Соня только первый день робела, а уже назавтра со всеми перезнакомилась. Ее привлекала не рубка, а корма, где играли дети, сидели и судачили возле камбуза женщины, жены штурманов и механиков, кок Елизавета Петровна, матрос Ксюша – квадратная девушка с грубым лицом и толстыми босыми ногами.
Отец Сони работал грузчиком в порту, мать – кладовщицей на автозаводе. Детей было шесть человек. Соня – старшая. Жили в перенаселенной коммунальной квартире, все в одной большой комнате. Соня много работала по дому. Катя втайне удивлялась ее стойкости и неиссякаемому веселью.
После школы Соня решила поступить на работу.
– Подыму маленьких, а потом опять пойду учиться, – улыбаясь, говорила она.
– Тогда уже будет поздно, все забудешь, – отвечала Катя и добавляла: – И замуж, конечно, выскочишь.
– Кто меня возьмет? – вздыхала Соня притворно. Была хорошенькой и знала это.
«Амур» подолгу стоял в портах. Катя и Соня бродили по улицам приволжских городов. Катя спешила показать самое интересное, ревниво присматривалась, нравится Соне или нет, точно делилась чем-то ей лично принадлежащим.
Милые сердцу маленькие пыльные городки с тихими, выложенными булыжником улицами, где на уютных деревянных домиках вдруг видишь таблички: «Заготзерно», «Сберкасса», «Дом колхозника»… Неизменный сквер на площади, где стоит бронзовый памятник Ленину – в скромном костюме, с галстуком, заправленным за старомодный жилет.
Громадные города с запахом горячего асфальта и сгоревшего бензина, гигантские массивы новых домов – уже занавески на окнах и ящики с цветами на решетчатых балконах, но на улицах еще нет тротуаров, и люди ходят по насыпям канав, вырытых для водопровода и канализации. Огромные четырехэтажные универсальные магазины из бетона и стекла – и рядом с ними низкие кирпичные стены гостиных дворов, где разложены на прилавках галантерейные товары, но пахнет столетним запахом купеческой москатели: веревками, овчинами, дегтем и олифой. Мемориальные доски на валах старинных укреплений и башнях кремлевских стен, колокольни церквей, минареты мечетей, срубы в деревнях Верхней Волги и белые мазанки Нижней. Места, названия которых овеяны поэзией русской истории: село Отважное, Молодецкий курган, утес Степана Разина, Караульный бугор, Ермаково, Кольцовка, Усово…
Но как ни интересны были блуждания по городам, хотелось плыть и плыть, смотреть на реку, на берега.
– А почему мы так долго стоим? – спрашивала Соня.
– Не готовы баржи к буксировке. Неорганизованность. Начальства много, а толку мало. – Катя повторяла слова, слышанные от других.
Еще мало разбираясь в причинах этих простоев, она, как и все речники, ненавидела их люто. Простои снижают заработок, из-за них судно не выполняет плана, отстает в соревновании с другими судами.
Приближалась Казань. Реже стали леса. Вдоль берегов тянулись известковые карьеры и каменоломни. Виднелись дачные и рабочие поселки. Расположенная на невысоких холмах, Казань сияла и переливалась колокольнями и минаретами, поднимавшимися над пестрой массой домов.
В Казани пароход стоял десять дней: опять не были готовы баржи к буксировке.
Шли дожди. Они противно барабанили в стекла рубки. Вода на реке черно-стальная, серая, со сплошной рябью от быстро падающих капель. На небе черные с серым отливом тучи. В глубине их иногда гремел гром и виднелись белые вертикальные молнии. Потом тучи становились иссиня-фиолетовыми и низко опускались на землю. Река вспыхивала красным, багряным цветом.
Кроме Сутырина, новенькими на пароходе были масленщик Женька Кулагин и матрос Барыкин.
Женька, парень лет двадцати, стройный, худощавый, с вьющимися волосами, опрятный и щеголеватый, только год как вышел из тюрьмы, где сидел не то за хулиганство, не то за кражу.
Бойкий и говорливый, он становился вдруг угрюм и неподвижен. Тогда его мрачное лицо, опущенные плечи и насупленный взгляд изобличали состояние тяжелой подавленности. В такие минуты к нему боялись подходить.
