bannerbannerbanner
Вес чернил

Рейчел Кадиш
Вес чернил

Полная версия

Раввин Га-Коэн Мендес сидел у очага. В своем кресле с высокой спинкой он выглядел совсем ссохшимся. Его скулы выглядели как два бледных бугорка, а некогда белая борода отдавала желтизной. Кожа на рубцах под густыми бровями казалась тугой и гладкой, словно у ребенка.

Эстер пододвинула стул поближе к огню и села. Прихотливые сполохи заставляли метаться по полу тени. Она приподняла ногу, закинула ее на колено и расстегнула застежку на туфле. Осторожно потрогала натруженную ступню – даже сквозь ткань чулка было заметно, как она пульсирует.

Короткая, на одну минутку, передышка.

Затем Эстер прошла на кухню, где после Ривки оставалось еще много дел. Но больше всего ей в тот момент хотелось обмакнуть перо в чернила, как Исаак.

Но вместо этого Эстер часами под наблюдением Ривки месила крутое тесто, помешивала густую похлебку с картофелем, а иногда и с куском солонины, присланной еврейским мясником из Амстердама. Для Ривки она каждый день готовила польскую еду без специй, совсем не похожую на то, к чему сама привыкла в Португалии. Специи Ривка велела класть в еду, что предназначалась для раввина и его учеников. Но блюда возвращались на кухню почти нетронутыми: у ребе не было аппетита, а ученики, хоть и взращенные на тяжелой английской пище, не могли оценить нового вкуса. Однако Эстер не умела приготовить ничего лучше, да и сил у нее почти не оставалось.

Оставшись без родителей, Эстер работала прислугой в амстердамских семьях, но, будучи членом общины, все равно чувствовала хорошее отношение к себе: ей поручали более легкую работу, а тяжелый труд выпадал на долю голландских слуг или евреев-тудеско. Но только здесь, в Лондоне, она поняла, какой каторгой на самом деле является работа по дому. Хозяйство, словно бездонная яма, поглощало неимоверное количество дров, угля, крахмала, парусины, хлеба и эля; все это требовалось для поддержания жизни, которая неумолимо таяла, словно воск горящей свечи.

Если же кухня и очаг, который то и дело норовил погаснуть, не требовали ее внимания, Эстер начищала медные и оловянные кувшины, отмывала кастрюли, мела полы, перебирала постельное белье, таскала на чердак корзины с ним. Ежедневно ей приходилось выколачивать шторы и мягкую мебель, чтобы избавиться от угольной сажи – только в комнате раввина топили дровами, так как Ривка утверждала, что угольная пыль вредит и без того слабому здоровью ребе и она ни при каких обстоятельствах не позволит, чтобы учитель дышал нечистым воздухом, которым были пропитаны все остальные помещения дома.

Постоянно занятая изнурительным трудом, Ривка мало разговаривала с Эстер. Впрочем, она терпеливо относилась к промахам девушки, если какое-либо задание оказывалось слишком сложным для той. Иногда Ривка скупо улыбалась, отстраняла Эстер своей пухлой ладонью и сама принималась за то или иное дело. Однако это не сильно сближало женщин. Было понятно, что расстояние, разделявшее их, непреодолимо и рано или поздно им придется расстаться – девушка из сефардской семьи, хоть и осиротевшая, так или иначе выйдет замуж и заведет собственное хозяйство. Сама Ривка, с редеющими бесцветными волосами, толстая, обладавшая сильным акцентом, никогда, даже во времена далекой юности, не питала особых надежд на сей счет. Выжимая тяжелое и плотное одеяло раввина, потом – чуть потоньше – для Исаака, затем принадлежавшее Эстер, и наконец совсем тонкое для себя, Ривка изредка роняла два-три слова, и ее невнятное бормотание на диалекте тудеско казалось куда более выразительным и веским, нежели скупые фразы на португальском.

