Двумя годами позже родился Кирилл и еще через семь лет – Виктор.
Екатерина Артамоновна относилась к внукам хорошо, но ровно: сама имела пятерых детей, да, кроме этих трех внуков, было еще восемь. Но Катю она отличала среди всех, гордилась: почетное для потомственного речника выражение «под лодкой родилась» было применимо к внучке в буквальном его смысле. Кроме того, отец каждую навигацию брал девочку в плавание. К четырнадцати годам Катя избороздила с ним Волгу, Оку и Каму и знала их не хуже иного лоцмана, что вызывало у бабушки тайное восхищение: хоть она и считала себя потомственной речницей, но дальше Нижнего нигде не бывала.
Но все, что было ненавистно Екатерине Артамоновне в свекре Никифоре, а потом непонятно и необъяснимо в сыне Иване, теперь воплотилось в этой длинноногой девочке. Ее смуглое скуластое лицо поражало своими тонкими, чеканными чертами, а глаза – небольшие, серые – смотрели настороженно и испытующе.
Как и прадед и отец, в семье точно чужая. Дома и то ходит в своем красном галстуке – будто в гости пришла. Со школьниками на чужих огородах работает, помогает, а на свой и палкой не загонишь. Возилась с подбитой вороной, выхаживала, а к собственным курам или к корове и не подступится. Ночами напролет книжки читает, а письмо своим родным написать не допросишься. Зиму живет в деревне, лето с отцом на пароходе, команда – те же мужики, а говорит и одевается чисто, по-городскому. Конечно, и Кадницы уже не те. Поразъехался народ: кто в город, кто на другие реки – в Сибирь и Среднюю Азию. Раньше, бывало, летом в поселке пусто, а теперь наоборот – студенты приезжают на каникулы. Время-то, конечно, вперед идет, а все же должна девочка к дому приучаться, жизнь-то ей где придется жить?!
А все мать! Не смотрит за детьми, не воспитывает.
Но странно – при внучке Екатерина Артамоновна никогда не выговаривала невестке. Чувствовала Катин настороженный взгляд и сдерживала себя. А ну их к лешему! С сердцем говорила:
– Уж больно ты глазлива, Екатерина, смотришь, как жандарм какой. В душу человеку смотришь. И ни к чему это – кроме плохого ничего там нет хорошего.
– Жандарм здесь са-а-всем ни при чем, – медленно, растягивая слова, говорила Катя.
Четырнадцать лет девке, а голос хриповатый, как у молодого матроса. Самара, ну чистая Самара!
– Уж я-то знаю. Перевидала в своей жизни всякого, не беспокойся, – ворчала Екатерина Артамоновна единственно для того, чтобы последнее слово осталось за ней.
Катя внимательно смотрела на бабушку и, точно угадывая ее желание, молча отворачивалась. Будто делала снисхождение!
Как-то бабка спросила Катю:
– Какое ты обо мне понятие имеешь, скажи-ка.
– То есть?
– Как ты, одним словом, обо мне понимаешь?
– О тебе?
– А то о ком же! Как я, на твой вкус: хорошая или плохая?
Наморщив лоб, Катя некоторое время думала.
У Екатерины Артамоновны невольно замерло сердце: уж эта все скажет, не посовестится.
– Хорошая! – решительно, точно убеждая в этом саму себя, ответила Катя.
– И на том спасибо, – поджала губы старуха. – Уж какая есть…
Однажды примчался домой Кирилл, закричал:
– Катька на ту сторону поплыла! Уж не видно ее. Наверно, потонула…
– За мужиками бежать, – всполошилась Екатерина Артамоновна, – с баграми собирать, с лодками мужиков… Чего стоишь как столб? – с ненавистью закричала она на оцепеневшую Анастасию Степановну. – Распустила дочку!
Не успели они выскочить на улицу, как в дом вошла Катя, босая, с туфлями в руках и мокрыми волосами. Быстрым взглядом обвела смотревших на нее родных и, напевая, прошла в свою комнату.
Уже вечером, за ужином, бабушка сказала:
– На моем веку человек шесть так-то вот поплавали. Которых на другой день нашли, которых – через неделю.
Катя молчала.