В свободные от вахты вечера он пел на палубе песни, а иногда часами лежал на койке, уткнувшись лицом в подушку, и ни с кем не разговаривал. Он лучше всех на судне играл в шахматы, но мог на середине игры без всякой к тому причины смешать или свалить на пол фигуры. Своими насмешками он доводил человека до драки, а через час делился с ним продуктами или отдавал ему тельняшку.
Особенно издевался он над молодым матросом Барыкиным, новичком, первую навигацию плававшим на судне, неповоротливым парнем из глухой заволжской деревни, с глуповатой ухмылкой на лице, которой он как бы говорил: «Не такой уж я дурак, каким вы меня считаете». Давно не стриженные волосы космами выбивались из-под фуражки, которая хотя и была форменной, но на Барыкине как-то сразу смялась и приняла вид деревенского картуза.
При виде Барыкина на лице у Женьки появлялось хищное выражение, карие, обрамленные синей тенью глаза разгорались.
В первый же день, когда Барыкин появился на судне, Женька с тем деловым видом, который умел принимать, когда ему это нужно было, сказал:
– Возьми, Барыкин, лопату, стань на нос и разгоняй туман. Рулевому ничего не видно. Быстро! Капитан приказал!
Барыкин схватил лопату, встал на нос и начал изо всех сил размахивать ею, к великой потехе всей команды. Капитан сделал Женьке внушение, но оно не помогло. И странное дело – как только Женька обращался к Барыкину, у того появлялась на лице недоверчивая ухмылка, обозначавшая «меня не проведешь», но в конце концов он делал то, что приказывал ему Женька: чистил кирпичом якорь, давал отмашку двигающемуся по берегу паровозу, бегал в котельную с мешком за паром.
Катю поражали жестокость, которую проявлял при этом Женька, утонченная издевка, безжалостная и отталкивающая.
Однажды она сказала ему:
– Вы, наверно, думаете, что это смешно, а это глупо.
– Дураков учить надо, – ответил Женька и, потемнев лицом, добавил: – А вы хоть и капитанова дочка, не в свое дело не вмешивайтесь.
После этого он старался издеваться над Барыкиным в присутствии Кати и с вызовом на нее поглядывал.
Женьке с его удачливостью смелого, беззастенчивого и наглого парня все сходило с рук. «Я вам не Барыкин», – говорил он. На боцмана он не обращал внимания, первого штурмана слушал для виду. Считался только с капитаном и с механиком, своим начальником. Но и здесь был особый оттенок, точно он говорил: «Поскольку я уважаю тебя, ты должен уважать и меня». За послушание требовал особого отношения к себе, будто делал милость начальству.
В Москве у него была старуха мать, на Дальнем Востоке – брат, полковник. Но Женька редко говорил о своих родных.
– В Москву мне нельзя – не пропишут. А к брату зачем же? Он полковник, член партии, а тут брат из каталажки… – И усмехался зло и отчужденно.
– Отпетый, – говорил про него Илюхин.
– Да ведь как сказать… – качал головой Сутырин. – Нервный он, неуравновешенный. Дома своего нет, скитается. Людей надо жалеть.
– Всегда вы, Сергей Игнатьевич, всех защищаете! – возмущалась Катя. – Почему он других задевает, чего привязался к Барыкину?
– Обычай такой. Я сам мальчишкой через это прошел. Традиция. Плохая, конечно, традиция, а страшного ничего нет. Злее будет Барыкин.
И он смеялся, вспоминая, как Барыкин лопатой разгонял туман.
– Знаете, Сергей Игнатьевич, – сказала Катя, – вы мягкотелый какой-то. Кулагин издевается над человеком, а вам безразлично. – И, посмотрев на Сутырина, с неожиданной жесткостью добавила: – Вы сами, наверное, его боитесь.
Он засмеялся:
– Так уж и боюсь…
– Если бы на ваших глазах убивали человека, вы бы тоже, наверно, не ввязались. Прошли бы мимо.
– Уж вы скажете! – улыбнулся Сутырин. – Кулагин-то ведь никого не убивает. Я думал, из вас капитан выйдет, а теперь вижу: педагог.
Катя насупилась.
– Кто бы из меня ни вышел, я ничего не буду замазывать.
