Я спускаюсь в подвал в час тридцать одну. Дверь шпионского клуба приоткрыта, самую малость, и оттуда виден свет. У меня с собой небольшой пакет с мятыми газетами, для маскировки – на случай если это и правда семилетка.
Несу этот пакет к последнему баку, который ближе всего к приоткрытой двери. Открываю крышку, стараясь издавать как можно больше шума, и запихиваю свой «мусор» в бак. Но из комнаты никто не выходит.
Я стою перед дверью и прислушиваюсь. Ни звука. Толкаю дверь одним пальцем, типа я её случайно задел. Она распахивается настежь.
За ней оказывается крохотная комнатка, почти чулан, с грязными стенами, бетонным полом и одной-единственной лампочкой, как-то немного даже жутковато свисающей с потолка. На дальней стене, под самым потолком, крошечное замалёванное окошко, в которое проникает свет с улицы. Но еле-еле.
Единственный предмет мебели в этой комнате – складной столик на длинных и тонких металлических ножках. На столике, скрестив ноги, сидит девочка с короткими тёмными волосами и очень ровной чёлкой, словно по лбу проведена прямая линия. На вид девочке лет семь.
– Ты пришёл! – говорит она. На ней пушистые розовые тапочки. На коленях у неё открытая книга.
– Экхм… нет. Я вообще-то мусор выбрасывал, – говорю я. – Слушай, извини. Мой папа решил пошутить. Думает, что это смешно. В общем, это он…
– Не волнуйся, – перебивает она, – этот дурацкий клуб – не моя затея.
– Не твоя?
– Нет. Я здесь сижу ради платы.
– Платы за что?
– За разведку.
– В каком смысле?
– Ой, ну ты знаешь, в каком. – Она захлопывает книгу и свешивает ноги со стола. Теперь я вижу, что на её пушистых розовых тапочках – маленькие ушки. И глазки. Возможно, это поросята. – Разведчики высматривают ловушки, западни, всякое такое.
– Сколько тебе лет? – спрашиваю я. – И какие такие ловушки?
– Лет мне больше, чем кажется. А какие ловушки – откуда мне знать. Я же тебе сказала, я этим занимаюсь ради денег. Пятьдесят центов за тридцать минут. То есть доллар в час. Думаешь, я бы стала это делать бесплатно? За доллар можно купить пакетик «СвиТартс» – «Цыплята, утята и кролики». Они сезонные, продаются только в апреле и мае. Вот за ними я сегодня и пойду. Мама поведёт меня в «Ореховый шок».
Я догадываюсь: она имеет в виду магазинчик Бенни, куда я всю жизнь изо дня в день захожу после школы за чем-нибудь вкусным. Там над входом и правда висит голубой выцветший навес с надписью «Ореховый шок», но никто этот магазин так не называет. Когда я был в подготовительном, а потом в первом классе, Бенни из-под прилавка выдвигал для меня пластмассовый ящик из-под молока, чтобы я залезал на него и лучше видел конфеты. Интересно, делает ли он то же самое для этой девочки? Он очень добрый, Бенни.
Она спрыгивает со стола и бесшумно приземляется на пол в своих пушистых тапках-поросятках.
– Но, может, я ещё передумаю и возьму яйцо «Кэдбери» – их тоже продают только весной.
– Но… а кто тебе платит? – спрашиваю я.
– Верней.
– Что верней?
– Не что, а кто. Это человек, ему двенадцать лет, и он стоит у тебя за спиной.
Я резко разворачиваюсь и оказываюсь нос к носу с мальчиком, который выводил собак.
– Я Верней, – говорит мальчик.
– Один доллар, пожалуйста, – говорит девочка и подставляет ладонь.
Верней достаёт из заднего кармана сложенную долларовую купюру и вручает ей.
– Погоди, – говорю я. – Ты сидела здесь целый час?
– Пятнадцать минут, – говорит она. – Плюс ещё сорок пять минут наблюдений за холлом в домофон.
– В домофон?
– Ну. Вы с твоим папой ходили в пиццерию. Это заняло у вас ровно сорок три минуты, если вдруг тебе интересно.
Не успеваю я спросить, что это всё значит и какого чёрта, как Верней выталкивает её за дверь.
– До свидания, Карамель, – говорит он ей вслед. – Скажешь маме, что я буду попозже.
