– Вот, – тихо сказал он, это лучше всего; такой удар размозжит лицо, если же нет, нетрудно ружейным прикладом перебить руку. Однако о таких вещах не пишут в книгах. Дайте мне приклад – и с меня довольно.
– Каждый дерется и каждый любит по-своему, – спокойно произнес Мельваней. – Каждый выбирает то, что ему по характеру: один – приклад, другой – штык, третий – пулю. Ну, как я уже говорил, мы стояли на месте, дышали друг другу в лицо и жестоко бранились; Орзирис винил свою мать за то, что он не родился на три дюйма выше ростом.
Раз он говорит мне: нагнись ты, колода, и я через твое плечо расправлюсь с тем малым.
– Ты отстрелишь мне голову, – отвечаю я и поднимаю руку, – проскользни у меня под мышкой, кровожадный маленький мошенник, только не уколи меня, не то я оторву тебе уши.
– Что ты сделал с тем патаном, который был передо мной и резанул меня, когда я не мог пошевелить ни ногой, ни рукой? Не помню, штыком или выстрелом угостил ты его?
– Штыком, – ответил Орзирис, – удар вверх под ребро… И он растянулся; это для тебя было хорошо.
– Правильно, сынок! Ну-с, в тех тисках, о которых я говорю, мы пробыли добрых пять минут; потом руки наши высвободились, и мы двинулись дальше. Я плохо помню, что я делал в то время, но знаю, что мне не хотелось оставить мою Дину вдовой. Достаточно порубив патанов, мы остановились, а тайронцы-то сзади обзывали нас собаками, трусами, словом, всячески ругали. Ведь мы загораживали им путь.
«Что это с тайронцами? – думаю. – Ведь им удобно драться».
Человек, который стоял как раз позади меня, сказал шепотом, да таким умоляющим тоном:
– Дайте мне добраться до них. Во имя любви к Святой Деве Марии, посторонитесь, рослый человек, и я стану рядом с вами.
– А кто вы такой? И почему вам так хочется быть убитым? – сказал я, не оборачиваясь, потому что длинные ножи патанов прыгали передо мной и блестели, как солнце на волнах Донегальского залива в бурную погоду.
– Мы видели наших мертвых товарищей, – ответил он, прижимаясь ко мне, – товарищей, которые были живы два дня тому назад. И я, двоюродный брат Тима Коулена, не мог унести его! Дайте мне протиснуться вперед, добраться до них, не то я ударю ножом в вашу спину и проколю вас насквозь.
«Ну, – думаю, – если тайронцы видели своих убитых товарищей, помоги Боже патанам!» – И я понял, почему ирландские малые так бесновались позади нашего полка.
Я посторонился. Он кинулся вперед, взмахнул штыком, точно вилами, и ударил патана в живот; тот повалился; стальное лезвие звякнуло о пряжку и сломалось.
– Сегодня Тим Коулен будет спать спокойно, – с улыбкой сказал тайронец, а в следующую секунду его голова и ухмыляющийся рот распались на две части.
Тайронцы напирали на нас; наши малые ругали их. Впереди шел Крюк, он расчищал себе дорогу, его рука с саблей взлетала и опускалась, точно рукоятка насоса, его револьвер фыркал, как злая кошка. Но самым удивительным было общее спокойствие. Бой походил на сражение во сне, только, конечно, не для убитых.
Когда я посторонился и пропустил ирландца, мне стало скверно; казалось, я весь надулся. Меня тошнило. Извиняюсь, сэр, что я говорю об этом в вашем присутствии. Наконец, я попросил товарищей выпустить меня из рядов, и, видя, что мне плохо, они расступились, хотя в другом случае сам ад не заставил бы их дать мне дорогу. Я отошел подальше, и скоро мне полегчало.
Вдруг вижу: сержант тайронцев сидит на теле того самого юного офицерика, который не позволил Крюку сбрасывать камни с горы. Это был красивый, нежный малый; но в эту минуту длинные проклятия срывались с его невинных губ, как роса катится из сердцевины розы.
– Что это такое? – спрашиваю сержанта.
– Один из бентамских петушков ее величества со своими шпорами, – отвечает он, – собирается судить меня военным судом.