Катя твердо усвоила правило: никогда не говорить с отцом о команде, это могло бы выглядеть наушничеством. Не говорила с ним и о Женьке. Но самому Женьке при любом случае высказывала свое отношение, тем более что, как оказалось, Женька влюбился в Соню.
Сначала Катя не понимала ни смущения Сони, ни того, что в ее присутствии Женька становился то неожиданно тихим и задумчивым, то, наоборот, шумел и рисовался больше обычного. Но потом поняла и насмешливо спросила:
– Нравится он тебе?
– Что ты? – покраснела Соня. – Я его боюсь. И мне его немного жалко.
Все возмутилось в Кате. Она взяла Соню в плавание и отвечает за нее. И мало ли чего можно ожидать от Женьки, в голове у этого человека не может быть ничего, кроме грязных мыслей.
Пароход прошел Тетюши, Майну и подходил к Ульяновску. Огромный, двухкилометровый железнодорожный мост висел над рекой. Длинные плоты тянулись по реке, деревянные избушки на них казались крошечными. Катя и Соня стояли на носу, неподалеку сидел Женька. Катя объясняла Соне, как надо вести судно по реке.
– Сверху надо идти посредине реки, по стрежню, – смуглой, загорелой рукой она показывала, где проходит стрежень. – Там течение сильнее, и оно помогает движению. А вот снизу наоборот: ближе к берегам, тиховодами, там встречное течение слабее. Понимаешь?
– Понимаю, – кивнула Соня. Но Катя перехватила брошенный ею на Кулагина настороженный взгляд.
– Теперь так, – громко, чтобы отвлечь внимание Сони от Женьки, продолжала Катя, – если берег крутой – то он ходовой, глубокий, можно идти. А вот если песок заструженный, выдается в воду мысами – ходу нет, мелко. И чем мельче, тем больше дрожит судно.
Соня схватила Катю за руку.
– Смотри, смотри, кошка!
На крутом берегу в бесчисленных круглых ячейках гнездились стрижи. Они беспокойно метались, оглашая окрестность тревожным щебетом, – невесть откуда появившаяся кошка шныряла взад и вперед, пытаясь вытащить из гнезд притаившихся там птенцов.
– Ах, как жалко! – Соня прижала руки к груди. – Поест она птичек! – И долго смотрела на уплывающий берег и на встревоженных птиц.
– Паршивая кошка! – сказала Катя. – Птенцов она не достанет, эти гнезда глубокие… А вот смотри – видишь, вода быстро крутится? Это суводь, место опасное: здесь судно может потерять управление, надо идти быстро. Такая суводь бывает обычно за большими горами.
– Не только за горами, – сказал вдруг Женька.
Катя повернулась к нему.
– А вас, Кулагин, никто не спрашивает.
Женька озадаченно посмотрел на Катю и, наливаясь краской, дерзко сказал:
– А вы что за недотроги такие, с вами и поговорить нельзя? Садились бы на пассажирский пароход да и ехали.
– Это вас не касается, – ответила Катя. – Вы вообще всегда вмешиваетесь не в свое дело. Пойдем, Соня, отсюда, здесь мешают.
Весь день Катя чувствовала на себе тяжелый взгляд Кулагина, и тревога не покидала ее. Но эта была странная тревога. Ей хотелось, чтобы что-нибудь случилось. Она ждала от Женьки какого-то поступка и вся напряглась, готовая к отпору.
В Ульяновске стояли три дня. Солнце пекло, не хотелось тащиться до пляжа. Девочки купались тут же, возле судна.
Соня по лесенке спускалась в воду, а Катя, забравшись на самую высокую точку форштевня, прыгала оттуда, распластав в воздухе руки. Потом они вылезали и сидели на корме в мокрых купальных костюмах. Вода с их голых колен капала на быстро высыхающие доски палубы.
Рядом с Соней Катя походила на мальчишку – узкобедрая, длинноногая, с маленькой грудью и выпирающими ключицами.
Катя почувствовала чей-то тяжелый взгляд. В дверях стоял Женька. И хотя на корме сидели и другие матросы и мотористы, Женькино присутствие и тот взгляд, которым он смотрел на Соню, казались Кате оскорбительными.
Катя встала.