Иногда, занятая штопкой, Эстер прерывалась, чтобы послушать, как раввин наставляет своих учеников. «Моше кибель тора м'синай…» Эти слова она выучила с голоса ребе. Эстер была еще совсем маленькой, когда отец привел ребе в их дом в Амстердаме. Конечно, она знала его лицо и раньше: раввин Га-Коэн Мендес на краю мужского отделения синагоги, шепчущий молитвы, которые знал наизусть. Если другие раввины оказывались заняты или не хотели принимать учеников, тех отдавали Мендесу Самым маленьким он рассказывал сказки, приводившие детвору в восторг: про Даниила и льва, Акиву и преданную ему жену, Бар-Кохба и юношей. Мальчикам постарше он поручал читать отрывки из Мишны Торы, а затем принимался выяснять их мнение по поводу прочитанного, пока одни не загорались азартом, а другие не начинали скучать. Некоторые из учеников, пользуясь слепотой Мендеса, вносили несколько легкомысленные изменения в читаемый текст или же пересмеивались, пока учитель что-то говорил. Эти шалости с праведным гневом обсуждались на женской стороне синагоги. Но Эстер слышала, как ее отец говорил, что другие раввины пользуются терпеливостью Га-Коэна Мендеса и подсылают к нему своих самых непослушных учеников. Но Мендес никогда не жаловался. Когда самый непокорный ученик во всей общине – сын Мигеля де Спинозы, – опираясь на собственное толкование основ учения, впал в ересь и был подвергнут остракизму, Га-Коэн Мендес велел отвести себя в синагогу, дабы вступиться за отверженного и смягчить суровость наказания; впрочем, заступничество его оказалось тщетным.

Теперь, слушая шум дождя, что хлестал по лондонским мостовым, она хотела, чтобы ребе Мендес замолвил и за нее словечко перед каким-нибудь судом. Но ради чего? Вся ее амстердамская жизнь ушла в прошлое. Тот стол, за которым она корпела над уроками ребе, превратился в пепел. Каждый текст, что она изучала вместе с ребе, казалось, возносил ее дух и направлял его далеко, за застойные каналы, окружавшие еврейский квартал, к какому-то яркому далекому горизонту. И страстное желание увидеть эти сверкающие дали кружило голову.

Теперь же Эстер прикасалась к книгам в самом прямом, низменном смысле этого слова. Богатая библиотека, которую они привезли с собой из Амстердама, требовала заботы, впрочем, как и все в доме: угольная сажа проникала даже за занавеску, защищавшую длинную полку с книгами. В первый раз, когда Эстер поручили протереть пыль с сокровищ раввина, она отдернула ткань и застыла от изумления, глядя на кожаные позолоченные переплеты. Подаренная амстердамской общиной библиотека представляла собой ряд дорогих томов, оставленных местными евреями. Но поразительнее всего были названия, вытесненные на корешках: «Пиркей Авот», «Морех Невухим» и, конечно же, «Кетубим». Были и философские произведения. Рядом с «De la Fragilidad Humana»[9] Менассии бен-Исраэля стоял том с сочинениями Аристотеля – как будто амстердамские евреи, подарившие такую книгу, полагали, что английские евреи превратились в сущих невежд и им теперь потребуется не только религиозное просвещение, но и обучение самим основам мысли.

Эстер осторожно сняла с полки несколько книг. Их фронтисписы, обрамленные каллиграфами, пестрели автографами амстердамских торговцев, заказавшими эти редкие издания для своих лондонских собратьев – Эстер был уверена, что они никогда не читали этих книг сами. Она открыла мягкий кожаный переплет и обнаружила произведение англичанина Фрэнсиса Бэкона, переведенное на испанский. «Ну вот какая польза от этого роскошного тома, – подумала она, – будет лондонскому еврею?» Не зависть ли заставила ее думать, что подарившие эти книги больше ценят красивый переплет, нежели слова, которые он облекает?