– Отпустите меня! – кричит маленький офицер. – Отпустите, я пойду командовать моими людьми! – Он подразумевал черных тайронцев, которыми не мог командовать никто, даже сам дьявол.
– Его отец доставляет моей матери корм для коровы в Клонмеле, – сказал сержант, сидевший на молодом человеке. – Неужели же я приду и скажу его матери, что позволил ему лишиться жизни? Лежите, вы, щепотка динамита, а потом, если угодно, предайте меня суду.
– Хорошо, – говорю я, – из офицеров вроде него со временем выходят главнокомандующие. И таких молодцов следует беречь. Что вам угодно, сэр? – спрашиваю я, знаете, так вежливо, любезно.
– Убивать мошенников, убивать их! – пищит он, и в его голубых глазах стоят слезы.
– А каким образом? – спрашиваю. – Вы трещали вашим револьвером, как ребенок хлопушкой, и теперь он пуст; вы также не можете действовать этой вашей прекрасной, длинной саблей; вдобавок и рука ваша дрожит, как осиновый листок. Лежите и подрастайте.
– Убирайтесь к вашему отряду! – говорит он. – Вы наглец!
– Все в свое время, – отвечаю я, – прежде всего я выпью.
Как раз в это время приходит Крюк, он был весь в синяках там, где не покраснел от крови.
– Воды! – сказал Крюк. – Я умираю от жажды. Но это великий день.
Он, кажется, выпил половину меха, а остальную воду выплеснул себе на грудь, и, право, она чуть не зашипела на его волосатой шкуре. Тут он заметил офицерика под сержантом.
– Это что? – спрашивает.
– Мятеж, сэр, – говорит сержант; офицерик же жалобно просит капитана освободить его. Но Крюка было трудно разжалобить.
– Держите его здесь, – говорит он. – Сегодня дело не для детей. По той же причине, – продолжал Крюк, – я конфискую этот элегантный, украшенный никелем пульверизатор для духов; мой собственный револьвер неизящно плюется и невежливо колотит меня прикладом.
Действительно, первый и второй палец его правой руки совсем почернели, такой сильной была отдача револьвера. Поэтому-то Крюк и взял оружие офицерика. Вы можете не согласиться со мной, сэр, только, право, во время боев случается многое, чего не помещают в отчеты.
– Скажите, Мельваней, – говорит мне Крюк, – так ведь надо было поступить? – Мы с ним вместе вернулись к свалке, патаны все еще не отступали. Однако они не проявляли большой дерзости. Тайронцы перекликались между собой, напоминая друг другу о Тиме Коулене.
Крюк остановился, не смешиваясь с толпой; он смотрел по сторонам, и в его круглых глазах виднелась тревога.
– В чем дело, сэр? – спросил я. – Не принести ли вам что-нибудь?
– Где трубач? – спрашивает он.
Я смешался с толпой; наши ребята отдыхали позади тайронцев, которые сражались, как осужденные души, и вот я натолкнулся на маленького Фрегена, нашего трубача; мальчишка был посреди самых храбрых, действуя ружьем и штыком.
– Забавляешься? Разве за то тебе платят? – говорю ему и хватаю его за шиворот. – Уходи отсюда и делай свое дело, – прибавляю, но вижу, что мальчишка недоволен.
– Одного я уложил, – говорит он и усмехается, – крупного, как вы, Мельваней, и почти такого же безобразного. Пустите меня, дайте добраться до следующего.
Мне не понравилась та часть его замечания, которая касалась моей личности, а потому я схватил его под мышку и отнес к нашему Крюку, наблюдавшему за ходом боя. Крюк надавал ему тумаков, так что мальчишка заревел, а потом некоторое время не мог выговорить ни слова.
Патаны начали отступать; наши молодцы заорали.
– Развернитесь! – крикнул Крюк. – Труби, дитя, труби ради чести британской армии!
Мальчик принялся дуть в трубу, как тайфун, а тайронцы и мы развернули строй; ряды патанов рассыпались, и я понял, что все происходившее раньше было нежностями да сладостями в сравнении с предстоящим боем. Когда патаны дрогнули, мы оттеснили их в широкую часть ущелья, развернули фронт и побежали в долину; их мы гнали перед собой. О, это было прекрасно и страшно! Сержанты находились сбоку; огонь вырывался по всем рядам; патаны падали. Долина расширилась, мы окончательно развернули ряды; когда же она снова сузилась, мы сблизились, точь-в-точь пластинки дамского веера; в отдаленном конце ущелья, там, где они пытались удержаться, мы выстрелами сбивали их; мы истратили мало патронов, так как раньше мы работали ножами.
