероятностью сумеют определить, «что делать».
Он [теоретик демократии] был поглощен одним интересом: самоуправлением. Человечество же интересовалось огромным количеством вещей: порядком, правами, процветанием, звуком и изображением. Оно стремилось разными способами избежать скуки <…> А так как искусство самоуправления не является врожденным инстинктом, то люди и не стремятся к самоуправлению как к таковому. Они стремятся к самоуправлению ради результатов, к которым оно ведет. Именно поэтому импульс самоуправления всегда бывает наиболее сильным, если он выливается в протест против плохих условий существования [Липпман 2004:294].
Недвусмысленный уклон путинского правления в сторону авторитаризма не покончил с политикой в российских городах. Чтобы увидеть это, нужно переключить внимание с того, чего нет, на то, что есть. Выяснилось, что недостаточно одних лишь личных связей для решения проблем, вызванных городской реконструкцией, особенно в Москве, где «градостроительство» развивалось наиболее быстро и масштабно. Этот процесс нарушил привычный уклад жизни людей, и, каким бы «неестественным» это ни казалось, многие осознали, что обязаны заявить публичный протест [Clement 2008: 75-76].
Российский исследователь утверждает, что «гражданам России действительно недостает таких важных составляющих политической культуры, как гражданская ответственность, самоорганизация и умение отстаивать свои права и интересы» [Petukhov 2006: 13]. Локальная оппозиция редевелопменту, наряду с другими московскими протестами и движениями, показывает, что эти «составляющие» уже не в таком дефиците, как ранее, поскольку столичные жители работали над этим. Москвичи самоорганизовались и начали действовать, хотя в первую очередь не ради общества или демократии. Появляются новые группы общественников, способные оказывать серьезное воздействие. Возможно, они никогда не сольются в то самое единое гражданское общество, которое столь часто обсуждалось теоретиками[16]. Но эти новые общественные объединения занимались и могут продолжать заниматься гражданской деятельностью, например преобразованием структур городского управления.
Прежде не знакомые друг с другом москвичи начали объединяться, пытаясь решить общие проблемы – насущные, а не отвлеченные. Они устанавливали с согражданами связи, которые множили и иногда расширяли, образуя коллективы и сообщества, называемые «инициативными группами» и «общественными движениями», но не «неправительственными организациями», которые, по мнению не только Путина, но и большинства москвичей, являются иностранными агентами [Crotty 2009]. И, по крайней мере, до сих пор эти доморощенные объединения Кремлю, очевидно, не досаждали.
Российские ученые начали всерьез изучать эти новые сообщества. В открывшей данную тему статье Е. С. Шоминой, В. А. Колосова и В. В. Шухат анализируется появление в Москве местных жилищных движений [Shomina et al. 2002]. По выражению Липпмана, эти движения возникли «ради результатов». Авторы поясняли: «Многим людям стало ясно, что никакая муниципальная власть не в состоянии установить круглосуточное наблюдение, поэтому крайне важно было объединить соседей ради всего сообщества» [Shomina et al. 2002: 352][17].
Недавно Е. А. Чебанкова посвятила низовым общественным движениям главу в своей книге о гражданском обществе в России [Chebankova 2013]. Кроме того, вышло чрезвычайно содержательное англоязычное издание «Политическая теория и общественное развитие в постсоветской России» («Political Theory and Community Building in Post-Soviet Russia»), исследующее на основе ACT вопрос о respublica (‘общем деле’), которое возникает в результате коллективных действий граждан, стремящихся улучшить свои жилища, районы и города [Kharkhordin, Alapuro 2011][18].
Ученый и активист К. Клеман внесла наиболее существенный вклад в изучение российских низовых общественных движений. Клеман родилась и получила образование во Франции, а в 1994 году, переехав в Россию, по ее словам, «была шокирована эксплуатацией и унижением “простых людей” и с тех пор пытается не просто безучастно анализировать социальные процессы в стране, но и содействовать самоорганизации и общественной активизации» [Клеман 20136: 16]. В настоящее время она является директором института «Коллективное действие»[19][20], спонсировавшего издание о городских движениях в России под ее редакцией [Клеман 2013а]11. Ранее Клеман выступила соредактором 635-страничной книги о подъеме социальных движений в России [Клеман 2010]. На эту же тему она опубликовала англоязычную статью [Clement 2008].