– Раз на раз не приходится, – продолжала Екатерина Артамоновна. – Вот…
– Извини, бабушка, – перебила ее Катя и повернулась к матери: – Мама! Ты мне дай завтра два рубля, у нас на подарок учительнице собирают, у нее день рождения.
– Непочтительная ты, Екатерина, неуважительная, – с упреком сказала бабушка. Но когда через несколько дней Катя снова переплыла Волгу, бабушка ей уже ничего не сказала.
Бывали вечера, когда в доме, казалось, царило согласие: бабушка рассказывала о Волге.
Катя росла, как росли дети исконных волгарей. Едва научившись ходить, бесстрашно бегала по краю баржи, не боясь свалиться за борт, – в воде чувствовала себя так же уверенно, как таежный паренек на дереве или казачонок на лошади. Язык речников, все эти слова – чалка, кнехт, травить, яр, проран – усваивались вместе со словами «отец» и «мать». Навсегда остались в ее памяти бесчисленные города, деревни, перекаты, пристани, очертания берегов, избушки бакенщиков. Она выучилась грамоте, читая на бортах названия встречных судов. По ним же узнавала географию и историю своей страны: нет такого города, такого деятеля в России, имени которого не носило бы какое-нибудь волжское судно. Волга вошла в ее сердце вместе с запахами и ощущениями детства.
Обхватив ноги руками и уткнув голову в колени так, что на них падали ее длинные каштановые волосы, она сидела в маленькой бабушкиной каморке, на широком сундуке, обитом потемневшими от времени полосками железа.
Бабушка в короткой выпущенной кофте и широкой, неопределенного покроя юбке сидела на кровати с рукодельем в руках – вязала шерстяные носки в подарок сыновьям и внукам. Чуть глуховатая, она говорила громче, чем нужно, с видимым удовольствием прислушиваясь к звукам собственного голоса.
Вся в прошлом, она постепенно создала себе кумир в образе покойного мужа, приписывая этому тихому человеку добродетели, которых, кстати сказать, при жизни не замечала.
– Строгий был, нравный, – говорила она, и лицо ее принимало благолепное выражение. – Не любил бабский персонал на судне. Другим не позволял и себе тоже. Вот и не пришлось мне свет-то повидать.
И, говоря так, она действительно верила, что всю жизнь прожила по указке мужа и чувствовала над собой его сильную руку.
Но Кате неинтересно было слушать про деда Василия. Оп представлялся ей серым, скучным, строгим, как те капитаны на пассажирских судах, которые появляются в рубке, а затем исчезают, молчаливые, равнодушные, подтянутые.
Зато тот, другой, прадед Никифор, возникал перед ней быстрый, колючий, весь в ярких красках, с черной бородой, в кумачовой рубахе, похожий на Степана Разина, портрет которого она видела в книге.
– Разбойник был, – убежденно говорила про него бабушка. И Катю удивляло, что слово «разбойник» она произносит так же, как сказала бы: плотник, маляр, кузнец.
– Разбойник, непутевый. Первый на Волге лоцман, а талант свой в землю зарыл, одним словом… Деда твоего все допрашивал: для чего, мол, люди на свете живут? Все правды доискивался. А кто ее, правду-то, сыскал?
Она поджимала губы. Но Катя улавливала на ее лице тень растерянности и недоумения, точно бабушка сама хотела узнать то, что не пришлось узнать деду Никифору.
Катя искала слова, чтобы объяснить бабушке, для чего люди живут, но не находила таких слов и говорила то, что привыкла говорить в школе и на пионерском сборе:
– Люди живут на свете для того, чтобы быть полезными обществу.
– Польза пользой, а счастье-то всякому подай… – отвечала бабушка. – А в чем оно, счастье-то? Раньше людям счастье было в богатстве. Каждый к этому стремился, к богатству, значит, для того работали, тужились. А нынче вон куда богатых-то позаслали, и не сыщешь. Вот и спрашивается: для чего люди будут работать? Хлеба ради? Так иной кусок слаще, иной горше. А ежели все время крылья обрезать, так все и остановится.
– Остановится? А как же новые заводы-гиганты, стройки, как колхозы и совхозы и вообще все? Вот в Горьком новый автозавод, в Сталинграде – тракторный. Мы с папой пройдем первым рейсом по Волге – и всегда увидим новое.