– Спускаясь в долину, Мельваней опустошил тридцать патронных пачек, – заметил Орзирис. – Это было дело джентльменское. Он мог бы сражаться с белым платочком в руках и в розовых шелковых чулочках.
– Крики тайронцев слышались за целую милю, – продолжал Мельваней, – и сержанты не могли остановить их. Они обезумели, совсем обезумели. Когда наступила тишина, Крюк сел, закрыв лицо руками. Все мы вернулись, каждый держался по-своему, потому что, заметьте, характер человека и его наклонности сказываются в такой час.
– Ребята, ребята, – проговорил про себя Крюк, – мне кажется, мы не должны были ввязываться в рукопашный бой, и это избавило бы от смерти людей получше меня.
Он посмотрел на наших убитых и больше не вымолвил ни слова.
– Капитан, милый, – сказал один тайронец, подходя к Крюку с рассеченным ртом и, точно кит, выплескивая кровь. – Дорогой капитан, правда, двое-трое в партере были потревожены, зато зрители на галерке насладились спектаклем.
И я понял, кого вижу; это был дублинец, крыса доков, один из тех малых, которые своими выходками заставили преждевременно поседеть арендатора Театра Сильвера. Они распарывали театральные скамьи и то, чем они были набиты, швыряли в партер. Я шепнул о том, что мне довелось узнать об этом молодчике, когда я был тайронцем и мы стояли в Дублине.
– Я не знаю, кто буянил, – прошептал я, – и мне это все равно. Во всяком случае, помню тебя, Тим Колли.
– Ох, – сказал он, – ты тоже был там? Мы назвали ущелье Театром Сильвера. – Половина тайронцев тоже знала старый театр, вот потому-то они и подхватили его слова. Итак, все мы стали звать ущелье Театром Сильвера.
Между тем маленький офицерик тайронцев дрожал и плакал. Ему не хотелось предавать сержанта суду, хотя он так смело толковал об этом.
– Ничего, позже вы почувствуете себя лучше, – спокойно сказал ему Крюк, – вы сами порадуетесь, что вам не дали ради забавы погубить себя.
– Я опозорен, – сказал офицерик.
– Если вам угодно, арестуйте меня, сэр, но, клянусь моей душой, я скорее вторично сделаю то же самое, чем взгляну на вашу матушку, когда вы будете убиты, – проговорил сержант, который недавно сидел на этом молодом человеке. Теперь он стоял перед ним навытяжку и держал под козырек. Но юноша только плакал, да так горько, точно его сердце разбивалось на части.
В это время подошел еще один рядовой тайронец, весь в тумане битвы.
– В чем, Мельваней?
– В тумане битвы. Вы знаете, сэр, что сражение, как любовь, на каждого человека действует по-разному. Вот я, например, во время боя всегда чувствую сильную тошноту. Орзирис с начала до конца ругается, а Леройд начинает петь только в те минуты, когда рубит головы врагов; наш Джек – отчаянный боец. Одни новобранцы плачут, другие сами не знают, что делают; некоторые только и думают, как бы перерезать кому-нибудь горло или сделать что-нибудь такое же злое; некоторые солдаты совершенно пьянеют. Был пьян и этот тайронец. Полузакрыв глаза, он шатался и еще за двадцать ярдов мы могли слышать, как он переводил дыхание. Увидев молодого офицерика, рядовой подошел к нему и громко, пьяным голосом заговорил сам с собой.
– Кровь, юнец, – сказал он, – кровь, юнец!.. – Потом, вскинув руки, покружился и упал к нашим ногам, мертвый, как патан. Между тем мы не нашли на нем ни одной царапины. Говорят, его погубило больное сердце, а все-таки было странно видеть это.
Мы пошли хоронить наших мертвых, не желая оставлять их патанам. Тогда-то в вересковых зарослях чуть было не погиб юный офицерик тайронцев. Он собирался напоить водой одного из этих раненых патанских дьяволов и наклонился, чтобы прислонить его к скале.