Наконец, работы, наиболее созвучные данному исследованию, – статьи Б. С. Гладарева о движении за сохранение историко-культурного наследия в Санкт-Петербурге [Гладарев 2011; Гладарев 2013]. Автор ведет хронику создания и деятельности объединений, выступающих против уничтожения архитектурных памятников бывшей столицы. Здесь, как и в Москве, к опытным градозащитникам присоединились принципиально новые активисты, максимально использующие вербовочные и организационные возможности социальных сетей [Gladarev, Lonkila 2012]. В борьбе за сохранение русской материальной культуры они добились величайшей победы за весь постсоветский период – отмены проекта «Газпрома» «Охта-центр», который мог до неузнаваемости изуродовать исторический центр города. Кроме того, петербургские градозащитники, подобно московским, добились значительных изменений в системе управления историко-культурным наследием [Гладарев 2011: 127].
Вообще западные ученые мало интересуются инициативными группами и местными «общественными движениями». Важное исключение из этого обобщения – статья А. Эванса о борьбе за сохранение Химкинского леса в Московской области [Evans 2012]. Существует также одна давняя статья о жилищных движениях [Pickvance 1994]. Однако по большей части в рассмотрении низовой политики господствует вопрос о смене власти: могут ли и будут ли местные движения объединяться и создавать оппозицию национального масштаба, способную покончить с путинским режимом? Большинство экспертов сомневаются в этом, например Г. Робертсон в своем содержательном труде о «политике протеста» в Москве. «Локальные, материальные и узко сформулированные требования и отличительные особенности, как правило, препятствуют объединению» [Robertson 2011: 9]. Впрочем, Робертсон полагает, что низовой протест может вызвать раскол среди правящей элиты, что может привести к «расширению политической конкуренции и ускорению темпов демократизации» [Robertson 2011: 212].
«Всякий народ имеет такое правительство, какого заслуживает». Знаменитое утверждение Ж. де Местра не всегда справедливо: разве северные корейцы «заслужили» строй, столь радикально отличающийся от строя их южных соотечественников? Тем не менее путинский режим был выстроен на российских реалиях, иногда весьма древних, и очевидно, что в настоящее время подавляющее большинство россиян им довольны. Скорее всего, даже среди противников Кремля немного россиян, желающих полного краха путинского правления. Слишком велик страх перед бунтом, очередным «смутным временем», и это вполне понятно.
Низовой протест в России стоит изучать, даже если революция маловероятна. Если рассматривать через призму концепции «череды мест», протест воспринимается лично; он становится частью осознания человеком, кто он такой и на что готов пойти. Противодействие должно осуществляться в сотрудничестве с другими; это процесс обучения, составляющая становления полноценного гражданина. Помимо этого, оно способно привести к значительным изменениям, которые улучшат положение общества (или отдельных сообществ).
В этом отношении Робертсон упускает один важный нюанс, когда, используя значительный массив данных, заимствованных из милицейских сводок, оценивает протесты 1997-2000 годов: «Большинство протестных требований были направлены на сохранение статус-кво, либо оставались умеренными в том смысле, что призывали скорее к соблюдению закона, нежели к каким-то радикальным переменам» [Robertson 2011: 59]. Нюанс же состоит в том, что последовательное соблюдение закона и стало бы радикальной переменой для России. Однако верховенство закона достигается скорее тяжелым трудом, чем стихийными баррикадами; несмотря на две «смены режима» в XX веке, в России она явно отсутствует, если не принимать в расчет политические заявления. С. Грин, автор самого масштабного англоязычного исследования о российской низовой оппозиции, пишет: «Закон – орудие не граждан, а отдельных государственных чиновников» [Greene 2014: 137-138].