– На заводах новых я не бывала, – поджимала губы Екатерина Артамонова, – и сказать не могу. А насчет колхозов, так вот он, Голошубинский-то, рядом. Хватает, слава те господи, беспорядков.
– Если бы ты знала цифры, то не говорила бы так! Сейчас наша страна производит всех продуктов в пять раз больше, чем при царском строе.
Некоторое время Екатерина Артамоновна молча шевелила спицами, потом, опустив вязанье на колени, говорила:
– Так ведь я, Катюша, жизнь на одном месте прожила. А Россия-то – она вон какая! Ведь как в старину говорили: что ни город, то норов, что ни деревня, то обычай. А про наших нижегородских так: нижегород – либо вор, либо мот, либо пьяница, либо жена гулявица.
И смеялась, мелко трясясь дородным телом, вытирая платочком выступившие на глазах слезы.
Но слушать ее рассказы о далеких временах, о волжской старине Катя любила. Реальный мир Волги в рассказах бабушки был подернут фантастической дымкой, мешался с легендами, побасенками, преданиями о бурлаках, купцах, лоцманах, которые она хранила в своей цепкой памяти. Катя, сама великолепно знавшая Волгу, для своих лет начитанная и развитая, никогда не поправляла бабушку, не хотела нарушать спокойное и пленительное течение ее речи.
В зимние вечера, когда занесенные снегом Кадницы казались отрезанными от всего мира, в душе Кати с особой силой пробуждалась тоска по Волге, по знакомым запахам воды, тумана, сырой древесины на плотах.
В преддверии весны, когда на реке уже твердел и оседал снег и на черной ледяной, ведущей к затону дорожке показывалась первая полынья, Катей овладевала тоска.
Бабушка чутко угадывала Катино настроение и в тревоге кружила по дому, не решаясь зайти к Кате, только тихо, чтобы та не слышала, шипела на Анастасию Степановну:
– Вам и дела нет. Заблажит девка, потом поздно будет.
Катя сидела одна и смотрела на реку, на горизонт, на облака. Ей чудились нежно-голубое ледяное поле, снеговые острова, голубые просторы Ледовитого океана, нарты с собаками, оленьи упряжки, чумы и юрты, затертые во льдах неведомые корабли с обледенелыми мачтами.
Она закрывала глаза, потом снова открывала их и видела город с высокими домами, куполами церквей, причудливыми башнями, рыцарями в шлемах и серебряных латах, с длинными пиками и широкими мечами.
Потом эта картина сменялась другой: поезда, пароходы, излучины рек, фабричные трубы, непроходимые леса и горы – все то, что видела она в своих долгих странствиях по Волге или что представляла себе, сидя на корме или в рубке и глядя на уплывающие берега.
Кате было жаль мать, угнетало сознание своего бессилия. Часто, лежа ночью в постели, она мысленно разговаривала с бабушкой, мечтая, что ее слова подействуют и все в доме станет хорошо. Но наступал день, и Катя не находила повода для разговора. Бабушка издевалась над матерью так тонко, что Кате не к чему было придраться. Она была еще слишком мала, чтобы во всем разобраться и найти нужные слова, тем более что бабушка держалась с ней так, словно Катя сама должна понимать ничтожество своей матери. В ее улыбке было что-то неприятно-сообщническое.
Однажды Катя шла из школы. На Волге тронулся лед, и у Кати было то оживленное настроение, которое всегда овладевало ею весной на пороге каникул, навигации и плавания с отцом.
Размахивая сумкой с книгами, Катя вбежала в кухню и увидела мать. Она сидела за кухонным столиком, подперев голову рукой, и по ее широкому, скуластому лицу текли слезы.
В углу маленький Виктор молча таращил на мать любопытные глаза.
Кате сделалось и больно, и страшно, и стыдно за все, что происходит в их доме.
– Мама, ну что ты, мама? – говорила она, трогая мать за плечо. – Ну, что случилось?
– Опостылело все, опостылело, – точно про себя бормотала Анастасия Степановна. – Господи, за что? Пятнадцать лет… Что ни сделай, все не так. Что ни сделай…
Катя выбежала из дому. Бабушка работала в огороде. У Кати замерло сердце. Нелегко ребенку начать объяснение со взрослым. Тем более если этот человек с детства внушал страх и почтение.