– Осторожнее, сэр, – говорю я. – Раненый патан опаснее здорового.
И поистине, едва эти слова сорвались с моих губ, как лежавший на земле выстрелил в офицерика, и я увидел, что с головы бедного мальчика слетела каска. Я ударил патана прикладом ружья и отнял у него револьвер. Юный офицерик побледнел, выстрел опалил его волосы.
– Ведь я говорил вам, сэр, – сказал я; после этого он все-таки постарался уложить патана, но я стоял, прижав дуло револьвера к уху этого дьявола. Под прицелом они решаются только проклинать. Тайронцы ворчали, как собаки, у которых отняли кость; они видели своих мертвых и хотели перебить наших врагов, всех до одного. Крюк крикнул, что он выстрелом спустит кожу с того, кто не будет его слушаться, но ведь тайронцы в первый раз видели своих убитых товарищей, и потому неудивительно, что они ожесточились. Это ужасное зрелище. Когда мне довелось впервые взглянуть на наших мертвых, я до того рассвирепел, что решил не давать пощады ни одному мужчине в области севернее Кханибара, да и ни одной женщине, потому что в сумерках они тоже нападали на нас. Ух!..
Вот мы похоронили своих убитых, унесли раненых, перешли через горы и увидели, как шотландцы и гурки вместе с патанами целыми ведрами распивают чай. В то время мы походили на шайку отчаянных разбойников, смешавшаяся с пылью кровь густым слоем покрывала нас; струйки пота бороздили этот темный налет, но наши штыки висели, точно мясницкие ножи, и на каждом из нас было по ране того или другого рода.
Вот к нам подъезжает штабной офицер, чистенький, как новое ружье, и говорит:
– Что это за вороньи пугала? Кто вы?
– Мы – рота черных тайронцев ее величества и рота старого полка, – спокойно отвечает Крюк. Знаете, слегка подсмеивается над штабными.
– О, – говорит штабной, – вы прогнали резерв?
– Нет, – отвечает Крюк, а тайронцы смеются.
– Так что же вы с ним сделали?
– Уничтожили, – буркнул Крюк и повел нас дальше, но Тумей, тайронец, громко сказал голосом чревовещателя:
– Зачем этот бесхвостый попугай остановил на дороге тех, кто лучше него?
Штабной посинел, но Тумей скоро заставил его лицо покрыться розовым румянцем, сказав голосом жеманницы:
– Поцелуйте меня, майор, дорогой, мой муж на войне, и я в депо одна.
Штабной офицер повернул коня и уехал, и я заметил, что плечи Крюка так и прыгают.
Капрал выругал Тумея.
– Оставьте меня в покое, – не моргнув глазом, ответил ему тайронец.
– Я служил у него до его свадьбы, и он знает, о чем я говорю, а вам это неизвестно. Пожить в высшем обществе – дело хорошее. Помнишь, Орзирис?
– Да, помню. Через неделю Тумей умер в госпитале, и я купил половину его добра, а после этого, помнится…
– Смена!
Пришел новый взвод, было четыре часа.
– Я сбегаю, достану вам двуколку, сэр, – сказал Мельваней, быстро одеваясь. – Пойдемте на вершину холма форта и наведем справки в конюшне мистера Греса.
Освободившиеся часовые обошли главный бастион и направились к купальне; Леройд оживился, стал почти болтлив. Орзирис заглянул в ров форта, перевел взгляд на равнину.
– Ох, как скучно ждать Мэ-эри, – замурлыкал он песенку и сказал: – Раньше, чем я умру, мне хотелось бы убить еще нескольких проклятых патанов. Война, кровавая война! Север, восток, юг и запад!
– Аминь, – протянул Леройд.
– Что это? – сказал Мельваней, который натолкнулся на что-то белевшее подле старой будки часового. Он наклонился и тронул белое пятно. – Да это Нора, Нора Мак-Таггарт! Нони, дорогая, что ты тут делаешь одна в такое время? Почему ты не в постели со своей мамой?
Двухлетняя дочь сержанта Мак-Таггарта, вероятно, ушла из барака в поисках свежего воздуха и забрела на вал около рва. Ночная рубашонка малютки лежала складками вокруг ее шейки. Нони стонала во сне.