– Пойдем, Соня, на пляж. Здесь, видно, нам уже не дадут искупаться.
И они пошли, сопровождаемые тяжелым взглядом Кулагина.
В Ульяновске подошел срок выдачи заработной платы. Катя слышала короткие вопросы отца по ведомости, путаные ответы Сазонова. Потом отец сказал:
– Может, задержим выдачу до отвала? Ни за кого я не боюсь, только вот за Кулагина. Опять чего-то хмурый ходит. Выдать бы завтра, а ведомость сегодняшним числом оформить.
– А вдруг инспекция? В Ульяновске стоим, не на какой-нибудь пристанешке, – возразил осторожный Сазонов.
– Ладно, – нехотя согласился отец. – Только скажи Сутырину: пусть доглядит за ним.
Зарплату выдали. Но Сутырин недоглядел за Женькой. После отвала тот вышел на палубу пьяный, подошел к Соне и поманил ее пальцем:
– Соня, на одну минутку! Соня!
Соня растерянно смотрела на Катю.
– Не ходи! – громко сказала Катя.
– На одну минуточку, чего боишься? – повторил Кулагин. – Я только одно слово скажу.
– Идите в кубрик, Кулагин, и проспитесь, – сказала Катя.
Он точно не слышал ее и шагнул к Соне.
– Ведь как человека прошу: подойди на минутку.
Но когда он сделал этот шаг, Соня в страхе прижалась к Кате. Кулагин махнул рукой, повернулся и быстро пошел прочь…
И через минуту Катя почувствовала то смятение, которое возникает на пароходе при неожиданном происшествии, смятение, которое начинается еще прежде криков или сигналов бедствия… Она сразу поняла: «Женька!» – и оглянулась. На корме в последнюю секунду перед ней мелькнула в воздухе фигура человека, и тут же, в воде, но уже метрах в пятидесяти позади парохода показалась его голова. Катя вскочила, сорвала и бросила в воду спасательный круг. И вслед за кругом в воду метнулся Сутырин. Пароход остановился, с него спускали шлюпку. Женька плыл к берегу, течение сносило его, и он и Сутырин почти одновременно, тяжело дыша и отфыркиваясь, вышли на берег.
Поддерживаемый Сутыриным, Женька шел шатаясь. Пьяным, прерывающимся голосом бормотал:
– Сережа, оставь! За что? Все равно жизни нет, оставь!
– Успокойся, успокойся, – говорил Сутырин. – Ну чего ты, в самом деле?
«А для чего он, собственно, бросился в воду? – думала Катя. – Ведь топиться он не собирался. Просто пьяная блажь». И никакой жалости к Женьке она не испытывала.
Тут же Женьку списали на берег.
– Нет у меня времени с тобой возиться, – сказал Воронин. – Расстанемся друзьями.
Женька стоял перед ним, опустив голову.
Перед тем как сойти в лодку, он оглянулся, ища глазами Соню. В руках у него был маленький узелок – все его вещи. Но Сони на палубе не было. Она сидела в каюте, плакала и боялась выходить.
Кате казалось, что все на пароходе недовольны ею, точно она виновата в том, что случилось с Женькой.
Пароход шел дальше. Так же несли вахту матросы, штурманы, рулевые. В машинном отделении двигались огромные блестящие шатуны, с шумом вращая коленчатый вал. Никто не говорил о Кулагине, но Кате казалось, что все осуждают ее. И она не знала: правильно она вела себя или неправильно?
Обхватив колени руками, Катя сидела вечером на палубе, невидимая за большой бухтой каната, и смотрела на реку.
Прошли Новодевичье. Далеко на горизонте встала чуть заметная полоска – Жигули. Их продолговатая гряда становилась все отчетливее. Волга круто поворачивала на восток.
Караульный бугор… Кабацкая гора… На зеленых склонах стоят нефтяные вышки, красные и белые баки нефтяных промыслов. Жигули в сплошном зеленом цвету, только белеют пятна оголенных утесов, причудливые очертания выветрившихся известняков. Тени деревьев переламываются в воде.
Все знакомое, привычное, беспредельно глубокое и щемящее сердце, как детство, как родной дом.