– Бабушка, ты долго будешь маму обижать?!
Екатерина Артамоновна обернулась и, выпрямившись, несколько минут молча смотрела на Катю. Но Катя выдержала этот взгляд. Теперь, когда она высказала слова, которые долго не могла произнести, ей стало легко, как и тогда, когда, переплыв середину Волги, она отчетливо увидела на противоположном берегу кустарник и поняла, что наверняка доплывет.
Опираясь на лопату, Екатерина Артамоновпа смотрела на Катю. Таким Катя никогда не видела ее лица: серое, замкнутое, чужое. И взгляд был полон презрения и укора, точно Катя жестоко обманула ее доверие и любовь.
Махнув рукой, бабушка сказала только одно слово: «Иди!» – и отвернулась.
С того дня еще тяжелее стало в доме. Екатерина Артамоновна ни с кем из домашних не разговаривала, на Катю и вовсе не смотрела. Мать окончательно растерялась. Только коренастый белобрысый Кирилл, похожий на мать, жил неугомонной жизнью сильного, драчливого двенадцатилетнего мальчика да маленький Виктор, худенький и бледный, бродил по комнатам.
Все эти годы Иван Воронин мало бывал дома: с апреля по октябрь – в плавании, зимой – в затонах. Он знал, что в семье неладно – жена запугана, дети ее не слушаются, бабушка исподволь воспитывает в них неуважение к матери. Надо было уезжать из Кадниц. Но он не знал, как быть с Екатериной Артамоновной: оставлять ее на старости лет одну – нехорошо, взять с собой в город – значит, опять все по-прежнему.
Так много лет не мог Иван ничего решить.
Когда Катя окончила семилетку, он понял – дальше тянуть нельзя. Надо дочери продолжать учение. Пора устраиваться с семьей в городе.
Он сказал об этом матери.
Екатерина Артамоновна пристально посмотрела на сына и отвернулась.
– Куда дом-то брошу? – сказала она. – Да и Нижний не за горами. Езжайте, свидимся.
Летом 1938 года Воронин с семьей переехал в Горький.
Воронин, теперь капитаном буксирного парохода «Амур», водил по Волге баржи. Катя каждую навигацию плавала с ним. Однажды – было лето 1940 года – она сказала отцу:
– Папа, ты позволишь мне взять с собою мою подругу, Соню Щапову?
На морщинистом, обветренном, но по-прежнему чеканном лице отца, усеянном синими точками порохового ожога, появилось отсутствующее выражение.
– Можно бы, да знаешь, как… Посторонние люди на судне.
– Я на будущий год не поеду, так что взамен.
– Посмотрим, – сказал отец.
– Нет, папа, ты мне ответь сейчас. Я должна сказать Соне определенно. Да – да, нет – нет!
Девочки явились на пароход вечером. Катя – загорелая, скуластая, Соня – невысокая блондинка с обращенной ко всему миру приветливой, стеснительной улыбкой.
Огромный диск заходящего солнца отражался в реке чешуйчатым огненным столбом. По реке тянулись караваны, снизу – баржи с нефтью, сверху – плоты. У речных вокзалов дымили нарядные пассажирские пароходы. Сновали катера, баркасы, проносились спортивные лодки, длинные и узкие, с такими же длинными и узкими веслами, ритмично мелькавшими в воздухе.
На стрелке, в том месте, где Ока сливается с Волгой, темнел осередок – маленький голый островок.
За рекой в вечерней дымке расстилались необозримые луга с редкими конусообразными стогами сена. Полоски лесных насаждений, узкие, неестественно аккуратные, точно нарисованные в школьном учебнике, обозначали дороги. Над фабричными трубами, высокими, тонкими, неожиданно вставшими на ровном поле, висели в воздухе клубы черного дыма.
Предвечерний туман уже скрадывал детали картины, но вся она еще блестела и переливалась в ослепительном золоте заката.
Катя обежала судно. Все, как и в прошлом году. Хлопочет команда, готовясь к отвалу. На корме сидят и разговаривают женщины, сушится на веревках белье, бегают дети, из камбуза доносится вкусный запах борща и гречневой каши. Кок Елизавета Петровна так же плавно несет свое дородное, гибкое тело. Она босиком. У нее стройные ноги казачки с крепкими загорелыми икрами. Она улыбается Кате, обнажая два ряда белых блестящих зубов.