Но тут Ривка, которая увидела, что Эстер вместо того, чтобы вытирать пыль, стоит и мечтает, неодобрительно хмыкнула и отправила девушку выжимать белье.

Не прошло и двух месяцев с момента переезда в Лондон, как слабый огонек надежды, который Эстер привезла с собой, угас окончательно в этих сырых каменных комнатах. До приезда в Лондон Эстер и так-то особенно не выделялась формами, а здесь совсем ссохлась. Случалось иногда, что воздух перед ее глазами темнел, и Эстер приходилось садиться на пол, а стены и потолок буквально обрушивались на нее. Однажды, ожидая, когда пройдет приступ, она взглянула на заветную полку, тома на которой были для нее недосягаемы, как луна, и вдруг ей показалось, что пол, о который она опиралась руками, на самом деле – остров, на который она изгнана из мира, оторванная от всего, что любила. Эстер подумала: а не чувствовал ли того же мятежный де Спиноза? Не помрачился ли и его светлый ум от необходимости зарабатывать себе на жизнь тяжелым трудом? Неужели и его мысли, на что так надеялись раввины, смешались и потухли?

Вопросы глохли в тишине полутемной, освещенной колеблющимся светом комнаты.

Ночами, под звучный храп Ривки, Эстер тихо лежала под одеялом, пытаясь погрузиться в сладкий сон, которого жаждала теперь больше всего на свете. «Смерть каждодневной жизни»[10]. «Пусть все кончится», – думала она. Если есть милость в этом мире, пусть на сегодня все кончится. От давних штудий остались лишь тени – она уже не могла вспомнить, почему так ценила их. Порой, когда она лежала так в темноте, в ее усталом уме возникала смутная мысль, и – она ничего не могла с собой поделать – Эстер держала ее нежно, как новорожденную, боясь, что та выскользнет из рук, лаская ее, пытаясь спасти от забвения. И все же в конце концов та ускользала – погашенная сном искра.

Сон, похороненный в ночи, как семя света во тьме: рука отца похлопывает по полированному деревянному столу раз, другой. Защищенность, безопасность. Все в прошлом.

Раввин обратил лицо к пылающему огню.

– Раз твой брат решил не возвращаться, прошу тебя побыть моим писцом сегодня.

Она встала и неуверенно подошла к письменному столу, присела на деревянный стул и, помедлив, взяла гусиное перо из горшочка.

 

Забытое ощущение гладкого стержня, перекатывающегося между пальцами. Сколько лет она не брала перо в руки? Два или больше?

– Начинай письмо в Амстердам, – тихо проговорил раввин. – Шестое кислева.

Эстер взглянула на лежащий перед ней лист бумаги и неуклюжей рукой написала:

6 кислева 5418 года

С помощью Божией

– Досточтимому Самуилу Мозесу, – продолжал раввин.

Она обмакнула перо в чернила и записала. Блестящие черно-синие буквы сгрудились на толстой бумаге.

– Мы с великой благодарностью получили посланные вами два тома. Число учеников наших, с помощью Божией, растет, хоть и медленно.

Эстер снова обмакнула перо и, заторопившись, опрокинула чернильницу. По бумаге растеклась матовая лужица.

Тишину нарушал только треск огня в очаге.

– Что случилось? – спросил раввин.

– Чернильница, – прошептала она.

Он кивнул, а потом склонил голову, так что борода коснулась груди. Эстер не сразу поняла, что он ждет, пока она вытрет пятно и начнет сызнова.

Она взглянула на свою руку. Струйки чернил растеклись по складкам кожи между пальцами, образовав тонкую сетку, напоминающую карту разрушенного города. Неужели раввин не понимает, что способной ученицы, с которой он занимался в доме ее отца, уже нет? Или своими выжженными глазами, затянутыми гладкой бледной кожей, он видит ее все такой же, как тогда?

О, конечно, он попросил ее писать вовсе не потому, что считал достойной. Скорее у него просто не было выбора.

Она встала из-за стола.