– Погоди, – говорю я, когда он закрывает за ней дверь, – её зовут Карамель?
Верней смотрит на меня.
– Ну.
– А тебя зовут Верней?
– Ну.
Я улыбаюсь. У меня большое подозрение, что я только что познакомился с двумя людьми, которые вряд ли станут издеваться над моим именем.
– Кофе? – спрашивает Верней.
Он извлекает из заднего кармана фляжку – натуральную фляжку. Я знаю, что такое фляжка, потому что у папы их две. Правда, папа ими не пользуется. Он просто любит на них смотреть. Они очень старые (ну ясен пончик), одна из них принадлежала папиному дедушке. На ней даже есть его инициалы.
Верней медленно отвинчивает крышечку и подносит фляжку к губам. Запрокидывает голову, делает глоток, потом протягивает фляжку мне.
– Спасибо, нет, – говорю я. – Я слышал, кофе замедляет рост.
Верней пожимает плечами, завинчивает крышечку и запихивает фляжку обратно в карман.
– Ладно, приступим. Вопрос номер один: сколько мусорных баков за этой дверью?
Стульев в комнатке нет, поэтому мы стоим по обе стороны от столика, типа опираемся, и Верней смотрит мне прямо в глаза.
– Это была твоя сестра? – спрашиваю я.
Он моргает.
– Да. Так сколько баков?
– Не знаю, – говорю я. – Ты хочешь, чтобы я их сосчитал, что ли? Вообще-то ты и сам мог бы.
– Нет. Я не прошу тебя их считать. Подозреваю, что считать ты умеешь. Я прошу тебя вспомнить.
– А. – Теперь я понимаю, что это тест. – Может, восемь?
– Десять. Сколько пуговиц на твоей рубашке? Не смотри!
У меня возникает почти непреодолимое желание глянуть вниз. Чтобы удержаться, я поднимаю взгляд на голую лампочку, свисающую с потолка.
– Семь?
– Восемь.
– Окей. И к чему это ты?
– К чему это я? – Он снова вынимает фляжку, делает глоток и утирает рот рукавом. – Я это к тому, что нам предстоит много работы.
Оказывается, это он всё совершенно серьёзно, насчёт шпионства. Он сообщает мне, что в доме живёт чувак – он называет его мистер Икс, – который почти наверняка задумал какое-то злодеяние. Верней произносит это слово – «злодеяние» – небрежно, как что-то повседневное. Как будто он изо дня в день сражается с силами зла в этом мире. Мне это нравится.
Мистер Икс ходит в чёрном и только в чёрном, говорит Верней и уточняет:
– Каждый. Божий. День.
Чёрные брюки, чёрная рубашка, летом – чёрные шорты. И всегда с чемоданами – и выходит с чемоданами, и возвращается с ними. И на вид они очень тяжёлые.
– Погоди, – говорю я, вспоминая того человека утром в лифте, – а он носит бейсболку с рыбкой?
Верней резко поворачивает голову и смотрит мне в глаза:
– Нет. Бейсболку с рыбкой он не носит.
– Ясно. А то я думал, может, я его видел. Мой папа утром разговаривал с чуваком, который ехал в лифте с двумя чемоданами. Но на нём была кепка с рыбкой. Жёлтая.
– Это не может быть он, – раздражённо говорит Верней. – Если бы мистер Икс носил кепку, она была бы чёрная.
– А, точно.
– И к тому же мистер Икс ни с кем не разговаривает.
– Не разговаривает?
– Не разговаривает.
– Погоди… в смысле никогда?
Верней наклоняется ближе ко мне и медленно кивает несколько раз. От этого у меня мурашки, и мне как-то уже не хочется здесь быть. Но и уходить тоже не хочется.
Верней начинает мерить комнатку шагами. Она такая маленькая, что он, по сути, просто ходит кругами вокруг стола. Всякий раз, доходя до места, где стою я, он разворачивается и идёт в обратном направлении.
– Если мы собираемся работать вместе, тебе придётся научиться концентрироваться. Научиться замечать.
– Что замечать?
– Неважно что. Всё. Пуговицы. Мусорные баки. Ты должен уметь фокусироваться на конкретном моменте. У меня такое чувство, что у тебя мысли разбегаются в стороны.
Я молчу. Он прав.
– А твоя роль в этом деле очень важна, – продолжает он.