– Здравствуйте, Елизавета Петровна, – сухо отвечает Катя и идет дальше. Она не любит Елизавету Петровну.
Хлопочет и суетится первый штурман Сазонов, маленький, белобрысый, вечно озабоченный человек.
– Что хорошего, Александр Антоныч? – спрашивает его Катя.
– А что хорошего? – отвечает Сазонов. – Дождей нет, воды нет, будем раков давить.
И он жалуется на команду – понабрали кого попало, такой бестолковый народ, – и на пароходство: дали некомплектное обмундирование, брюки есть, фланелек нет, и отчетность усложнили, только и пишешь бумажки да составляешь отчеты, и в портах простои и безобразия.
Катя ищет своего приятеля, рулевого Илюхина, и находит его в кубрике. Он чинит ботинок. Сгорбленный человек лет под шестьдесят, с седоватыми усами. Сколько помнила себя Катя, Илюхин всегда плавал с отцом. Иногда на тихом, безопасном плесе давал Кате штурвал.
– Я к тебе завтра, Иван Иваныч, приду на вахту, – дипломатично сказала она.
– Чего же, приходи, – ответил Илюхин, продолжая починять ботинок. – Только вот вахтенный новый.
– Кто?
В прошлом году Илюхин стоял вместе с первым штурманом Сазоновым. Сазонов разрешал давать Кате штурвал: она помогала ему составлять отчеты. Если Илюхин несет теперь вахту с отцом, то все пропало: отец никогда не пустит ее к рулю.
– Второй штурман новенький, – сказал Илюхин, обрывая зубами нитку.
– Как его фамилия?
– Сутырин Сергей Игнатьевич.
– Сергей Игнатьевич, – машинально повторила Катя.
Новый человек, кто его знает, может быть, и в рубку не пустит.
Они с Соней легли спать в каюте отца. К знакомому запаху табака, мокрого от дождя шинельного сукна и свежевыстиранного белья примешивался теперь запах выкрашенного дерева, который бывает на судне после ремонта. И Кате приятно на узкой жесткой койке под тонким, покусывающим тело шерстяным одеялом.
– Завтра увидишь настоящую Волгу, – сказала она.
– А здесь разве не настоящая? – удивилась Соня.
– Здесь тоже Волга, но там совсем другое. Там в три раза шире. А перед Куйбышевом начнутся Жигули – это так красиво, ты даже не представляешь себе. Перед Саратовом пойдут степи и совсем дикие берега.
– У тебя отец какой строгий, – сказала Соня, – я даже не думала. И все его боятся. Только и слышишь: «Капитан сказал…»
– У него характер обыкновенный, но он капитан! Если он чем-нибудь подорвет свой авторитет, то никакой дисциплины не будет.
Судно вздрогнуло. Затарахтела машина. На палубе раздались торопливые шаги и громкая команда: «Убрать носовую, убрать кормовую!»
– Отвал! – Катя поднялась на постели. – Соня, отвал! Одевайся быстро, выйдем.
– Ну куда? Я не пойду, – сонно проговорила Соня. Пароход еще раз вздрогнул, машина заработала сильнее, раздался долгий гудок, послышались удары плиц по воде, огни берега за окном стали медленно уходить в сторону. Судно шло на поворот.
– Опоздала, – с огорчением проговорила Катя, – и все из-за тебя. Вот уж действительно соня!
Соня ничего не ответила. Спала.
Утром Катя дождалась, пока заснул вернувшийся с вахты отец, оделась, вышла из каюты и поднялась в рубку.
Пароход спускался по течению. Мимо проплывали знакомые берега, деревни, пристанёшки, брандвахты путейцев.
На вахте рулевой Илюхин и незнакомый Кате второй штурман. Катя молча, с обдуманной заранее независимостью, кивнула ему и, обращаясь к Илюхину, сказала с подчеркнутой сердечностью:
– Здравствуйте, Иван Иваныч, доброе утро!
– Здравствуй, здравствуй, – не оборачиваясь, ответил Илюхин. – Вот, Сергей Игнатьевич, познакомься: капитанова дочка.