– Исаак вернется, – сказала она раввину, стараясь скрыть горечь в голосе. – Он напишет вам письма.

– Твой брат не вернется, – тихо произнес ребе. – Он никогда не питал склонности к чернилам и бумаге. А уж теперь…

Он слегка двинул кончиками пальцев: после того, как случился пожар… Теперь, когда Исаак проклял сам себя… Наступила звенящая тишина.

– Я взял Исаака с собой в надежде, что у него будет новая жизнь, – продолжал раввин, – жизнь, свободная от того, что мучило его в Амстердаме. Ибо милость Всевышнего может освободить нас, – он сделал паузу, словно собираясь с силами, чтобы продолжить, – от любых уз рабства. И вернуть зрение слепым.

Мысли Эстер беспокойно заметались. Как может он так говорить? Неужели его вера настолько сильна, что он чувствует, будто ему вернули зрение? У нее лично не было такой веры. Даже в детстве, когда она слушала пение молитв в синагоге, утешение было ей недоступно. Но все же Эстер почти верила словам Га-Коэна Мендеса, ибо как иначе ему удавалось с такой стойкостью переносить слепоту – не иначе как он обладал неким внутренним зрением, вселяющим надежду на будущее утешение.

Ребе Мендес сидел сомкнув пальцы.

– Исаак не желает принимать то, что я способен предложить ему. И я должен препоручить его заботам Всемогущего. Однако, Эстер, мне сомнительно, что он примет Его заботу.

Раввин повернулся к девушке и добавил:

– Твой брат отдает себя на милость более грубых сил.

И это была истина. Исаак никогда больше не вернется.

– Пиши, – сказал ей ребе. – Я прошу.

Она не шелохнулась. Ей было стыдно своей неуклюжести.

– Я диктовал слишком быстро, – сказал ребе, – и заставил тебя торопиться. Ты не виновата, что разлила чернила.

Испачканной рукой Эстер поставила на место опрокинутую чернильницу, протерла тряпкой стол и взяла чистый лист. Затем она обмакнула перо в оставшиеся на донышке чернила.

– Ученому Якобу де Соузе, – продиктовал ей ребе.

Она записала.

Я тронут вашей заботой о моем здоровье, коей я не заслуживаю. В моем доме за мною хорошо ухаживают, и я пока что остаюсь здравым и духом, и телом.

Эстер дописала строчку и остановилась в ожидании. Сложенные высоким штабелем дрова отбрасывали четкую тень на стену, волнами накатывало тепло. Даже сидя далеко от очага, Эстер чувствовала его жар. У ее ног под искусно отделанным письменным столом стояла, готовая к растопке, небольшая жаровня для просушки написанных страниц. Племянник раввина хоть и не проявлял интереса к учению своего дяди, не пожалел денег, чтобы превратить это сырое жилище в удобный дом для научного труда.

Эстер вдруг почувствовала, как внутри нее что-то вспыхнуло. Письменный стол превратился в бескрайнее пространство, плато, где еще оставался хот какой-то шанс на свободу. Аккуратная стопка бумаги, стеклянный стакан с перьями, перочинный нож. Палочка красного сургуча. Гладкая текстура деревянной столешницы. Эстер почувствовала, как тело ее наполняется теплом, как молодеет ее увядшая было кожа.

Раввин снова стал диктовать, обратив к ней свои незрячие глаза. Слова, что он произносил, текли через руку Эстер, оставляя на странице четкий черный след.

Ваша озабоченность моим положением – еще одно свидетельство щедрости вашей души. И тем не менее, Якоб, я призываю вас не волноваться обо мне и посвятить себя тем, кто находится в еще большей нужде.