Россияне «отвернулись» от демократии и свободы, однако Грин полагает, что «политическая активность и участие, часто последовательные, а иногда и плодотворные, существовали на протяжении всего путинского правления» [Greene 2014: 3-4]. Анализируя исследование Л. Сундстром [Sundstrom 2006: 169—188] о российском движении солдатских матерей, Грин подмечает один важный момент: «Движение обязано своим успехом способности задействовать общепринятые понятия справедливости и несправедливости, привлекая таким образом поддержку общественности скорее для исправления ошибок, чем для осуществления прав» [Greene 2014: 106].
Опыт других стран показывает, что борьба, которая на первый взгляд относится к нимбизму[21], может, может послужить толчком к созданию связей, которые будут иметь последствия на национальном и международном уровнях. В 2002 году мексиканские фермеры, выступившие против строительства на своих землях нового международного аэропорта, спровоцировали кризис национального правительства, которое в конечном итоге сдало свои позиции [Mexico 2002]. В Китае миллионы людей были выселены из своих домов; многие из них приняли участие в «массовых инцидентах», то есть протестах. Перед Олимпиадой 2008 года эти принудительные выселения привлекли внимание мировой общественности, особенно случай с двумя пожилыми китаянками, которых приговорили к «трудовому перевоспитанию», когда те, в соответствии с законом, обратились за разрешением на проведение протестной акции против своего выселения [Jacobs 2008]. Хотя Китай по-прежнему широко практикует принудительные выселения [Makinen 2012], правительство все же приняло закон, запрещающий насильственные выдворения, а также выселения в праздничные дни и по ночам [Hogg 2011]. А в августе 2015 года в Бейруте протест местных жителей против переполненных мусорных свалок привел к тому, что на площади Мучеников собрались тысячи ливанцев, требуя отставки правительства [Saad 2015].
На протяжении всей этой книги я стремлюсь показать, что местные оппозиционные движения – отнюдь не эгоцентричная реакция нимбистов на перемены; эти движения возникают и находят отклик у других граждан, не являющихся их непосредственными участниками, поскольку добиваются справедливости. Грин вообще считает, что низовые общественные движения подготовили почву для широкомасштабных протестов зимы 2011-2012 годов против выборов, вернувших Путина на президентский пост.
Я утверждаю, что между вышеописанными социальными движениями и массовыми волнениями, сопровождавшими возвращение Путина в Кремль, существует вполне реальная связь. Эта связь нечто большее, чем просто люди. Это объединение идей, фреймов, взглядов на социальное пространство и свое место в нем [Greene 2014: 203].
В заключительном разделе данной главы я попытался использовать подход «жизнь как череда мест», чтобы разъяснить, где в буквальном смысле родилось это исследование.
Впервые я побывал в СССР в 1975 году. Будучи рабочим-строителем, я практически не разбирался в русской истории и культуре, а все, что я знал о Советском Союзе, было усвоено мной из обычных источников, которые соответствовали тогдашней политике холодной войны. Но я был скептиком по натуре и привык игнорировать правила. Я отделился от туристической группы и свел знакомство с таксистом, который, в нарушение всех правил, представил меня своим друзьям и устроил мне весьма необычную экскурсию по Москве. Множество последовавших за этим приключений (в том числе посещение в буквальном смысле подпольного концерта трибьют-группы «Led Zeppelin») привели меня к выводу, что порожденная холодной войной картина советского общества оказалась очень поверхностной, если не опасно искаженной.
Возобновив в 1978 году учебу, вскоре я занялся географией и советологическими исследованиями. Наряду с географией меня неодолимо тянуло к русской и советской истории, куда более захватывающей, чем официальные сведения о тогдашней советской реальности, которая ныне называется «застоем». Вновь посетив СССР в 1979 и 1980 годах, я проявил жгучий интерес ко всему, что происходило вокруг. Однако в научной работе сосредоточился в основном на исторической географии Советского Союза. В 1988-1989 годах я вернулся в СССР почти на год, чтобы провести архивные и библиотечные исследования для диссертации. К этому моменту я значительно расширил свои познания в советской и российской истории и поэтому мог оценить значение происходивших тогда событий. Но, помимо этого, мы с женой, живя в студенческом общежитии и имея мало конвертируемой валюты, также учились разбираться во всех тонкостях московской повседневной жизни на собственном опыте и с помощью советских друзей.