Солнце только что зашло. У берегов вода сине-голубая, а в середине реки идет широкой кирпично-красной полосой. Купол неба синий-синий. Ближе к краям он постепенно переходит в ярко-красные облака, как бы прослоенные черными линиями вдоль и красными лучами заката поперек.
Неужели из-за нее Кулагин бросился в воду? Он стоял перед ней со своим узелком, жалкий, подавленный, ищущий глазами Соню и не находящий ее. Куда он пойдет один в незнакомом городе? Почему, когда она говорит правду, люди обижаются на нее? Она вспомнила осуждающий взгляд бабушки тогда, на огороде.
… И теперь Женька! В чем она виновата?
Звук голосов, приглушенных стеклами рубки, по в вечерней тишине отчетливо слышных, донесся до нее. Она прислушалась. Разговаривали отец, Сутырин и Илюхин.
– Вот у меня дед, – говорил отец своим медленным, глуховатым голосом, – в свое время – лоцман!.. Тоже буян был. А почему? Лихость некуда было девать, потому и буянил.
– Буянство не лихость, – сказал Илюхин и зашелся знакомым Кате долгим, надрывистым кашлем.
– Полный! – крикнул Сутырин в трубку.
– Тоже в гражданскую лихие люди были, – снова сказал отец. – Так ведь Россию поднимали, переворачивали наизнанку. Помню, был у нас один такой лихач. Фуражку снесло, так он под пулями за ней поплыл. Кругом так и цокает, так и цокает, а он плывет… И ежели вдуматься, так его эта лихость – на пользу: свои бойцы смотрят, думают – ничего смелого человека не берет, – а белые тоже думают: если у красных такие бойцы, значит, плохо наше дело. И выходит: лихость – на пользу.
– И достал? – спросил Сутырин.
– Достал.
Илюхин снова закашлялся.
– В драке завсегда так: богатый бережет рожу, а бедный – одежу.
– А уж нынче, – продолжал отец, – человеку, особенно какому молодому, есть куда силу девать. Горбач девять пудов таскал, лихой был, а к тридцати – в могилу. А девушка вон на кране одной рукой пять тонн подымает, все триста пудов.
– Выходит, значит, сила в уме, – сказал Сутырин.
– Выходит, так. А это, в воду прыгать или финкой махать… в душе, значит, пусто!
Притаив дыхание, Катя слушала этот разговор. Журчала вода за кормой, колеса стучали тихо и равномерно. Впереди покачивались на волнах белые и красные огоньки бакенов. Встречные суда возникали созвездием разноцветных огней, ночь далеко и тревожно разносила рев их гудков.
– Все из-за Барыкина, – снова услышала Катя голос отца. – Не в том дело, что разыгрывал, можно и посмеяться. Так ведь над чем? Заставлял человека работать впустую. Это уж никуда! Работа – дело святое, над этим насмехаться никак нельзя.
– Да уж натворил, – засмеялся Сутырин, – заставил поплавать.
– Конечно, и Екатерина моя не сахар, – сказал Воронин, – но девка справедливая. Этого от нее не отнимешь.
– Это так, – согласился Илюхин.
– Смелая! – Сутырин засмеялся своим добрым смехом.
У Кати сердце сжалось от благодарности и любви к этим людям, так хорошо думающим о ней.
– Еще более того простои эти проклятые в портах действуют, – сказал Илюхин, – ну прямо разлагают народ, и все тут. Хуже безделья для человека ничего нет.
– Все на это не свалишь, – возразил Воронин. – Надо было давно Кулагина на берег списать… Дело нетрудное… Нет, думаю: такому приткнуться не просто, опять в тюрьму попадет. Потому и не списывал – жалел. А жалости одной мало. Поговорить бы надо, найти к душе дорогу, а вот не умеем. Екатерина что, рубит по-молодому, так и спрос с нее какой – семнадцать лет. А мы тогда чухаемся, когда происшествие произошло.
Навстречу шел большой пассажирский пароход, освещенный огнями кают, палуб, ресторанов. Люди стояли, облокотившись о поручни, слышался их смех, звуки радиолы.
Пароход прошел, оставив на воде длинный волнистый след. И снова темные берега, огоньки бакенов, гудки пароходов. Звезды низко висят над землей. Далекая, неведомая жизнь… Что сделать, чтобы под этим голубым и звездным небом люди не страдали?