– Моя?
– Да.
– Это почему?
– Потому что ты живёшь в квартире прямо под ним.
– Под кем?
– Под мистером Икс.
– Вот как? Но я не говорил тебе, в какой квартире живу.
Он скрещивает руки на груди и смотрит на меня.
– А ты хорошо соображаешь, я вижу. Хоть и задаёшь все эти вопросы, на которые знаешь ответы.
Да, соображаю я неплохо. И да, иногда я задаю вопросы, на которые знаю ответы, – мама называет это «тянуть время». Но, честно говоря, следить за ходом мысли Вернея нелегко.
– И, само собой, никто не должен об этом знать. Пока что.
– Знать о чём? – спрашиваю я.
– О мистере Икс. О нас. О шпионском клубе.
– А. Стой, а как же Карамель?
– Она никому не скажет. А ты – ты ведь никому не говорил? Папе своему, например.
– Нет… то есть, погоди, он же знает о шпионском клубе. Он видел объявление. Вообще-то это он приписал «Во сколько?».
Верней раздувает щёки и шумно, с досадой, выдыхает, воздевая руки к потолку.
– Прелестно! Теперь он знает, что тут что-то происходит!
– Но это же ты сам повесил объявление! Что мне, по-твоему, было делать? Сказать, что я пошёл выбрасывать мусор, и проторчать тут двадцать минут? Он бы спустился меня искать.
– Ладно, – говорит Верней. – Успокойся.
– Я спокоен. – Я не уточняю, кто из нас только что размахивал руками.
– Просто скажешь ему, что никто не пришёл.
– Что?
– Скажешь ему, что ты ждал, но никто не пришёл. Ты же можешь так сказать, правда?
– Наверно, могу, но…
– Вот и хорошо.
– А можно тебя спросить? Почему ты повёл собак сюда, вниз? Ведь та лестница из холла, она же сюда ведёт? В подвал?
– Такая работа. Я выгуливаю собак.
– Ты выгуливаешь собак в подвале?!
– Нет, во внутреннем дворе. Туда есть выход.
– Но почему ты не выводишь их на улицу?
Он отмахивается.
– Есть проблема. Но я не должен о ней говорить.
– А. – Я киваю в сторону лифта. – Ты едешь?
– Езжай один, – говорит Верней. – Я никогда не пользуюсь лифтом. В лифте тебя слишком легко застать врасплох.
– Серьёзно?
– К тому же из лифта только один выход.
– Окей, ладно. Ну, ещё увидимся.
Он кивает:
– На следующем собрании.
– Это когда?
Верней подхватывает меня под локоть и ведёт к двери.
– Я выйду на связь.
– Дать тебе мой номер телефона или как?
Он стучит себя пальцем по голове:
– В этом нет необходимости.
Когда я вхожу в квартиру, папа расплывается в улыбке.
– Как всё прошло?
– Никто не пришёл, – говорю.
Улыбка сползает с его лица.
– Ох. Как жаль.
– Да ничего, – говорю я.
– И ты всё это время прождал?
– Да – но ничего.
– Ты точно не огорчился?
Ну почему родители задают такие вопросы?
– Слушай, пап, серьёзно, я норм. На сто про.
Ага, не считая того, что я только что соврал. Ненавижу врать. А главное, даже не понимаю, почему я это сделал.
Папа говорит:
– Как насчёт поужинать сегодня в «Ям Ли»?
«Ям Ли», названный так по имени хозяина, он же шеф-повар, – один из моих самых любимых ресторанов всех времён. Мне немножко стыдно – ведь папа явно хочет утешить меня, думая, что я расстроен, – но я говорю:
– Вообще да, «Ям Ли» звучит неплохо. – И позволяю папе сжать мне плечо и погладить по голове.
– Давай ты начнёшь разбираться со своей комнатой, – говорит он. – А я пока закончу с книжными полками.
Когда я думаю о том, сколько труда папа вложил в наш дом, мне становится дико грустно. А главное, дико жалко себя, потому что самое крутое, что было в том нашем доме, – это моя комната. Когда-то давным-давно папа разобрал пожарную лестницу – самую настоящую, из здания, которое демонтировала его компания, – и встроил её нижний уровень в мою спальню, прикрутив к стене и лестничную площадку, и пролёт. Наверху, на лестничной площадке, стояла моя кровать, и ещё папа сделал мне встроенные шкафчики, куда помещались все мои вещи. Это была лучшая в мире комната, ни у кого из моих знакомых такой нет, и вот теперь нам пришлось её оставить.