При включенном наблюдении в полевых условиях почти все время уходит на то, чтобы существовать в этой среде и с этой средой, и не имеет значения, сознательно и активно человек исследует или нет, его чувства постоянно начеку, и потому, хотим мы этого или нет, герменевтическое животное в нас продолжает работать [Boren 2009: 76].
В своей историко-географической работе я интересовался главным образом властью. В диссертации я рассматривал крушение имперского режима и установление советского коммунистического строя. Я решил исследовать российскую железнодорожную систему, что обеспечивало мне выгодную позицию для изучения чрезвычайно сложного периода революции и Гражданской войны. Таким образом, я получил наглядное представление о сочетании большевистской идеологии и практического институционального строительства в стратегическом контексте, где различные материальные и человеческие факторы, влияющие на деятельность железных дорог, часто порождали кризисы, а временами угрожали разрушить единственную общенациональную систему транспорта и связи [Argenbright 1990]. Мне не понадобилась акторно-сетевая теория (ACT), чтобы напомнить себе, что на ситуацию «могут повлиять» и неодушевленные объекты: имело значение, что локомотивы ломаются, снежные бури могут на несколько недель прервать сообщение, а по системе распространяются смертоносные микробы [Argenbright 2008].
Также мне не понадобилось разрабатывать сложную методологию, прежде чем приступить к исследованию. Я был «попутчиком» историков, которые занимаются общими вопросами, но по привычке допускают, чтобы в обширной литературе всплывали частные темы. «Дома», на географическом факультете Беркли, мой первый научный руководитель Д. Хусон также был уверен, что нужно ставить важные вопросы и отвечать на них как можно лучше, вместо того чтобы задаваться пустяковыми вопросами, на которые можно ответить с большой численной точностью.
Застревать на подобных административных единицах лишь под предлогом статистики – излишняя робость для географа. Поступая таким образом, жертвуешь истинной точностью, столь сильно зависящей от привлекаемой единицы, ради формальной. Другими словами, обобщение, начинающееся словами «около двух третей…», применительно к значимой единице или области, будет точнее, чем «68,2%» применительно к относительно незначительной [Hooson 1964: 15].
Я вернулся в Москву морозным днем 2 января 1992 года. Авиакомпания оставила весь зарегистрированный багаж в Лондоне, чтобы иметь возможность забрать топливо для обратного рейса, учитывая его возможную нехватку в аэропорту Шереметьево. Россия в тот момент была слишком нестабильна, чтобы в чем-то на нее полагаться. В Москве в 1992 году, хотя это время не сравнить с апокалиптической катастрофой 1918-1921 годов, царил хаос, если не сказать больше: только шок и никакой терапии, говорили мои друзья. Метапонятие того времени, «переходный период», казалось в лучшем случае пресным эвфемизмом, скорее же – стратегической дымовой завесой для неолиберальной колонизации. Например, «либерализация цен» означала, что цены на большинство продуктов питания подскочили на 500% и более, это при том, что зарплата осталась неизменной. Я своими глазами видел последствия таких «реформ»: в частности, попытки предотвратить «навес рубля» привели к нищете и усилению коррупции.