– Бедная овечка, – сказал Мельваней, – как опалил зной ее невинную кожу! Тяжело, жестоко даже нам; что же должны чувствовать вот такие, как она? Проснись, Нони, твоя мама с ума сойдет из-за тебя. Ей-богу, ребенок мог свалиться в ров!
Светало. Мельваней поднял Нору, посадил ее к себе на плечо, и светлые локоны ребенка коснулись седеющей щетины на его висках. Орзирис и Леройд шли позади своего товарища и щелкали пальцами перед личиком Норы; она отвечала им сонной улыбкой. И вот, подкидывая малютку, Мельваней залился песней: его голос звучал ясно, как голос жаворонка.
– Ну, Нони, – серьезно сказал он, – на тебе не очень-то много одежды. Ничего, через десять лет ты будешь одеваться лучше. Теперь же поцелуй своих друзей и скоренько беги к своей маме.
Спущенная на землю близ квартир семейных солдат, Нони кивнула головкой со спокойной покорностью солдатского ребенка, но раньше, чем ее ноги зашлепали по вымощенной каменными плитами тропинке, она протянула свои губки трем мушкетерам. Орзирис вытер рот тыльной стороной руки и пробормотал какое-то сентиментальное ругательство; Леройд порозовел, и оба ушли.
Йоркширец громким голосом запел мелодию хора «Будка часового»; Орзирис пискливо подтягивал.
– Что распелись, вы, двое? – спросил их артиллерист, который нес патроны, чтобы зарядить утреннюю пушку. – Что-то вы слишком веселы для таких тяжелых дней.
Леройд продолжал песню, и оба голоса скоро замерли в купальне.
– О Теренс, – сказал я, когда мы остались наедине с Мельванеем, – ну и язык же у вас!
Он посмотрел на меня усталым взглядом; его глаза впали, лицо осунулось и побледнело.
– Ох, – ответил он, – я болтал целую ночь, я поддержал их, но могут ли помогающие другим помогать себе? Ответьте мне на это, сэр.
Над бастионами Форта Амара заблестел безжалостный день.
Как три мушкетера делят серебро, табак и выпивку, как они защищают друг друга в бараках, в лагере, как все трое веселятся, узнав о радости одного, так и печали у них общие. Когда неудержимый язык Орзириса на целое лето завел его в карцер; когда Леройд потерял свою амуницию и одежду или когда Мельваней под влиянием излишка крепких напитков стал порицать своего офицера, вы могли бы видеть тревогу на лицах остальных двоих. И весь полк знал, что неблагоразумно толковать или шутить по поводу неприятности, постигшей кого-нибудь из трех приятелей. Обыкновенно эти трое оставляют в стороне дежурную комнату и угловую лавку, которая стоит с ней рядом, уступая место еще не перебесившейся молодежи, но все случается…
Вот, например, Орзирис сидел на подъемном мосту перед главными воротами Форта Амара; он спрятал свои руки в карманы, изо рта у него свешивалась трубка. Леройд во всю длину растянулся на траве гласиса и размахивал ногами в воздухе; я вышел из-за угла и спросил, где Мельваней.
Орзирис плюнул в ров и покачал головой.
– Не стоит заходить к нему, – сказал он, – Мельваней – глупый верблюд. Слушайте.
Я прислушался. По каменным плитам веранды, которая прилегает к караульной комнате, звучали мерные шаги, и я мог бы принять этот стук за топот ног целой армии. Двадцать шагов crescendo, перерыв, потом двадцать шагов diminuendo.
– Это он, – объяснил мне Орзирис. – Боже мой, это он. И все из-за проклятой пуговицы, в которой вы могли бы увидать часть вашего лица и кусочек губы.
Мельваней маршировал взад и вперед в полном походном костюме, со своим ружьем, штыком, ранцем и шинелью. И это должно было длиться несколько часов! Его вина состояла в том, что он явился на ученье в невычищенном мундире. От изумления и злости я чуть не свалился в ров форта: ведь Мельваней – самый щеголеватый малый, когда-либо стоявший на часах. Нельзя было представить себе, чтоб он вышел на смотр, не почистившись, как нельзя было подумать, что он мог выйти из барака без брюк!