– Она встроенная, – объяснил папа. – Это часть дома. И покупателям она нравится.
Мне тоже, хотел я ответить, но не стал, потому что у него был такой несчастный вид.
В нашей новой квартире у меня в комнате стоит мебель из старой папиной спальни – с тех времён, когда он был ребёнком: кровать, письменный стол и книжный шкаф, всё из одного и того же тёмного дерева. Его мама все годы хранила эту мебель в гараже, и пару недель назад папа взял напрокат фургон и привёз всё это в Бруклин.
Я начинаю распаковывать коробки со своими вещами, думая, что, может быть, в эту самую минуту какой-то ребёнок ходит вверх-вниз по моей лестнице и раскладывает свои вещички по моим шкафчикам.
Когда мы пересекаем холл, направляясь к выходу, нам навстречу входят Карамель и какая-то женщина, вероятно её мама. Губы у Карамели ярко-синие.
– Здравствуйте, – с улыбкой говорит женщина и придерживает нам дверь. Папа здоровается в ответ, а я машу рукой Карамели, но она смотрит прямо перед собой, как будто вообще меня не замечает. Я забыл, что мы должны делать вид, будто незнакомы.
– Они, видимо, живут в нашем доме, – говорит папа, когда мы выходим на улицу. – Возможно, у этой девчушки есть старшие братья или сёстры…
– Есть.
Упс.
– Есть? Но откуда ты…
– Я имел в виду – наверно, есть. У неё такой вид, знаешь… типичная младшая сестра. – Ну вот, теперь мне опять стыдно.
Папа странно на меня косится, и я поступаю в точности как Карамель: смотрю прямо перед собой, как будто ничего не заметил.
В «Ям Ли» я сразу забываю, как мне было стыдно. Стоит просто глянуть на тарелки на чужих столах, как рот наполняется слюной. Мы заказываем суп, блинчики с луком-шалотом, холодную лапшу в кунжутном соусе и полоски острой говядины с брокколи.
«Ям Ли» не похож на большинство китайских ресторанов, где приносят заказ мгновенно. Здесь приходится ждать. И пока ты ждёшь, никакой тебе хрустящей лапши и апельсинового соуса. Только вода со льдом и запах чужой еды.
Мама однажды сказала самому́ Яму Ли, что он мог бы, если бы захотел, держать большой шикарный ресторан на Манхэттене.
– Акулы бизнеса платили бы за такую еду втрое больше, – сказала она.
Но Ям Ли окинул взглядом свои обшарпанные деревянные стены, ламинированные меню и вьющиеся растения и сказал:
– Что, шикарнее этого?
Я брызгаю уксус в свой остро-кислый суп и перемешиваю. Папа из супов любит только один – с пельменями-вонтонами, хотя Ям Ли иногда его за это дразнит.
– Это же детский супчик! – укоряет он папу. – Пора расти!
Папа явно настроен на задушевную беседу. Он наклоняется ко мне через стол:
– Ну? Говори, что да как.
Это он так шутливо предлагает мне излить ему душу.
– Сам говори, что да как, – отвечаю я тоже как бы в шутку, но папа делает серьёзное лицо и говорит:
– Окей. Сегодня был трудный день. До меня только сейчас дошло – в придачу к… ну, ты понял, ко всему в придачу, – что наш дом теперь не наш. – Папа вылавливает из супа последний вонтон. – Мы с мамой поболтали по телефону, у неё всё хорошо – да, всё хорошо. И здорово, что ты мне помог сегодня.
Мне не хочется думать о том, что папе нужна моя помощь. Лучше бы я не спрашивал у него, что да как, а сам рассказал бы ему что-нибудь про школу. Про волейбол, например. Про эти медленные хлопки и про ногу Далласа на моём животе. Но уже поздно, потому что, если я теперь расскажу, папе от этого станет только хуже.
Он откидывается обратно на спинку стула, чтобы не мешать официантке расставлять на столе остальные блюда.
– Ты помнишь, как идти из школы домой, правда же? Я имею в виду – в нашу квартиру.