Чтобы подкрепить научное толкование, личного опыта знакомства с городом недостаточно, но опыт этот может стать отправной точкой и неоценимой проверкой умозрительных рассуждений. Однажды в автобусе пожилая дама – как раз из тех, кто ранее поддерживал в советском обществе порядок, отчитывая нарушителей общественного порядка, – вдруг начала кричать: «Как же мы будем жить, как же мы будем жить?!» Какая-то молодая женщина попыталась ее успокоить, а остальные бормотали: «Вот именно». Не раз я видел трупы, оставленные на улице родственниками, у которых не хватало средств на похороны, – вопиюще позорное состояние русской культуры. Разумеется, страна переживала определенный переходный период, но для большинства людей это оказался чрезвычайно болезненный опыт [Shevchenko 2009]. В следующем году «переходный период» был отмечен вооруженной борьбой между президентом Б. Н. Ельциным и представителями законодательной власти. Ельцин одержал победу и был официально переизбран в 1996 году, что позволило наблюдателям по-прежнему рассуждать о «переходном периоде» к нормальной жизни. Однако верховенство закона так и не было обеспечено, а права собственности остались незащищенными. Как следствие, за фасадом потемкинских деревень электоральной демократии расцвел «клановый капитализм» [Sharafutdinova 2010], который Путин сумел использовать для построения своей системы «вертикали власти».
Я снова приехал в Москву в 1995 году, чтобы провести три летних месяца за работой в архивах. Благодаря большой продолжительности летнего дня на широте Москвы мне хватало времени, чтобы наблюдать за уличной жизнью после закрытия архивов. Медленно, но верно Москва, в которой я жил, становилась для меня интереснее советского прошлого. Я продолжал трудиться над несколькими историко-географическими проектами, но наряду с этим начал обрабатывать свои впечатления и мысли о современной Москве [Argenbright 1999]. Каждое лето я возвращался сюда примерно на месяц, завершая несколько работ по истории, но также начал работать над другой современной темой.
В конце 1990-х годов мэр Ю. М. Лужков возродил сталинский план строительства Третьего транспортного кольца (ТТК) между Садовым кольцом, охватывающим историческое ядро столицы, и окружной автострадой – Московской кольцевой автомобильной дорогой (МКАД). Когда я проследил маршрут ТТК на карте, стало ясно, что магистраль проляжет через многие густонаселенные районы. Хорошо зная по прежнему опыту, как обычно делаются дела в этом городе, я предположил, что разработчики ТТК недооценивают трудности при устройстве въездов и съездов для новой дороги и совершенно не думают о том, как проект затронет местное население. Чего я совсем не ожидал, так это общественных протестов, однако, как рассказывается в главе четвертой этой книги, план мэра проложить тоннель через исторический Лефортовский парк вызвал решительное, гневное сопротивление общественности.
С этого момента я начал «составлять карту разногласий», относящихся к городскому строительству, хотя советы Б. Латура прочел лишь много лет спустя. Разногласий оказалось в избытке. Я сосредоточился на локальной оппозиции девелоперским проектам, а также на вопросах передвижения и парковки автотранспорта. Я слежу за этими разногласиями в СМИ уже около 20 лет. Во время моих летних приездов в Москву я отправлялся собственными глазами взглянуть на те места, где материализовывались вышеназванные проекты и разногласия. Также я обсуждал эти проблемы с экспертами, в том числе с коллегами-географами, друзьями, а иногда и с обычными прохожими. Соображения и выводы друзей были особенно ценны – не потому, что друзья всегда «правы», а потому, что мы дружили достаточно долго, чтобы я имел представление о траектории развития их взглядов.
Включенное наблюдение <…> опирается на полностью человеческое «я» аналитика, для того чтобы исследовать социальные процессы, частью которых он является. Как метод оно является характерным следствием отказа прагматизма от предварительных умозрительных построений вкупе с его акцентом на практике [Smith 1984: 357].
Включенное наблюдение – научный полевой метод исследования, который стремится к пониманию того, что происходит в определенном контексте, и подразумевает, что исследователь должен попытаться полностью освоить этот культурный контекст. Речь идет о синхронизации личного и академического мировоззрения исследователя с материальным и символическим миром в месте исследования, его конечная цель – изложить это понимание преимущественно академической аудитории <…> Сильная сторона метода состоит в том, что он позволяет описать и объяснить тесные связи, существующие между людьми, их жизненными мирами и местами, которые они создают [Boren 2009: 75].