– Кто из сержантов наказал его? – спросил я.
– Ну, конечно, Меллинс, – ответил Орзирис. – Никто другой не пригвоздил бы его. Но Меллинс не человек. Он грязный свиной скребок, вот что он такое!
– А что сказал Мельваней? Не такой он человек, чтобы подчиниться покорно.
– Что сказал? Лучше бы промолчал. Но, Господи, как мы хохотали! «Сержант, – это он говорит, – вы сказали, что я одет грязно? Ну-с, когда ваша жена позволит вам собственноручно высморкаться, может быть, вы узнаете, что такое грязь. Вы недостаточно хорошо воспитаны, сержант», – говорит он, но тут мы пришли. А после учения Меллинс ругал его и клялся перед дежурной комнатой, что Мельваней назвал его свиньей и еще Бог знает чем. Вы знаете Меллинса. Скоро он сломает себе шею. Уж слишком это необыкновенный лгун. «Три часа в походной форме, – объявил полковник, – не за грязный мундир на ученье, а за грубость, хотя, – прибавил он, – я не верю, чтобы вы сказали Меллинсу то, что, по его словам, вы сказали». – Мельваней молча ушел. Вы знаете, он никогда не отвечает полковнику, чтобы не попасть в новую беду.
Меллинс – молодой и женатый сержант, его манеры отчасти результат врожденной резкости, отчасти плод плохо переваренного образования в закрытой школе. Он перешел через мост и грубо спросил Орзириса, что он делает.
– Я? – переспросил Орзирис. – Да жду офицерского чина. Не видали ли, не идет ли он сюда?
Меллинс побагровел и прошел мимо. С того гласиса, на котором лежал Леройд, донесся звук легкого смешка.
– Меллинс надеется, что его когда-нибудь произведут, – объяснил Орзирис. – Да спасет Господь товарищей, которым придется сидеть с ним за столом! Как вы думаете, сэр, который час? Четыре! Через полчаса Мельваней освободится. Не хотите ли вы, сэр, купить собаку? Щенок, которому можно доверять, от полковничьей серой, рампурских кровей.
– Орзирис, – сурово ответил я, понимая, что он задумал, – не хотите ли вы сказать…
– Я не хотел просить денег, во всяком случае, – ответил Орзирис. – Я дешево продал бы вам хорошую собаку, но… но… видите ли, я знаю: Мельваней потребует выпивки после того, как мы «выводим» его, а у меня нет ни пенни, да и у него пусто в кармане. Я хотел продать вам собаку, сэр, искренне хотел.
На подъемный мост упала тень, Орзирис начал подниматься в воздухе под влиянием огромной руки, схватившей его за шиворот.
– Все, только не деньги, – спокойно сказал Леройд, держа лондонца надо рвом. – Что угодно, только не деньги, Орзирис, мой сынок. У нас есть рупия и восемь анна, мои собственные. – Он показал мне монеты и опустил Орзириса на перила подъемного моста.
– Прекрасно, – сказал я. – Куда вы отправитесь?
– Когда его отпустят, отправимся за две, за три или за четыре мили, – ответил Орзирис.
Шаги прекратились. Я услышал глухой стук ранца, упавшего на постель, потом дробный звук оружия. Через десять минут безупречно одетый Мельваней со сжатыми губами и с лицом темным, как грозовая туча, появился на залитом солнечными лучами подъемном мосту. Леройд и Орзирис кинулись навстречу освобожденному и прислонились к нему, как лошади к дышлу. Еще мгновение, и три друга исчезли, уходя по дороге; я остался один. Мельваней не нашел нужным узнать меня, и я понял, что он сильно взволнован.
Я поднялся на один из бастионов и провожал глазами трех мушкетеров; их фигуры двигались через равнину, удалялись, становились меньше. Они шагали быстро и не поднимали голов. Вот мушкетеры обогнули учебную площадку, миновали стоянку кавалерии, наконец, исчезли в том поясе деревьев, который окаймляет приречную ложбину.
Я поехал за ними верхом и скоро заметил их; запыленные, покрытые потом, они большими шагами упруго двигались по берегу реки. Мушкетеры пробрались сквозь лесную чащу, направились к плавучему мосту и скоро расположились на одном из его понтонов. Я ехал осторожно, пока не увидел, что над рекой потянулись белые клубы дыма, которые растаяли в ясном вечернем воздухе, по этому признаку я понял, что мои друзья успокоились. Они заметили меня и стали приветливо звать к себе.