– Как же, знаю, – с неожиданным смущением проговорил Сутырин. – Знаю.
Протягивая руку, Катя внимательно посмотрела на него. Высокий, полный, несмотря на свои двадцать пять лет, человек, медлительный, неуклюжий. В его широких плечах, стянутых узким черным кителем, чувствовалась могучая, добрая и спокойная сила. Толстое, добродушное лицо лишь с первого взгляда казалось пожилым. Волосы росли только на верхней губе и подбородке, а щеки были чистые. Сутырин снял фуражку, и Катя увидела коротко, под машинку остриженную большую мальчишескую голову, посаженную на короткую, по-детски полную и белую шею.
– Как же, говорили…
Его облик и манеры напомнили Кате ветлужских плотовщиков, больших и сильных людей с неуклюжей, но спорой повадкой, протяжными песнями, добродушием и неожиданной злостью. Она решительно, без обиняков, спросила:
– Штурвал дадите?
– Как это так – штурвал? – озадаченно переспросил Сутырин.
По-прежнему не оборачиваясь, Илюхин сказал:
– В прошлом году Екатерина Ивановна практиковала. Плес знает и штурвал держит. Вот, может, отвыкла вовсе.
– Я не отвыкла, – сказала Катя.
Морщины на лбу Сутырина разошлись, лицо сразу помолодело.
– Ну что ж, – улыбнулся он, – посмотрим, какой вы судоводитель.
Пароход продолжал свой быстрый и уверенный ход.
Фадеевы горы, Бармино, Фокино…
На берегу купаются ребятишки: девочки – ухватившись за канат якоря, мальчики – заплывая почти до середины реки, смешно взмахивают тонкими руками.
Коровы, спасаясь от жары, стоят в воде, лениво отмахиваются хвостами от мух и слепней. Землечерпалки страшно скрипят, их черпаки, совершая свой мерный круг, поблескивают на солнце. Когда пароход проходит мимо пристани, на стоящих там мелких суденышках тревожно звонят, просят убавить ход: суда слабо учалены, волной их может оторвать.
– Нет у нас расписания сбавлять для всех ход, – ворчит Илюхин.
Но Сутырин говорит в трубку: «Тихай!..» Из трубки доносится ответ механика: «Тихай…» Машина работает медленнее, плицы реже стучат по воде.
Пароход минует пристань и снова набирает скорость. Рядом с ним движется по воде радуга от брызг колеса. Ветер белыми барашками пробегает по воде. Огромные песчаные косы, словно куски пустынь, вдаются в реку. Впереди – землесос с длинными черными змеевидными трубами, по ним отсосанный песок перемывается на новое место.
– Машинка работает, а мелко, – говорит Илюхин.
– Да, уж сто восемьдесят, – деловито отвечает Катя, всматриваясь в отметки. – Если такая жара постоит, то все!
– Ты давай того… – говорит Илюхин и кашляет. – Ты давай того… на дорожку посматривай.
Катя смотрит вперед, руки ее на штурвале. Илюхин изредка и, как кажется Кате, тоже больше для порядка говорит:
– Не сваливайся, следи за управлением… Вон в яру куст, на него и держи… Влево не ходи, выбирай ход короче; вон зеленя, на них и направляй… На створы не пойдем, срежем, укоротим путь… Держи, не мотайся… Теперь можно повалиться вправо… Переходи на красный бакен, там стрежень, нам выгоднее.
Кате кажется, что она только для виду слушает Илюхина. Она сама отлично знает, как вести судно. Не только по обстановке, по обстановке – это пустяк: бакены, створы, перевальные столбы, вывески с отметками глубины и ширины судового хода. Она знает десятки разных примет и правил, по которым опытный лоцман и без обстановки поведет судно. И Кате больше ничего в жизни не надо, только стоять за штурвалом, чувствовать знакомое подрагивание судна, слушать давно известные, но каждый раз по особому приятные замечания старика Илюхина.
– Эй, на пароходе! Который час? – кричат колхозницы с берега.
– Час им скажи, – ворчит Илюхин. – Работать надо, а не время спрашивать.
Но Сутырин, добродушно улыбаясь, берет рупор и кричит:
– Половина десятого!