Дошедшие до вас слухи верны – местная община равнодушна к учению. Однако это не поколебало во мне веру в истинности моих трудов. Я понимаю вашу печаль. Говорят, что Менассия бен-Исраэль встретил полное равнодушие со стороны общины. Но мне кажется, что это, скорее всего, страх. Когда я сижу рядом с ними в синагоге, то слышу, как шуршат их руки по ткани расстеленных на скамьях плащей. Они судорожно цепляются за свою одежду, словно боясь потерять ее, если вдруг нужно будет срочно уходить. Я слышу, как они напрягаются каждый раз, когда открывается дверь синагоги: кто-то вошел или вышел, а они испуганно поворачивают головы на шум и только потом снова приступают к святым молитвам. Я говорю это без упрека, в надежде, что мои слова смогут помочь им. Ведь так легко говорить о славе мучеников, находясь в безопасности в Амстердаме. Те раввины, которые так поступают, как я смиренно полагаю, узнали об ужасах инквизиции издалека и не видели все своими глазами. Возможно, они и сами не понимают истинной природы того, о чем говорят. Они утверждают, что должно ненавидеть тех, кто припал к христианской церкви, должно проклинать тех, кто вместо костра выбрал спокойную ночь в своей постели.

Всевышний создал человека по Своему образу. Он создал не только нашу стойкость и нечасто встречающуюся мудрость, но также и наш страх. Да, человек не желает быть гонимым, и это нежелание тоже есть дело рук Б-жьих. Некоторые могут не согласиться со мной. Тогда им проще было бы служить в иной общине, там, где евреи не так запуганы. Я же посвящу свои заботы моей пастве, пусть здесь и не хотят меня понимать. Ибо отвергающий лекарство больной нуждается в ней не меньше, чем тот, кто охотно принимает его.

Перед ее глазами на бумаге тускло поблескивали последние слова ребе.

Тот вздохнул и сказал:

– Скопируй его для меня и подпиши.

Эстер взяла из стопки новый лист и начала переписывать. Ее плоть пронизывал холод от дождя за окном. Водя пером по бумаге, она чувствовала, как работа поднимает ее ввысь из усталого тела и она может видеть самое себя со стороны, откуда-то из-под низкого потолка: девушка, склонившаяся над письменным столом. Молодая женщина пишет, сидя на стуле, на котором должен был сидеть ее брат.

Медленно и уверенно ее рука повторила движение по странице.

Раз, еще раз, и еще.

«Исаак».

Он был уже на пороге зрелости, но его щеки все еще оставались нежными. Однажды он на ночь глядя куда-то собрался и решил захватить с собой сестру, для чего кидал камешки в окно ее спальни. Эстер встала, нащупала ногами туфли и спустилась по лестнице на свет фонаря, что держал в руке Исаак. Огромный почерневший фонарь, явно позаимствованный из какой-нибудь незапертой кладовой, светил неровным светом, отчего тени то сжимались, то резко увеличивались. В неверных сполохах огня вырисовывались и гасли лиссабонские гобелены – мрачные мифологические сцены, расшитые золотыми нитями. Яркие и темные изображения материализовывались, разбегаясь по стенам. В полумраке Исаак казался то старше, то моложе, почти мальчиком с лихорадочно пылавшим лицом… чужаком в этом мире красного дерева и серебряной посуды.

А потом он снова превратился в ее брата и нетерпеливо показал рукой на улицу.

– Ты не простишь себе, если не увидишь этого, – произнес он. – Это на дальнем причале, но если мы побежим, то успеем застать. Там разбились три бочки с рыбой, и птицы… Эстер, ты просто должна это видеть – десять тысяч крыльев, как…

Но она никогда так этого и не увидела. То ли Исаак споткнулся о дверной порог, то ли фонарь был слишком тяжел, то ли его ручка сильно нагрелась, – какова бы ни была причина, пламя беззвучно вырвалось наружу, сверкающим золотом скользнуло по металлической кромке, лизнуло оконную занавеску и тотчас же устремилось вверх. Прежде, чем Эстер сделала еще один шаг, дверь оказалась объятой огнем. Гобелен превратился в ревущую сцену из черных корчащихся фигур.