– Пап, ты серьёзно? Квартира ближе к школе, чем наш дом. Чем был наш дом. То есть не наш. Тьфу. – Просто мы переехали в пределах всё той же квадратной мили в Бруклине, где я провёл всю мою жизнь.
Мы умолкаем, и набрасываемся на еду, и съедаем всё – всё от слова «совсем», включая нарезанный апельсин, который нам приносят со счётом.
– Да-а, проголодались вы не на шутку, – говорит официантка, глядя на апельсиновую кожуру, из которой папа выгрыз всё это белое и горькое – он считает, что там полно витаминов. Официантка ставит на стол маленькую тарелочку: наши печенья с предсказаниями.
Предсказания – ещё одна фишка «Ям Ли». Они тут у них ненормальные.
Папа вскрывает своё печенье, вытаскивает длиннющую полоску бумаги и читает вслух:
– «Я читал статью о том, откуда берутся тёмные пятна на тротуаре, и, оказывается, – он переворачивает полоску и читает на обороте, – это всё выплюнутая и растоптанная жвачка. В следующий раз плюй в урну!»
Папа смотрит на меня:
– Но я вообще не жую жвачку!
Я разворачиваю своё печенье. Моё предсказание гласит: «Почему бы тебе хоть иногда не смотреть вверх? У тебя что, проблемы с шеей?»
Говорю же: ненормальные.
Выйдя из ресторана, мы с папой направляемся не в ту сторону – и не замечаем этого, пока не оказываемся на углу перед автошколой «Шестое чувство». Ни он, ни я не говорим вслух, что мы шли к нашему старому дому. Мы просто разворачиваемся.
В квартире я вытягиваюсь на кровати и представляю, как папа лежал на ней, когда ему было столько лет, сколько мне. Ему небось и в голову прийти не могло, что когда-нибудь на этой его кровати будет валяться его собственный сын. Я думаю о том, подружился бы он со мной или скорее с Далласом Луэллином и Картером Диксоном. Неприятно думать, что твой собственный отец мог быть из тех, кто обзывает тебя Жо.
Папа входит и обводит взглядом комнату. Он всегда всё обводит взглядом. Одобрительно кивает на книжный шкаф, куда я засунул все мои книги и игры. На коробку со «Скрэбблом» я, видимо, нечаянно наступил, и квадратные фишки с буквами рассыпались по полу. Большую часть из них я собрал и горкой вывалил на стол. Папа плюхается в кресло перед столом и начинает выстраивать из них аккуратные башенки. Он просто не может иначе.
– Ну, – говорит он, – что скажешь?
– Всё хорошо, – отвечаю я.
Он дотягивается до кровати и, упёршись в неё рукой, пересаживается на край.
– Я ничего не купил на завтрак, забыл. Хочешь встать пораньше и по пути в школу поесть в кафе?
– Конечно.
– Отлично.
Мы желаем друг другу спокойной ночи. С моей кровати просматривается прихожая и немножко родительская спальня. Папа тихонько включает музыку, берёт гаечный ключ и начинает собирать их с мамой кровать. Звонит телефон, и я слышу, как он говорит:
– Привет, Лиза.
Мамина старшая сестра.
– Да, – говорит он, – всё стабильно. – И переходит на шёпот.
Странно, когда потолок так высоко. Дома, над своей пожарной лестницей, я почти мог дотянуться до него рукой. Здесь я чувствую себя маленьким.
Пытаясь устроиться поуютнее, я вдруг нащупываю что-то под подушкой. Это оказывается каталожная карточка, как в библиотеке. Наклонив её, чтобы поймать свет из прихожей, читаю:
СЛЕДУЮЩЕЕ СОБРАНИЕ ЗАВТРА
Я вскакиваю как ужаленный, включаю свет и озираюсь. Верней был здесь. В моей комнате.
Я обхожу её, открываю дверцы шкафа, гляжу в окно на пожарную лестницу. Возвращаюсь, ложусь и снова подскакиваю и заглядываю под кровать. Никаких следов.
И тут я начинаю понимать, что Верней – это, как говорит мама, неизвестная величина. Иными словами, он ещё страннее, чем мне показалось.
Наутро, запихивая учебники в рюкзак, я обнаруживаю, что папины скрэббл-башни разрушены и на столе фишками выложены слова:
ЛЮБЛЮ ТЕБЯ ОГУРЕЧИК
На миг меня пронзает безумная мысль, что это Верней снова прокрался сюда, пока я спал. Я всё ещё пялюсь на эти три слова, когда в комнату заглядывает папа.