– Хлеба нынче замечательные, – говорит Илюхин. – Коня пусти в рожь – не увидишь.
И снова берега и берега. Над водой вьются чайки – значит, здесь много рыбы.
– Самая лучшая стерлядь – сурская, – говорит Илюхин. – Еще бельскую хвалят. Только, по мне, лучше сурской нет.
Идет встречный пароход. Илюхин сам становится к управлению. Сутырин натягивает веревку гудка, дает продолжительный сигнал, берет белый флажок – отмашку, выходит на мостик и машет флажками встречному пароходу, показывая, с какого борта суда будут расходиться. У встречного парохода сначала показывается тонкая струя дыма, а потом уже слышен ответный гудок. На мостик тоже выбегает человек, дает отмашку. Фигурка его на мостике кажется совсем крошечной.
И Катя знает, что, как только встречный пароход пройдет, Илюхин и Сутырин еще долго будут говорить о нем, переберут всю его команду: и кто на нем сейчас капитаном, и кто плавал до него, и где этот пароход последний раз ремонтировался, и какими событиями вошел в изустную летопись реки. И если капитан хороший, то похвалят:
– Не он судна боится, его судно боится.
А если плохой, скажут презрительно:
– Осенью первый в затон.
Река делает резкий поворот в сторону, за ним виден еще поворот в другую сторону. Катя боится, что сейчас Илюхин опять отстранит ее от штурвала. Но он продолжает спокойно сидеть, и Катя уверенно ведет пароход по линии, которую она мысленно проложила от одного выступающего угла берега до другого.
– Выйдет из тебя рулевой, – говорит Илюхин.
– Будет женщина-капитан, – добродушно улыбается Сутырин.
Катя молчит, гордая этой похвалой.
А река все катит и катит свои синие волны. Плывут назад берега. Пароходы дают резкие, сначала все нарастающие, потом все стихающие гудки, и далекое эхо повторяет их.
Маленький баркас тянет дощаник. На палубе – домашний скарб, на носу – корова, на корме – женщина с ребятишками.
– Должно, бакенщик на новое место перебирается, – замечает Илюхин.
– Нет, – возражает Сутырин, – это из рыболовецкого колхоза, дощаник-то промысловый.
Вот и Козьмодемьянск. На рейде переформировываются плоты, спущенные с Ветлуги. На берегу высокие трубы лесопильных заводов.
И опять в рубке разговоры о плотах, об их буксировке, о глубинах, о каналах, о новых морях, которые должны появиться на Волге, и как будут тогда плавать, о начальстве, зарплате и премиальных, о простоях в портах. Катя слушает эти разговоры, тоже возмущается тем, что в портах медленно грузят суда и как это плохо и для государства и для команды, и те же мысли – почему начальство не изменит всего этого, только верит очковтирательским рапортам – приходят ей в голову, и ей кажется, что не было зимы, не было перерыва в навигации и вообще она всю жизнь только и плавает на «Амуре».
– Гляди-ка, – говорит Илюхин, показывая на новую избушку бакенщика, – бакенщик-то Захарыч в новой избе, и радио… А все сынишка! Сынишка у него в техникуме учится. И деревья посадил.
Катя смотрит на новую избу, и это событие ей тоже кажется очень значительным. Столько лет здесь стояла черная, ветхая избушка – и на тебе, построили новую.
На воде крупная рябь – «рубец». Начинается тяжелый каменистый перекат. Илюхин становится к штурвалу. Катя не обижается: если что случится, он может пойти под суд. Впереди буксир с тремя баржами, счаленными в один ряд – в три пыжа. Сутырин выходит на мостик, дает отмашку. Буксир не отвечает.
– Это он нарочно, – волнуется Катя, – хочет, чтобы мы сами решали. Вахтенный – перестраховщик.
– Есть такие, – ворчит Илюхин, – сам ползет и другим дороги не дает.
«Амур» дает сигнал за сигналом, но впереди идущий буксир не отвечает. Весь длинный перекат приходится плестись за ним. Когда наконец его обходят, Катя выбегает на мостик и кричит виднеющимся за стеклами рубки людям:
– Эй, где самолет обогнали?
И, приставив большой палец к виску, машет растопыренной ладонью, показывая вахтенным, что они лопоухие.