А пароход шел вперед, и белые гребни буруна длинными усами расходились от него в обе стороны, оставляя на воде пенистые полосы.
Женька Кулагин не попал в тюрьму, никуда не сгинул. После случая на «Амуре» его не допускали на суда. Он вернулся в Горький и поступил грузчиком в порт.
В порту он подружился с молодым крановщиком Николаем Ермаковым, которого уважал за огромную физическую силу и грубоватую требовательность человека, убежденного, что его дело самое важное.
Его-то и привел с собой Кулагин к Соне.
Просто зайти к Соне Женька не решался. Но парень он был ловкий и сделал так, что его пригласил отец Сони, бригадир грузчиков Максим Федорович Щапов – небольшой, кругленький, седоватый человек с красным лицом и такими же, как у Сони, большими добрыми голубыми глазами. Был он говорун и балагур, хитроват лукавой и простодушной хитрецой нижегородского грузчика, пил немного, но от угощения не отказывался.
В получку Женя завел Щапова и Ермакова в пивную. Выпили, пошли провожать старика. Женя сказал, что знаком с его дочерью Соней, плавал с ней на пароходе «Амур», хорошо знает ее подругу Катю и ее отца, капитана Воронина. При этом он поглядывал на Щапова, пытаясь определить, рассказывала дома Соня о том, что произошло на «Амуре». Но на лице Максима Федоровича, ставшем от вина еще краснее и умильнее, не появилось ничего такого, что могло бы встревожить Женю.
Максим Федорович даже и во хмелю побаивался жены, но все же зазвал ребят к себе. Во-первых, ребята как-никак его угостили, должен и он их уважить. Во-вторых, ребята – молодые, ежели их отпустить – могут загулять: у Кулагина этого в кармане вон еще пол-литра, а это нехорошо. Тем более Николай Ермаков! Он, Щапов, перед его матерью в ответе… Ермакова Мария Спиридоновна – помощник начальника участка, потомственная речница и человек каких мало! Так что пусть ребята посидят в семейном доме тихо-благородно.
Соня сначала была ошеломлена появлением Женьки, но молодые люди вели себя смирно. Оба они были в сиреневых рубашках без галстуков и маленьких кепках с модными по тому времени крошечными козырьками.
– Так-то, молодежь, – говорил Максим Федорович, стараясь не робеть перед женой, – так-то, молодежь… Вот дочка моя десятилетку кончает, среднее образование законченное, как говорится…
Соня сидела за столом в синем платьице, белокурая, хорошенькая. Надо было поддерживать разговор. Она пыталась заговорить с Николаем Ермаковым. Но тот сидел насупившись, отвечал односложными, отрывистыми фразами, не глядел на Соню. Ей понравился этот могучий коренастый парень, толстогубый, широкоскулый, с большим утиным носом. Темные волосы, длинные спереди и коротко остриженные сзади, двумя прядями падали ему на лоб и глаза. Николай обеими руками, проводя ладонями по вискам, откидывал их назад и бережно прихлопывал на макушке.
Это мягкое движение, неожиданное для грубого парня, тоже понравилось Соне. И оттого, что Николай смущался, ей стало совсем весело и хотелось еще больше смутить его. С неожиданным для себя лукавством она поглядывала на него, улыбалась, и чем больше хмурился и смущался Николай, тем упорнее смотрела она на него и тем лукавее улыбалась.
Женька Кулагин был сначала оживлен, бойко разговаривал с Максимом Федоровичем и с матерью Сони, шутил с ребятишками, которые, разинув рты, смотрели на гостей. Но потом замолчал, видя, что Соня не обращает на него внимания, отвечает ему нехотя и, чтобы подчеркнуть свою холодность, улыбается Николаю. Лицо Женьки пошло красными пятнами, в глазах замелькал хорошо знакомый Соне недобрый огонек. Но ей вовсе не было страшно, как тогда, на пароходе.
– Конечно, всех процессов механизация, – хитровато улыбаясь, говорил Максим Федорович, – естественным делом, прогресс, так сказать, по общему развитию страны. Нашего брата, грузчика, значит, побоку. Это верно. Как в старину говорили: лучше слыть дураком, нежели бурлаком. Да ведь и при машине человек нужен. Опять же – квалификация. Куда ее денешь?