– Это от мамы, – тихо произносит он и пытается поймать мой взгляд, но я уворачиваюсь.
Правильно. Верней меня не любит и не называет Огуречиком.
Официально мама работает в дневную смену, с семи утра до трёх дня. Потом у неё полчаса уходит на то, чтобы передать всю нужную информацию следующей дежурной медсестре, и ещё сорок пять минут – чтобы доехать на машине домой. Если сестра из следующей смены, которая с трёх дня до одиннадцати вечера, вдруг заболевает, то первую половину её смены берёт на себя мама, а вторую – кто-то другой. Это у них называется «делить смену».
Но если они не могут найти замену на вторую половину, маме приходится работать всю смену с трёх до одиннадцати целиком, то есть она работает без перерыва с семи утра до одиннадцати вечера. Это называется двойная смена, или дубль.
Мы все ненавидели дубли, пока папа не потерял работу. С тех пор мама, наоборот, стала на эти дубли напрашиваться. Но я их ненавижу с прежней силой.
Папа снова возникает в дверном проёме. На нём галстук и специальные очки «для встреч с клиентами», в прямоугольной чёрной оправе.
– Почти готов? – спрашивает он шёпотом.
С утра мы всегда разговариваем шёпотом, потому что, когда у мамы дубль, наше первое утреннее правило – не разбудить маму.
– Один момент, – шепчу я и, перебирая фишки двумя пальцами, быстро составляю ответ:
ХОРОШЕГО ДНЯ
ЛЮБИ МЕНЯ
Первый урок. Естествознание. Он проходит в лаборатории, которая не похожа на остальные классы: в ней старые деревянные столы, длинные и тяжёлые, с чёрными выжженными пятнами, и металлические табуретки. Это единственный класс во всей школе, в котором мне лезут в голову мысли о тех, кто учился тут до нас. Я смотрю на все эти царапины и подпалины и думаю, что каждая из них появилась в конкретный день на конкретном уроке, лет двадцать или даже сорок назад, и каждую нанёс конкретный человек. А сейчас эти люди, наверно, рассеяны по всей стране. Некоторые, может, уже умерли.
Даллас Луэллин по пути к своему столу проходит мимо меня, говорит: «Ты попал, Жо» – и щёлкает меня по уху. Я его игнорирую. Даллас постоянно выискивает у людей слабые места, чтобы точно знать, куда тыкать. А если у кого-то нет слабых мест, он их выдумывает – и всё равно тычет.
Мистер Ландау пишет на доске: ВКУС.
– Вкус-тест, вкус-тест… вкус теста! Тили-тили-тесто! – веселится Картер Диксон и стучит кулаками по столу номер два. Мэнди хихикает и показывает ему большие пальцы. Все знают: она надеется, что вкусовой тест покажет, что им с Гейбом суждено любить друг друга до гробовой доски.
Мистер Ландау не слышит Картера или не желает его слышать. Суть в том, что в какой-то момент на следующей неделе он раздаст нам крошечные полосочки бумаги, и все мы по его команде положим их в рот. Эта бумага покрыта какой-то химической дрянью с ужасным вкусом, поэтому все ломанутся к питьевому фонтанчику. То есть почти все. Некоторые люди вообще не ощущают вкус этого химического вещества, поэтому для них бумага на вкус – просто бумага. И эти двое-трое просто останутся сидеть на местах, не понимая, отчего это у остальных такие лица, будто их сейчас вырвет.
И они будут оглядываться, чтобы увидеть, кто ещё остался сидеть.
Так вот, насчёт судьбы.
Однажды давным-давно к питьевому фонтанчику не побежали только двое, мальчик и девочка, и они начали встречаться, как только перешли в старшую школу. Говорят, они поженились, но точно не знаю. В другой год один-единственный мальчик из всего класса не ощутил химический вкус – а потом, когда он окончил школу, поступил в колледж и перешёл на третий курс, его насмерть сбил пьяный водитель. Вот кто-то и придумал, что вкусовой тест – это способ, каким вселенная сообщает тебе твою судьбу: любовь или смерть. И все остальные, конечно, эту идею подхватили.