– Привяжите вашу лошадь, сэр, – крикнул мне Орзирис, – и пожалуйте сюда. Мы все отправимся домой в этой лодке.
От начала моста до бунгало лесничего всего один шаг. Заведующий столовой был тут же и любезно предложил мне свои услуги. Он поручит кому-нибудь лошадь сахиба. Не желает ли сахиб еще чего-нибудь? Стаканчик виски или, может быть, пива? Риттчи-сахиб оставил около полдюжины бутылок пива, и так как сахиб – друг Риттчи-сахиба, а он, заведующий столовой, бедняк…
Я дал ему несколько приказаний и вернулся к мосту. Мельваней скинул сапоги и опустил ноги в воду; Леройд растянулся на спине; Орзирис делал вид, будто он гребет большой бамбуковой тростью.
– Я старый дурак, – задумчиво произнес Мельваней. – Глупо, что я увел вас сюда, увел, потому что злился, точно ребенок. Это я-то? Ведь я уже был солдатом, когда Меллинс – будь он проклят, – пищал в люльке, взятой на прокат за пять шиллингов в неделю, которых никто не платил. Ребята, я увел вас за пять миль просто из-за естественного озлобления. Фу!..
– Ну что за беда, раз ты доволен? – заметил Орзирис, снова берясь за бамбук. – Не все ли равно, здесь мы или в другом месте?
Леройд показал рупию и монету в восемь анна и покачал головой:
– Мы ушли за пять миль от лагеря из-за отчаянной гордости Мельванея.
– Знаю, – с раскаянием согласился Мельваней. – Зачем вы пошли со мной? А между тем я до смерти огорчился бы, если бы вы когда-нибудь отказались сделать это, хотя я настолько стар, что мне следовало бы понимать людей. Но я накажу себя – напьюсь воды.
Орзирис визгливо захохотал. Буфетчик бунгало лесничего стоял с корзиной возле перил моста, не решаясь спуститься на понтон.
– Следовало знать, сэр, что вы даже в пустыне достанете что-нибудь хорошее для выпивки, – любезно сказал мне Орзирис. Потом прибавил, обращаясь к буфетчику: – Осторожнее с бутылками. Они на вес золота. Джо, ты – длиннорукий, возьми их.
Леройд мгновенно перенес корзину на понтон, и три мушкетера с жаждущими губами склонились над ней. Со старинными формальностями солдаты выпили за мое здоровье; после пива табак показался особенно хорош. Три друга уничтожили все пиво, разлеглись в живописных позах и любовались закатом; некоторое время все молчали.
Голова Мельванея опустилась на грудь, и нам показалось, что он заснул.
– Зачем вы ушли так далеко? – спросил я Орзириса.
– Чтобы «выводить» Мельванея, то есть прогулкой успокоить его. Когда у него неприятности, мы всегда «выводим» его. В такое время с ним не следует разговаривать, да и оставлять его одного тоже не годится. Поэтому мы водим его, пока не увидим, что он способен говорить и находиться в одиночестве.
Мельваней поднял голову, глядя прямо на закат.
– У меня было ружье, – задумчиво проговорил он, – и штык тоже, а Меллинс из-за угла глянул мне прямо в лицо и насмешливо ухмыльнулся. «Можете сами утереть себе нос», – говорит. Ну я не знаю, что видел в жизни Меллинс, но в эту минуту он был ближе к смерти, чем когда-либо бывал я, а я бывал меньше чем на волосок от нее.
– Да, – спокойно проговорил Орзирис, – красив был бы ты безо всех твоих пуговиц, с оркестром впереди! Когда полк строят в каре, мне и Джеку приходится стоять в первом ряду. Чертовски хорош был бы ты. Господь дает и Господь отнимает, да будет благословенно имя Господне! – прибавил он странным, многозначительным тоном.
– Меллинс? Ну что такое Меллинс? – протянул Леройд. – Я мог бы одной рукой, заложив другую за спину, захватить целый отряд таких Меллинсов. Полно, Мельваней, не дури!