– Ничего, папаша, – развязно похлопал его по плечу Женька, – на наш век работы хватит. Была бы шея.
– Грузчики будут переучиваться на механизаторов, – хмурясь, сказал Николай.
– И верно, – радостно согласился Максим Федорович, – не в попы, так в звонари. – И, подмигивая, добавил: – А может, из кобыл да в клячи. Но теперь такой вопрос: разве на всех-то грузчиков хватит кранов? Куда людей, спрашивается, будем девать?
– Кроме кранов, есть другие механизмы, – сказал Николай. – Была бы охота учиться.
– Это уж как водится. Только на факте-то мы видим обратное. Взять, к примеру, твою мать, Николай. – Он сделал почтительное лицо. – Известнейший на Волге человек Ермакова Мария Спиридоновна. Шутка сказать – из потомственнейших. Эту куда хошь! Нынче таких-то мало осталось. Но опять же скажем: не ценят. Была почти что начальником порта, а теперь перевели на участок. Оттирают нашего брата, практического специалиста.
– У матери четыре класса образования. – Николай поднял упавшие на уши концы волос и аккуратно прихлопнул их на макушке. – С четырьмя классами теперь нельзя руководить портом.
– Молодежь! – покачал головой Щапов. – Вы бы и о стариках подумали. Я ведь, Коля, и родителя твоего знал. Первой силы крючник был по всему Нижнему. Какие, бывало, на ярманку силачи-фокусники приезжали – всех забивал. Под телегу подлезет – телегу с людьми подымет. Такой человек был, такой человек…
Максим Федорович пьяно всхлипнул и полез за платком.
– Здравствуйте! Расчувствовался, – усмехнулась жена.
– Зачем ты, папа, расстраиваешься? – ласково сказала Соня. – Все это было и прошло.
– Я к тому, доченька, – сказал Максим Федорович, вытирая глаза, – что до срока погиб человек, надорвался. Ему бы только жить и жить. Вот ты, Николай, крановщик, одним словом, и образование у тебя, и вот дочка моя тоже десятилетку кончает, законченное среднее, и ты… – он ткнул в Женьку и замялся, видимо, забыл, как того зовут, – ты тоже к делу пристраиваешься. А вот я в семье восьмой был. Мне-то с братьями хорошо – вынесут тяжелое место. А ежели молодой один, ставь четвертную, тогда вынесут место… Место-то, оно, ежели, к примеру, взять кипу хлопка – двести килограммов, а как тогда на пуды считали – двенадцать с половиной пудов. Вынеси ее из трюма – двадцать четыре ступеньки! А механизация – ярмо, болванка. Вот и инвалид в пятьдесят лет. Задний лабаз – двести пятьдесят метров, сбросишь груз, а кажется, что он все еще на спине. Не только что асфальта, а и булыжника не было, грязи – океан-море, проложат от причала к лабазу дощечки, выплясывай на них с грузом-то на хребту.
Николай хмурился оттого, что при нем говорили о его родителях, и хоть хорошо говорили, а ему неудобно. И это тоже понравилось Соне.
– А вы давно на кране работаете? – спросила она.
– Четвертую навигацию, – ответил Николай, не глядя на Соню.
– Он у нас с первых портальных кранов, – добавил Максим Федорович. – Помню, первый кран осваивал.
– Наверно, сложная работа, – сказала Соня. – И страшная!
– Чем же страшная? – усмехнулся Николай.
– Высоко, – засмеялась Соня.
– Ничего там страшного нет. – Николай в первый раз посмотрел на Соню, но тут же отвернулся.
В следующий раз они пришли с Сутыриным – «Амур» зимовал в Горьком.
– Смотрите, совсем барышня! – удивился Сутырин, здороваясь с Соней, приодевшейся к приходу гостей. – А где Катя?
– Скоро придет, обещалась.
– Так сообразим? – спросил Женька. – Я на ногу быстрый.
– Только красное, – догадавшись, чего он хочет, сказала Соня.
Женька недовольно сморщился и отправился за вином.
Соня начала накрывать на стол. Проходя на кухню, она встретила в коридоре свою соседку и одноклассницу Клару Сироткину.
– У тебя гости? – спросила Клара.