Сегодня мистер Ландау рассказывает о солёном вкусе. Он раздал нам залежалые мини-крендельки, и мы их жуём. Нам велено жевать медленно и делать заметки об их вкусе, не употребляя слова «солёный». Я пишу «вкус резкий». Я бы написал «затхлый» или «тошнотворный», но вдруг кому-то от этого станет неприятно.
У меня нет особого желания жевать чёрствые крендельки, я только что позавтракал двойной порцией блинов в «Моём любимом кафе». Не то чтобы я его так уж обожал, просто оно так называется – «Моё любимое кафе». Папа говорит, что его хозяин гений.
Мистер Ландау просит желающих «вслух поделиться наблюдениями». Желающих не находится, и тогда он начинает вызывать сам.
– Ну солёные, – говорит Даллас Луэллин, пожимая плечами.
Мистер Ландау вздыхает. Потом притаскивает из подсобки красно-белую сумку-холодильник, ставит на стол и раскрывает. Мы видим большую пластмассовую канистру с какой-то жидкостью, со всех сторон обложенную льдом.
Мистер Ландау просит Гейба раздать крошечные бумажные стаканчики, потом обходит класс и наливает каждому в стаканчик чуточку этой загадочной жидкости.
– Только не пейте, – говорит он. – Просто подержите на языке.
Он наливает несколько капель и себе, прислоняется спиной к учительскому столу и опрокидывает стаканчик в рот.
Мы делаем то же.
Жидкость солёная и холодная.
– Просто солёная вода, – говорит кто-то.
Мистер Ландау кивает.
– Но солёная как? – спрашивает он. – Чем это ощущение отличается от крендельков?
– То была сухая солёность, а это мокрая, – говорит Гейб.
Но дело не только в этом. Этот вкус напоминает мне землю, или кожу, или животных. Я взбалтываю остатки жидкости в стаканчике и пытаюсь вспомнить.
– Это… это что, слёзы? – спрашивает одна из девчонок.
– Фу!
Это не слёзы. Я понял, что это. Я решаю допить до дна и запрокидываю голову.
– Какая гадость! – вопит Даллас. – Джордж выпил стакан слёз!
Поднимается визг.
– Тихо! – повышает голос мистер Ландау. – Ничего не произошло. Это не слёзы. Это просто солёная вода. – Он смотрит на меня. – Но я же сказал: не пейте.
Даллас ещё с минуту пытается развивать тему, что мой глоток солёной воды – это эпик фейл. Однако момент упущен.
– Джордж, – говорит мистер Ландау, когда все встают, чтобы идти на математику, – можно тебя на минутку?
– У тебя всё в порядке? – спрашивает он.
– Всё норм, – отвечаю я.
– Если захочется поговорить – я вот он.
Кажется, опять разговор по душам.
– Это были не слёзы, – говорю я. – Какие там слёзы, это просто глупо.
– Правильно, – говорит он. – Откуда у человека возьмётся столько слёз?
Я задумываюсь: если все слёзы, пролитые всеми людьми на земле в один отдельно взятый день, поместить в одну ёмкость, какого она должна быть размера? Хватит ли этих слёз, чтобы наполнить водонапорную башню? А три водонапорные башни? Такие вещи называются непознаваемыми. В смысле, ответы существуют, но нам их не узнать.
Я постукиваю по красно-белой сумке-холодильнику.
– Это же была не просто солёная вода, правда? Это океанская вода.
Он улыбается:
– Ответ верен.
В голове у меня возникает картина, как мистер Ландау со своей сумкой-холодильником едет в поезде на Кони-Айленд.
– Я решил, что ничего не случится, если я её выпью. Когда плаваешь на Кейп-Коде, всегда наглотаешься воды, и ничего.
Он кивает.
– И даже если бы это были слёзы – ну и что, подумаешь. В смысле, вот почему люди так всего боятся?
– Джордж?
– А?
– Ты хочешь вовлечь меня в философскую дискуссию, чтобы слегка опоздать на математику?
Я улыбаюсь. Прямо чувствую, как растягивается рот. Похоже, это моя первая улыбка за день.
– Может быть, – говорю я.
– Нет уж, давай иди.
– Окей.
И я иду, на ходу тренируя себя: двадцать восемь табуреток в лаборатории, десять пуговиц на рубашке мистера Ландау, четыре карандаша и две ручки в стакане на его столе.