– Тебя не брали под арест за то, что ты не делал, и после этого не насмехались над тобой. За меньшие дела тайронцы отправили бы в ад сержанта О'Хара, если бы в это время его не застрелил Рафферти, – заметил Мельваней.
– А кто остановил тайронцев? – спросил я.
– Тот самый старый дурак, который жалеет, что он не исколотил свинью Меллинса, – ответил мне Мельваней. Его голова снова поникла. Когда он опять поднял ее, все его тело вздрагивало, и он положил руки на плечи своих товарищей.
– Вы изгнали из меня дьявола, ребята, – сказал он.
Орзирис выколотил о свой волосатый кулак раскаленную золу из трубки.
– Говорят, будто ад еще жарче, чем вот такая зола, – сказал он, прислушиваясь к ругательствам Мельванея, – знай это. И посмотри туда. – Он протянул руку по направлению к разрушенному храму на противоположной стороне реки. – Я, ты и он, – кивком головы Орзирис указал на меня, – были однажды там, когда я давал людям представление. И вы остановили меня. А вот теперь ты даешь нам еще худшее представление.
– Не обращайте на меня внимания, Мельваней, – сказал я. – Дина Шад не позволит вам повеситься, да и вы сами не намереваетесь сделать это. Расскажите нам лучше о тайронцах и сержанте О'Хара. Рафферти застрелил его за то, что он ухаживал за его женой? А что было раньше?
– Глупее всех дураков – дурак старый. Вы отлично знаете, что, когда я примусь болтать, со мной можно сделать что угодно. Не говорил ли я, что мне хотелось бы вырезать у Меллинса печенку? Теперь я отказываюсь от этого, так как боюсь, что Орзирис донесет на меня. Ага, ты стараешься столкнуть меня в реку, малыш? Ведь правда? Сиди, коротышка. Во всяком случае, Меллинс не стоит того, чтобы меня под музыку поставили перед строем моих товарищей, и я буду выказывать ему оскорбительное пренебрежение… Тайронцы и О'Хара! О'Хара и тайронцы!.. Да, да. Трудно говорить о старых днях, но о них всегда помнишь.
Наступило продолжительное молчание.
– О'Хара был сущий дьявол. Правда, я спас его от смерти, ради чести полка, но теперь говорю, что он был дьявол, длинный, смелый, черноволосый дьявол.
– В чем это?.. – спросил Орзирис.
– Насчет женщин.
– В таком случае я знаю кое-кого другого в том же роде.
– Если ты говоришь обо мне, я ухаживал за девушками, и благоразумно. Я был молод… Когда я был капралом, разве я пользовался моим чином… Один шаг – и меня лишили чина, и тем сильнее винил я себя… Разве я пользовался чином, чтобы вести гнусные интриги, как О'Хара? Разве, будучи капралом, я издевался над кем-либо? Разве я устраивал кому-нибудь собачью жизнь день изо дня? Разве я лгал, как лгал О'Хара, до того, что молодежь бледнела, опасаясь, что Божий суд сразу убьет всех, как была убита женщина в Девизисе? Нет! Я грешил и исповедовался, и отец Виктор знает мои худшие грехи. О'Хара умер, не успев выговорить ни слова покаяния, умер на пороге дома Рафферти, и никто не узнал о нем самого худшего. Но я-то знаю!..
В былые дни тайронцы набирались с бору по сосенке. Часть – из Конемары, часть – из Портсмута; часть (особенно дурная) – из Керри; оттуда, отсюда, отовсюду, но больше всего там было ирландцев, мрачных, черных ирландцев. Ну-с, доложу вам, что ирландцы бывают хороши, как самые лучшие люди, или хуже самых худших. Так-то. Они знакомятся между собой быстро, как воры, и никто не знает, что они затеят, пока один из них не окажется ябедником; тогда их общество рассыпается. Но пройдет день, другой – все начинается снова; они толпятся по углам, по закоулкам и дают кровавые клятвы; один закалывает своего врага в спину и убегает, потом все ждут объявления в газетах о цене за поимку преступника, чтобы видеть, стоит ли овчинка выделки. Таковы-то черные ирландцы, они позорят имя Ирландии, и каждого из них я готов убить… как я однажды чуть было не убил такого молодчика.