С. Смит, таким образом, определяет включенное наблюдение как практику прагматизма, а Т. Борен отстаивает его как эффективный способ изучения обустройства среды обитания. Я занимался «включенным наблюдением», не называя так свою деятельность. Критики утверждают, что подобный подход едва ли представляет собой правильную методологию; даже «неопрагматик» Р. Рорти признает трудность поиска методологии, соответствующей «экспериментальному, фаллибилистскому подходу» прагматизма [Rorty 1991: 65-66][22]. Это препятствие для того, чтобы ввязываться в научный проект, но в то же время я ведь не втискивал реальность в заранее выбранные рамки. Б. Латур утверждает, что «эмпирическое исследование, которому нужна рамка <…> это плохой выбор для начала» [Латур 2014: 201].
Дж. Дьюи приводил аналогичный аргумент: «В любом случае мы должны начинать с проявлений человеческой деятельности, а не с ее гипотетических причин, и рассматривать ее последствия» [Дьюи 2002: 13]. Проекты и разногласия были фактами; я не оценивал их как проявления невидимой социальной силы. Рассматривая их «последствия», я, однако, допускал возможность, что среди них была и «деятельность гражданского общества», то есть что москвичи не только влияли на судьбу отдельных зданий и районов, но менялись сами, развивая «гражданские навыки» и уверенность в себе, и потенциально затрагивали городскую систему управления. И рост подготовленности и сознательности граждан, и реформа московского городского управления представляются последствиями «своего рода развития», которое Дьюи понимал как свободу.
Идея о том, что гражданское общество может зародиться в городе, вряд ли вызовет возражения. Возникновение демократии в Афинском полисе и ее возрождение в городах Апеннинского полуострова в XV веке всесторонне изучены [Hall 1998:24-113]. М. Левин, выдающийся исследователь истории СССР, считал, что в позднесоветском обществе гражданское общество обладало определенным весом.
Советскому обществу требуется государство, которое может соответствовать его сложности. И таким образом, иногда открыто, иногда тайно, современное городское общество сделалось мощным «системообразователем», вынуждая адаптироваться как политические институты, так и экономическую модель. Советское городское общество воздействует на индивидов, группы, институты и государство по многочисленным каналам, порой явным, порой медлительным, негласным и неприметным. Гражданское общество болтает, сплетничает, требует, сердится, различными способами выражает свои интересы и тем самым создает настроения, идеологии и общественное мнение [Lewin 1988: 146].
Другие, например [Evans 2006], не согласны с существованием гражданского общества в советский период или, как говорилось выше, даже сегодня, при Путине. Конечно, большие города не всегда и не везде порождают демократию и гражданское общество, доказательством чему, как представляется, служит Пхеньян. Однако определенное расхождение во мнениях относительно гражданского общества, вероятно, обусловлено принципиальным различием концепций. Некоторые словно задаются вопросом: достаточно ли соблюдено критериев, чтобы мы могли объявить, что здесь действительно наличествует такое явление, как гражданское общество? Левин и другие, например Дьюи, интересуются процессом, динамикой изменений. Российский публичный интеллектуал А. Б. Панкин утверждает, что «гражданское общество как предпосылка демократии формируется именно в борьбе за конкретные права и интересы граждан, а не в отвлеченных запросах» [Pankin 2007: 39]. Социолог О. Шевченко в выдающемся исследовании понятия «кризис» в постсоветской Москве также обращает внимание на
пестрое лоскутное одеяло социальных изменений, обусловленных мириадами индивидуальных действий. Каждое из них может иметь целью лишь сохранение стабильности, однако, взятые в совокупности, эти акты способствуют формированию новых институтов и инфраструктур и фактически трансформируют общество изнутри [Shevchenko 2009:11].
Нижеследующее исследование подтверждает идею о том, что Москва была трансформирована изнутри и продолжает видоизменяться благодаря инициативам неравнодушных горожан. Следующая глава представляет собой анализ конкретного конфликта – попытку показать крупным планом многосложность событий и связей, имеющих отношение к подобным скандалам.