– Так, знакомые, заходи, посидим.
Клара пришла и помогла накрыть на стол. В ее медленной походке, ленивой улыбке, выражении выпуклых, бараньих, глаз – во всем ее облике рано развившейся девушки всегда сквозило сознание своего превосходства, точно она знает такое, чего не знают другие девочки, причастна к тому, что для других еще тайна. Сейчас к этому еще добавилось выражение снисходительности: принимает гостей в доме, где ничего нет. Она убрала со стола граненые стопочки и принесла свои рюмки, и свои ножи, и вилки, и маленькие тарелочки, разложила на них колбасу и сыр, умело разделала селедку. Потом рассадила всех так, что сама очутилась рядом с Сутыриным, сразу смутившимся близостью этой красивой, полногрудой девушки, смотревшей ему прямо в глаза. Она внимательно слушала Сутырина, точно пораженная его умом и знаниями, и понимающе кивала.
– Интересно… Теперь я буду знать…
Пришла Катя и сразу нахмурилась, увидев Клару, – не любила ее. Клара дважды оставалась на второй год и была старшей в классе. Кате всегда была противна вызывающая тупость, с которой Клара стояла у доски и, ничего не решив, спокойно, как ни в чем не бывало садилась на свое место. Она отлично видела ее расчетливость, хитрость глупого и ограниченного человека. Эту расчетливость и хитрость Катя почувствовала и в том, Клара разговаривала с Сутыриным, как слушала его, переспрашивала, понимающе кивала. И Катя удивлялась тому, что Сутырин не видит, не замечает этого, принимает все за чистую монету, раскис, расчувствовался. И то, что он ухаживает за этой глупой, лицемерной Кларой, казалось ей изменой их дружбе.
Изменой их дружбе посчитала она и поступок Сони, пригласившей Клару ради компании, ради своих интересов. Катя видела, в чем эти интересы. Эта компания и эти интересы Соне дороже их дружбы – веселая, оживленная, смотрит только на угрюмого Николая, и ни до кого ей больше дела нет. Катя искренно хотела помириться с Женей, а никакого мира не получилось: Женя надутый, мрачный, ревнует Соню к Николаю.
Катя почувствовала себя здесь ненужной, лишней, сидела молча, насупившись, ничего не пила, не ела, усмехалась про себя: ухаживания, влюбленности – глупо все это выглядит.
Она вздохнула с облегчением, когда все собрались в клуб водников на танцы, и объявила, что не пойдет – занята. И то, как равнодушно Соня уговаривала ее пойти, еще больше оскорбило ее. Она вышла со всеми на улицу, попрощалась и ушла домой.
Клуб был переполнен, как всегда под воскресенье.
Клара танцевала только с Сутыриным. И они выделялись в толпе: он – высокий, представительный в своей штурманской форме, она – полная, красивая, нарядная.
Подбежал молоденький лейтенант и пригласил Клару. Она с удивлением посмотрела на него, перевела удивленный взгляд на Сутырина, как бы приглашая и его поудивляться тому, что этот самонадеянный юнец пригласил ее, когда всем должно быть ясно, что ни с кем, кроме Сутырина, она танцевать не будет.
Николай Ермаков не умел танцевать и, стоя возле стены, мрачно посматривал на оживленный зал.
Соня танцевала с Женькой, и все смотрели на них. Женька – стройный, с точно прилипшими ко лбу завитками волос, Соня – беленькая, изящная в белом с красными цветами платьице. Но Соне казалось, что все смотрят на них потому, что Женька танцевал чересчур лихо, выделывал замысловатые фигуры. Ей было неудобно обращать на себя внимание.
Музыка смолкла. Соня сказала Женьке:
– Устроим перерыв. Неудобно… Николай один.
Но, став возле Николая, Соня уже от него не отходила. Ею овладело игривое настроение, которое было у нее, когда она сидела рядом с ним за столом, радостное ощущение того, что Николай смущается и боится ее и что она в чем-то сильнее его, и если она ему прикажет, то он сделает что-то необычайное, а если запретит, то и не сделает. И ей, всегда такой доброй и услужливой, захотелось вдруг быть вздорной, капризной, хуже, чем она есть, и видеть, что и такой она нравится Николаю.