И вот Гритген толкает ее в спину и кричит: «На улицу, на улицу, быстро, дети, naar buiten!»[11] Уже будучи в шаге от выхода, Эстер мельком заметила отца, спускавшегося по лестнице. На полпути он остановился и, охваченный пламенем, бросился обратно в спальню их матери.

Потом Эстер оказалась на улице, и ночной воздух холодил ее лицо. В темноте, освещенные огнем, суетились соседи, поливая водой стены дома. Но это было совершенно бесполезно: вода стекала по кирпичу, а внутри дома полыхали ткани и дерево. На мокрых от впустую вылитой воды камнях мостовой отражались блики света. Потом загорелся верх кровли – сначала словно маленькая звездочка в ночи, затем ярче, ярче, и вот огонь взметнулся в небо.

Раздался одинокий истошный крик. Эстер так и не узнала чей.

Брат ушел до того, как крыша обрушилась. Уже на рассвете его нашли спящим на палубе корабля, который должен был утром отдать швартовы. Перепачканного копотью Исаака отвел в синагогу корабельный штурман. Он оглядел собравшихся в изодранной одежде иудеев, распевавших поминальные молитвы, потер свой массивный серебряный крест на шее и, подтолкнув вперед Исаака, застенчиво и печально молвил: «Этот парень еще слишком мал, чтобы отдать свое беспокойное сердце морю».

Но теперь он вырос.

– Я хочу, чтобы ты записывала за мной каждый день, – раздался голос Га-Коэна Мендеса. – Скажи, пожалуйста, Ривке, чтобы нашла другую девушку для работы по дому.

Эстер никак не удавалось сформулировать ответ. Она только рассматривала чернильные пятна, оставшиеся у нее на пальцах. На мгновение она услышала голос Исаака: «Смотри, ты благодаришь брата за свою удачу! Если бы ты хотя бы на мгновение вышла из своих закрытых покоев, Эсти, то полюбила бы свежий ветер больше, чем книги».

Она склонила голову и прочитала молитву, в силу которой не верила: «Да будет угодно Всевышнему направить стопы Исаака в безопасное место!» И пока она сидела в его кресле, где-то в Лондоне в этот момент Исаак торговался о цене за собственную смерть.

Несколько дней, неделя, две недели – больше и не потребовалось. В день стирки Ривка трудилась за двоих, так как сочла излишним тратить деньги на наем новой служанки. Она встала до рассвета и все утро провела, склонившись над бельевыми корзинами, отжимая белье покрасневшими руками. В полдень Эстер ненадолго оставила свое рабочее место, чтобы помочь отнести тяжелые корзины с бельем на чердак. Затем Ривка вышла в промозглую уличную хмарь, чтобы купить новую бельевую веревку. А Эстер трудилась над страницей «Пиркей Авот», читала и по просьбе ребе перечитывала, подчеркивая последнюю редакцию текста, которую по желанию учителя она должна была переписать и отправить его ученику в Амстердам. В этот момент дверь тихонько отворилась и тут же закрылась за спиной Ривки.

Она стояла перед Эстер, не снимая накидки, лицом к лицу, руки в боки. Обычно, разговаривая с девушкой, она была уклончива, но сейчас ее глаза мерцали, будто кто-то отодвинул крышку колодца.

Эстер встала со стула.

– Я ходила искать его туда, где он работал. – Маленькие карие глазки Ривки сделались злыми, словно ее саму раздражали собственные слова. – В доки.

– Исаак? – прошептала Эстер.

– Один из рабочих попытался рассказать мне, как это произошло, но он не знал многих слов. А по-английски… – Ривка помотала головой, словно мул, которого терзает муха. – Может быть, два дня назад. Тот мужчина сказал мне, что это был кто-то, кого Исаак… – Ривка знаком показала: разозлил. – Он сказал мне, что на Исаака напали сзади и ударили ножом. Он не мог видеть, как они подобрались к нему.

 

Тишина. На мгновение рука Ривки потянулась к плечу Эстер, но та вздрогнула, и рука опустилась, как бы в знак согласия с мыслью, что ни та, ни другая не вынесли бы сейчас утешения.

– Где? – тихо спросила Эстер.

Лицо Ривки сморщилось:

– Его бросили в реку.

Она повернулась и прошла на кухню, прикрыв за собой дверь. Мгновение спустя Эстер услышала душераздирающий крик, а потом – тихое пение.

– Эстер, – произнес ребе.

Но она не могла даже рта раскрыть. Эстер переполняли странные ощущения. В ушах стояла звенящая тишина, а тело словно превратилось в холодный камень. Ей нужно было что-то, что бы согрело ее. Ей было нужно, чтобы голова Исаака прикасалась к ее подбородку. В ее воображении смешались образы: мальчишеское тело, его мрачный взгляд на лондонское небо, когда он предсказывал свою смерть. Он мечтал спасти кого-нибудь. А теперь он ушел, так ничего и не искупив.

Эстер обернулась на тихий голос. Раввин сидел у камина, обхватив свою впалую грудь, а его голова покачивалась из стороны в сторону. Губы его шевелились в молитве.

– Бог утешает вас сейчас? – тихо спросила она.

Эстер полагала, что задает вопрос. Но когда ее голос раздался в тишине комнаты, ей стало понятно, что ее слова прозвучали как обвинение. Ей тотчас же захотелось извиниться, но она позволила этому чувству раствориться в своей душе.

Наступило долгое молчание.

– А тебя? – мягко спросил раввин. – Хотя может пройти ужасно долгое время, прежде чем мы почувствуем Его утешение.

У камина и на кухне раздавались молитва и плач. Эстер представила, как к ней приходит горе. Словно отпускала веревку, за которую держалась. Поддаться своему горю, упасть к чьим-то ногам, молить о пощаде? Но для этого нужна была вера. Вера в то, что в мире существует милосердие.

Эстер было девятнадцать, и она не могла заставить свой разум поверить в утешение, которым легко пользовались другие люди. Огонь сделал их обоих – ее и брата – чрезвычайно хрупкими. И если она сейчас согнется, то сломается окончательно.

Эстер вытерла слезы тыльной стороной ладони. Отныне для нее не осталось последней путеводной звезды, каковою являлся Исаак. Ею овладело какое-то безумие, безумие слов, и если бы только Исаак был с ней, она доверила бы ему все, каждую свою мысль, каждую неясность, каждую тайну… кроме одной, которую она хранила от него все эти годы, потому что это ранило бы его.

Но вместо этого в голове у нее прозвучал сдавленный голос брата: «Мужчина приходит в этот мир, чтобы выполнить лишь одно предназначение».

Какое же предназначение у нее, Эстер? Отец, мать, брат мертвы. Она поднялась со стула, на котором сидела, – стула Исаака. На нее нахлынула ужасающая, веющая горем свобода, и она приняла ее.

У Эстер оставалось одно только желание: быть рядом с этими книгами. Слышать тонкий шорох пера по бумаге. Найти среди этих утешений тонкую нить, которая некогда принадлежала ей, и следовать за ней к неведомому месту назначения.

Она взяла перо и окунула его в чернильницу. Неприятная мысль пришла ей в голову – эти чернила куплены кровью. Это была цена ее свободы.

Медленно, не спеша, она начала переписывать толкование раввина. Услыхав шуршание пера, ребе повернул к ней напряженное, сосредоточенное лицо.

Эстер тщательно выводила португальские и арамейские слова. Это заняло довольно много времени. Наконец, когда на кухне стихли стенания и молитвы Ривки и в доме воцарилась тишина, Эстер смогла закончить работу.

Она поставила свою подпись и смотрела, как чернила впитываются в бумагу.

«Алеф».

9«О хрупкости человеческой» (исп.).
10У. Шекспир. Макбет. (Пер. М. Лозинского.)
11На улицу (нидерланд.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru